Лекция: ДИАЛОГ МЕЖДУ МИРАНДОЙ И КАЛИБАНОМ 9 страница

И я заставила его пойти на уступки. Его условия были – шесть недель. Неделю назад мне и шесть часов были бы чересчур. Я расплакалась. Он уступил, согласился на четыре. Я все так же боюсь оставаться с ним. Я изучила каждый сантиметр этого отвратительного подземелья, у меня такое чувство, что каменные своды разбухают, обволакивают и сжимают меня, как окаменелая раковина речной улитки. Но четыре недели все‑таки не шесть. Такое ощущение, что у меня не осталось ни воли, ни сил, что меня заперло во всех смыслах этого слова.

Минни, вчера я ходила с ним наверх, в дом. Прежде всего – свежий воздух, свободное пространство, не каменный мешок три на три на пять (я все тщательно измерила), звезды над головой и чудесный‑чудесный воздух, хоть и сырой и холодный, но все равно чудесный.

Я думала, может быть, удастся сбежать. Но он крепко держал меня за руку повыше локтя. Кроме того, он связал мне руки и заклеил пластырем рот. Было совсем темно. Темно и пусто. Никаких огней. Сплошная тьма. Я даже не знала бы, в какую сторону бежать.

Дом очень старый. Может быть, даже деревянный, внутри повсюду деревянные балки, полы проседают и очень низкие потолки. На самом деле – прелестный старый дом, но обставлен в мучительно «хорошем вкусе» по стандартам дамских журналов. Убийственные столкновения цветовых пятен, смешение стилей в обстановке, мещанская показуха, фальшивая старина, кошмарные медные украшения. А картины! Ты бы не поверила, если бы я попыталась описать эту безвкусицу. Он сказал, какая‑то фирма занималась обстановкой дома. Должно быть, они сбагрили ему всю рухлядь, залежавшуюся у них на складе.

Ванна – какое наслаждение! Я знала, он может ворваться в любой момент, дверь не только не запирается, даже не прикрывается плотно (к полу привинчен деревянный брусок). Но я почему‑то была уверена, что он не войдет. И это так замечательно – увидеть наконец ванну, полную восхитительной горячей воды, и нормальный унитаз; мне стало как‑то почти безразлично, войдет он или нет. Я заставила его ждать долго‑долго. За дверью. Он не возражал. Был «добрым».

Но я придумала, как отправить весточку о себе. Положу записку в пузырек и спущу в унитаз. Можно обвязать пузырек яркой ленточкой. Может быть, кто‑нибудь и увидит. Кто‑нибудь где‑нибудь когда‑нибудь. В следующий раз так и сделаю.

Прислушивалась, может быть, услышу – идет машина. Ни одной. Слышала крик совы. Пролетел самолет.

Если бы люди знали, над чем они летят.

Все мы вот так и летим, каждый в своем самолете.

Окно в ванной забито досками. Огромные винты. Искала оружие. Повсюду – под ванной, за трубами. Нигде ничего. Только если бы и нашла, не знаю, как бы я его использовала. Я постоянно слежу за ним, а он – за мной. Не оставляем друг другу ни одного шанса. Он на вид не такой уж сильный, но все равно много сильнее, чем я. Нужно застать его врасплох.

Все кругом заперто‑перезаперто. На входной двери в подвал есть даже ревун от воров.

Он все предусмотрел. Я думала, положу записку в белье, приготовленное для прачечной. Но он не сдает белья. Когда я его спросила про простыни, он сказал: «Я куплю новые, только скажите, когда надо».

Одна надежда на затею с унитазом.

Минни, это я не тебе пишу, просто разговариваю сама с собой.

Когда я вышла из ванной в блузке, которую он для меня купил – я выбрала наименее ужасную, – он встал. (Все это время он сидел у двери в ванную.) Я почувствовала себя словно юная красавица на балу, спускающаяся по великолепной мраморной лестнице. Он был сражен. Думаю, тем, что увидел меня в «его» блузке. И с распущенными волосами.

А может быть, просто его потрясло то, что я сорвала кляп. Ну, во всяком случае, я ему улыбалась и всячески подъезжала, и он позволил мне побыть без кляпа и даже походить по дому. Шел за мной по пятам. Я хорошо понимала, стоит сделать опрометчивый шаг, и он сразу бросится на меня.

Наверху комнаты – очаровательные сами по себе, но затхлые, нежилые. Какой‑то странный, мертвый воздух. Внизу – то, что он называет «зала» (совершенно в его стиле), – очень красивая комната, намного просторнее всех других, в форме не правильного квадрата – совершенно неожиданно в этом доме, и с огромной балкой под потолком. Балка опирается на три других, стоящих вертикально, и делит комнату пополам. Неожиданные углубления в стенах, не правильные углы, другие балки, поменьше, – никакой архитектор ничего подобного не придумал бы и за тысячу лет. И вся эта красота уничтожена, убита обстановкой. Фарфоровые утки над прелестным старинным камином. Я не могла этого вынести. Попросила его связать мне руки впереди, а не сзади, сняла уток с крючка и разбила о плиты камина.

Это его обидело почти так же, как та пощечина, что я влепила ему, когда он не дал мне сбежать.

Он вынуждает меня быть иной, мне хочется скакать вокруг него, поражать, ослеплять, приводить в замешательство. Он такой тугодум, лишенный воображения, лишенный жизни. Словно цинковые белила. Я понимаю, что против воли поддаюсь его влиянию. Его тирании. Она заставляет меня менять обличья, разыгрывать спектакли. Красоваться. Ненавистная тирания слабых. Это Ч.В. как‑то раз сказал.

Ординарность – бич цивилизации.

Но он настолько ординарен, что это делает его неординарным.

Он фотографирует. Хочет сделать мой «портрет».

Потом были бабочки. Наверное, это даже красиво. Да. Они красиво подобраны и уложены, их бедные мерт‑вые крылышки распростерты все под одним углом. И мне было так жаль их, бедных, мертвых: они – такие же его жертвы, как я. А тех, которыми он больше всего гордится, он называет «аберрации»!

Внизу он позволил мне смотреть, как он готовит чай в наружном подвале, произнес какую‑то нелепость, и я рассмеялась – или хотела рассмеяться.

Ужасно.

Я вдруг поняла, что тоже схожу с ума, что он жесток и коварен. Конечно, для него не имеет значения все, что я ему наговорила. Что я разбила его злосчастных уток. Потому что я здесь, в его доме, смеюсь с ним вместе и наливаю ему чай, словно я – его лучший друг или возлюбленная. Это и есть безумие, ведь он меня похитил!

Я выругалась. Я – истинная дочь своей матери. Стерва.

Вот так‑то, Минни. Как мне хочется, чтобы ты была рядом, хочется поговорить с тобой в темноте. Если б только можно было с кем‑то поговорить, хоть несколько минут. С кем‑то близким, кого люблю. То, что я пишу, звучит намного светлее и радостнее, чем то, что есть на самом деле.

Опять хочется плакать.

Все это так несправедливо.

17 октября Я так изменилась, что начинаю ненавидеть себя.

Я слишком многое принимаю. Поначалу я думала, нужно заставить себя быть сухой и реалистичной, не допустить, чтобы его ненормальность определяла мое поведение. Но он, видимо, все как следует продумал и рассчитал. Он добился того, что я веду себя именно так, как ему хочется.

Это не просто фантастическая ситуация; это фантастичнейший вариант фантастической ситуации. Я хочу сказать, он и не думает делать ничего такого, что можно было бы ожидать. Заставляет меня испытывать неоправданное чувство благодарности. Мне здесь так одиноко. Он, должно быть, прекрасно это видит. И пользуется этим, чтобы заставить меня чувствовать свою зависимость от него.

Я в нетерпении, все время нервничаю. Совсем не так спокойна, как может показаться из того, что я пишу (когда перечитываю свои записи).

Просто дело в том, что еще так невыносимо долго ждать. Бесконечно бесконечно бесконечно долго.

То, что я пишу, кажется мне неестественным, вымученным. Словно двое пытаются поддерживать ненужную беседу.

Совсем не то что рисовать. Проводишь линию – и сразу видишь, верна она или нет. А когда пишешь, каждая строка кажется правдивой, но стоит потом перечитать...

 

* * *

 

Вчера вечером ему захотелось меня сфотографировать. Я позволила сделать несколько снимков. Я думаю, может быть, он по небрежности оставит мои фотографии где‑нибудь на столе и кто‑нибудь их увидит. Но я думаю, он живет совсем один. Скорее всего. Он, видимо, всю ночь провел проявляя и печатая снимки. Не мог же он их отдать в мастерскую. Думаю – нет. Я во множестве – в свете вспышек, на глянцевой бумаге. Меня раздражала вспышка, болели глаза.

Сегодня ничего особенного не произошло, если не считать того, что мы пришли к соглашению по поводу физических упражнений. Дневной свет мне пока не дозволен. Но я могу ходить по наружному подвалу. Настроение у меня было дурное, я этого не скрывала. Попросила его уйти после обеда. Попросила уйти после ужина. И оба раза он послушно ушел. Делает, что велят.

Купил мне проигрыватель и пластинки и все, что было в длиннющем списке покупок, который я составила. Ему хочется покупать мне всякие вещи. Могу требовать что угодно. Кроме свободы.

Подарил мне дорогие швейцарские часики. Говорю, поношу их, пока я здесь, и отдам, уходя. Еще раньше сказала, не могу больше выносить этот ужасный ковер цвета оранжада. Он купил мне несколько ковриков. Три индийских – на пол и один – побольше – турецкий, замечательный, темно‑вишневый, с узором розовым, оранжевым и сепией, с белой бахромой. (Он сказал, это единственный, что у «них» был, так что его вкус тут ни при чем.) Моя камера становится более обжитой. Пол мягкий, пружинит под ногами. Я разбила все его уродские пепельницы и керамические вазы. Уродливые украшения не имеют права на существование.

Я настолько выше его. Я понимаю – это звучит жестоко, самовлюбленно, хвастливо. Но так оно и есть. Конечно, все дело в воспитании, в образовании, в моей частной школе, в noblesse oblige. Я чувствую себя обязанной показать ему, как нужно по‑настоящему жить и вести себя.

 

* * *

 

Он – воплощенное уродство. Но ведь душевное уродство не разобьешь.

Три ночи тому назад у меня было такое странное чувство. Я была так радостно возбуждена – ведь я вышла наверх из подземелья. Мне казалось, я почти полностью владею ситуацией. Вдруг показалось, что все это – великолепное приключение, о котором когда‑нибудь я буду рассказывать всем и каждому. Словно о партии в шахматы со смертью, в которой мне неожиданно удалось одержать победу. Такое чувство, что я была в смертельной опасности, но теперь все позади, все будет хорошо. Что он собирается меня отпустить.

Безумие.

Я должна дать ему имя. Буду называть его Калибаном.

Пьеро. Провела целый день с Пьеро, читала о нем, рассматривала репродукции его картин в альбоме, жила в них. Как я могу надеяться стать настоящим художником, если так слаба в геометрии, в математике вообще? Нужно будет, чтобы Калибан купил мне специальные книги. Займусь геометрией. Покончила с сомнениями по поводу модернизма в искусстве. Представила себе картины Пьеро, стоящие рядом с работами Джексона Поллока, да нет, даже рядом с Пикассо или Матиссом. Глаза на его картинах. Так и вижу эти глаза.

Как много у Пьеро может сказать рука. Даже складка на рукаве. Я все это знала, нам говорили и говорили об этом сотни раз, я и сама так говорила. Но по‑настоящему почувствовала это только сегодня. Я почувствовала, что наш нынешний век – век притворства и мистификаций. Как много люди говорят о ташизме, о кубизме, о том или другом «изме» и произносят длинные слова и фразы – огромные, вязкие сгустки слов и фраз. И все для того лишь, чтобы замазать, скрыть простой факт – либо ты можешь писать картины, либо – нет.

Хочу писать как Берта Моризо. Не подражать ей в цвете, форме, в чем‑либо физически воплощенном, а писать так же просто, с таким же светом. Я не хочу быть художницей умной, великой, «значительной», не хочу, чтобы мне навешивали ярлыки, придуманные неуклюжими аналитиками‑искусствоведами. Я хочу писать солнечный свет на детских лицах, цветы на зеленой изгороди или улицу после апрельского дождя.

Суть предметов. Не сами предметы.

Как на всем играет свет, даже на мельчайших деталях.

Может быть, я просто расчувствовалась?

Подавлена.

Я так далеко от всего. От всего нормального. От света. От того, чем хочу быть.

18 октября Ч.В.: пишешь всем своим существом. Сначала учишься этому, дальше – как повезет.

Прекрасное решение: я не должна быть слабой.

Сегодня утром сделала целую серию быстрых набросков вазы с фруктами. Раз Калибан жаждет давать, не буду беспокоиться об испорченной бумаге. Я «развесила» наброски и попросила его выбрать лучший. И конечно, он выбрал те, которые были больше всего похожи на эту злосчастную вазу с фруктами. Я попыталась ему объяснить. Расхвасталась по поводу одного из набросков (который больше всего понравился мне). Он меня разозлил: все это ничего для него не значит, и он дал мне понять своим униженным «Поверю вам на слово», что на самом‑то деле все это его ничуть не интересует. А я для него – дитя малое. Подход – «чем бы дитя ни тешилось».

Он слеп, слеп. Существо из другого мира.

Сама виновата. Красовалась перед ним. Как же мог он понять волшебство и значительность искусства (не моего искусства, Искусства вообще), когда я была так тщеславна?

После обеда мы поспорили. Он всегда просит моего разрешения остаться, побыть со мной. Иногда мне так одиноко, что разрешаю. Хочу, чтобы он побыл со мной. Вот что делает тюрьма. Бежать бежать бежать.

Спор о ядерном разоружении. Несколько дней назад у меня были сомнения. Теперь нет.

ДИАЛОГ МЕЖДУ МИРАНДОЙ И КАЛИБАНОМ

М. (я сидела на кровати, курила. Калибан – на стуле, на своем обычном месте, у открытой железной двери. В наружном подвале работал вентилятор).

Что вы думаете о водородной бомбе?

К. А что о ней думать?

М. Ну что‑то вы же должны думать?

К. Надеюсь, она на вас не упадет. И на меня тоже.

М. У меня создается впечатление, что вам не приходилось общаться с людьми, которые всерьез воспринимают то, что происходит. (Он сделал обиженное лицо.) Ну, давайте попробуем еще раз. Что вы думаете о водородной бомбе?

К. Если я и скажу что‑нибудь всерьез, вы этого всерьез не примете. (Я уставилась на него и не отрывала взгляда, пока он не заговорил снова.) Это же ясно. Ничего тут не поделаешь. Никуда от нее не денешься.

М. И вам все равно, что случится с человечеством?

К. Все равно – не все равно, – какое это имеет значение?

М. О Господи.

К. Нас ведь не спросят.

М. Послушайте, ведь если нас будет много, нас, тех, кто считает, что ядерное оружие – это зло и что честный народ, честное государство и помыслить не должны о том, чтобы это оружие у себя иметь, какими бы ни были обстоятельства, правительству придется что‑то делать. Правда?

К. Тоже мне, нашли, на что надеяться.

М. А с чего, вы думаете, начиналось христианство? Или еще что‑нибудь такое? С крохотной горстки людей, которые верили и надеялись.

К. Ну а что будет, если русские нападут? (Он полагает, это убедительный аргумент.) М. Если нужно выбирать, я предпочитаю, чтобы они завоевали нас, а не мы бросали водородные бомбы на них. И всегда я буду за это.

К. (шах и мат). Ну, это пацифизм.

М. Конечно же – пацифизм, эх вы, бездушный человек. Если хотите знать, я прошла пешком от Олдермастона до самого Лондона. У меня не так уж много свободного времени, но я не жалею, что часами стояла на улице, раздавая листовки, надписывала конверты с воззванием, пыталась переубедить таких же, как вы, несчастных, которые ни во что не верят и за это и вправду заслуживают, чтобы на них сбросили бомбу.

К. И ничего это не доказывает.

М. Я просто в отчаянии. (Тут я немножко жульничаю, я не все смогла ему сказать. Но здесь я хочу записать не только то, что действительно сказала, но и то, что хочу сказать.) В отчаянии оттого, что людям в этом мире не хватает сочувствия, любви, здравого смысла. Оттого, что кто‑то может запросто рассуждать о возможности сбросить ядерную бомбу, не говоря уже о том, чтобы отдать приказ ее сбросить. Оттого, что нас, неравнодушных, всего лишь горстка. Оттого, что в мире столько жестокости, подозрительности и злобы. Оттого, что большие деньги могут превратить абсолютно нормального молодого человека в злого и жестокого преступника. Способного совершить то, что вы сделали со мной.

К. Так и знал, что до этого дойдет.

М. Да вы же – неотъемлемая часть всего этого. Ведь все, что есть в мире свободного, честного, – все это заперто на замок в отвратительных тесных подвалах! Людьми, отупевшими от равнодушия.

К. Знаю я вас. Вы все считаете, что мир должен быть устроен только так, как вам надо, чтоб все шло по‑вашему.

М. Ну, тут вы попали пальцем в небо.

К. Уж я‑то знаю. Я был в армии простым солдатом. Такие, как я, имеют право только приказы выполнять. (Тут он по‑настоящему вышел из себя – насколько мог.) И пусть попробуют отказаться.

М. Зачем же застревать на том, что было раньше? Теперь вы богаты, нет никаких оснований считать себя обиженным судьбой.

К. Разве все дело в деньгах?

М. Во всяком случае, теперь никто не может вам ничего приказать.

К. Где уж вам меня понять.

М. Ну почему же? Прекрасно понимаю. Я знаю, вы вовсе не тедди‑ненавистник. Но в глубине души вы прячете ненависть. Из‑за того, что по положению ниже кого‑то. Что не умеете четко выражать свои мысли. Они хулиганят и крушат все вокруг, а вы сидите и злитесь на весь мир. Сидите и твердите себе: «Делать добро людям? И пальцем не шевельну. Помочь человечеству выжить? Да пусть оно катится подальше, это человечество. Надо о себе позаботиться, а оно и так обойдется». (У меня было такое чувство, что я бью его наотмашь по щекам и он вздрагивает от пощечин.) Какой кому толк от ваших денег, если их не использовать по назначению? Вы хоть понимаете, о чем речь?

К. Да.

М. О чем?

К. О, вы, конечно, правы. Как всегда.

М. А вы, как всегда, иронизируете?

К. Вы точно как моя тетушка. Вечно распространяется о нынешней молодежи и о том, как люди нынче себя ведут. Что всем все равно и всякое такое.

М. Вы говорите так, будто гордитесь тем, что не правы.

К. Чай будете пить?

М. (сверхчеловеческим усилием воли). Ну хорошо, давайте на минуту предположим, что все то доброе, что человек может сделать ради человечества, ни к чему хорошему не приведет. Такое предположение смехотворно, но допустим. Но ведь речь идет о каждом из нас. Я не думаю, что Движение за ядерное разоружение способно поначалу сколько‑нибудь значительно повлиять на действия правительства. Здесь приходится смотреть правде в глаза. Но те, кто участвуют в этом движении, показывают и себе и другим, что им не все равно, что будет с человечеством. Это помогает хотя бы сохранить самоуважение. И помогает увидеть всем другим ленивым, злым, обиженным на весь мир, утратившим надежду, всем, похожим на вас, что есть такие, кому не безразлично, что кто‑то принимает близко к сердцу судьбы мира. Мы пытаемся пристыдить вас и этим заставить вас задуматься. И начать действовать. (Молчание. Потом я закричала.) Да скажите же что‑нибудь!

К. Я понимаю – это нехорошо.

М. Ну так сделайте же что‑нибудь! (Он вытаращил на меня глаза так, будто я настаиваю, чтобы он вольным стилем переплыл Атлантику.) Послушайте. Один мой друг прошел пешком до американской военной базы в Эссексе. Вы слышали про эти марши? Их, разумеется, остановили у ворот, а потом к ним вышел сержант охраны, и они поспорили, и спор вышел очень горячий, потому что сержант этот думал, что американцы – это что‑то вроде средневековых рыцарей, а Англия – прекрасная дама, которую надо выручать из беды. Что без ядерных бомбардировщиков не обойтись, они совершенно необходимы и тому подобное. Постепенно, пока шел этот спор, участники марша стали осознавать, что этот сержант вовсе не такой ужасный человек, что он им даже нравится. Потому что он искренне и честно отстаивал свои взгляды и верил в то, что говорил. И не только мой друг рассказывал об этом, другие тоже. Самое главное – это чувствовать и жить в соответствии со своими идеалами, если только эти идеалы не ограничиваются собственным идеальным комфортом. Мой друг тогда сказал, что этот американский сержант казался ему ближе, чем толпы глупо ухмылявшихся англичан, глазевших на колонну участников марша. Это как в футбольном матче. Обе стороны стремятся победить, и та и другая могут даже ненавидеть друг друга как противника в игре, но если кто‑то придет и убедит их, что футбол – тупая игра, в которую и играть‑то не стоит, а тем более уж тратить на нее нервы, тогда все поймут, что они – вместе, что они чувствуют одинаково. Важно со‑чувствовать, не быть равнодушным. Неужели вам непонятно?

К. Я думал, мы говорим о водородной бомбе.

М. Уходите. Я от вас устала. Вы словно море, в котором вместо воды – вата.

К. (он тут же поднялся, чтобы уйти). Я люблю слушать, как вы говорите. И я всегда думаю о том, что вы сказали.

М. Да ничего подобного. Вы превратили свой мозг в склад, где все, что вы от меня слышите, хранится в тщательно упакованном виде. И навсегда исчезает.

К. А если бы я захотел отправить деньги этим, ну как их… По какому адресу?

М. Только чтоб купить мое одобрение?

К. А что в этом плохого?

М. Конечно, нам нужны деньги. Но еще больше нам нужно сочувствие. А мне не кажется, что в этом смысле вам есть что отдать. Вы не можете выиграть в матче, всего лишь заполнив карточку «Спортлото».

К. (после неловкой паузы). Тогда до вечера.

(Калибан уходит. Я так ударила кулаком по подушке, что она до сих пор смотрит на меня с укоризной.) (Вечером – я знала, что так и сделаю, знала, что добьюсь своего, – поддразниваниями, уговорами, насмешками заставила его выписать чек на сто фунтов, который он обещал завтра же отправить. Я знаю, что поступила правильно. Год назад я строго держалась бы морального аспекта проблемы. Как майор Барбара. Но очень важно, чтобы у нашего движения были деньги. Независимо от того, кто и почему нам их посылает.)

 

* * *

 

19 октября.

Я выходила на воздух.

Целый день копировала (Пьеро) и была в таком каком‑то настроении, когда – в нормальной обстановке – мне просто нужно выйти из дома, пойти в кино или в бар, куда‑нибудь. Но обязательно – выйти.

Я умолила его вывести меня отсюда. Была покорна, словно рабыня. Свяжите меня, сказала я ему, только выведите на воздух.

Он меня связал, заклеил рот, крепко держал за руку повыше локтя, и мы походили по саду. Большой сад. Было совсем темно, я едва могла разглядеть дорожку и какие‑то деревья. И очень далеко отовсюду. Дом стоит на отшибе, где‑то в абсолютной глуши.

Потом вдруг в этой тьме я почувствовала, что с ним что‑то происходит. Я не видела его лица, но мне вдруг стало очень страшно, я вдруг поняла – сейчас он меня поцелует или еще что‑нибудь, похуже. Он заговорил, попытался сказать, как он счастлив, а голос такой напряженный. Сдавленный. Потом говорит: «Вы думаете, я не умею глубоко чувствовать, а я умею». Это так ужасно, когда не можешь говорить. Выразительная речь – моя защита от него – в нормальной обстановке. Выразительная речь и выразительный взгляд. Он замолчал, но я чувствовала, что он страшно возбужден.

А я вдыхала чудесный, свежий воздух, воздух сада. Замечательный воздух, такой прекрасный, я не в силах его описать. Живой, наполненный запахами трав и деревьев и еще сотнями, тысячами таинственных, влажных запахов ночи.

Потом проехала машина. Значит, перед домом есть дорога и по ней ездят. Как только послышался звук мотора, его пальцы крепче сжали мою руку. Я стала молиться, чтобы машина остановилась, но ее огни промелькнули и скрылись за домом.

К счастью, я успела еще раньше все как следует обдумать. Если я попытаюсь бежать и эта попытка не удастся, он никогда больше не выпустит меня наружу. Поэтому я не могу позволить себе спешить. И в тот вечер, там, в саду, я очень четко поняла, что он скорее убьет меня, чем выпустит из рук. Если бы я вдруг бросилась бежать. (Да я бы и не смогла – его пальцы словно тисками сжимали мою руку.) Но это было ужасно: знать, что рядом – другие люди. И что они ничего не знают.

Он спросил, не хочу ли я еще раз пройти по саду. Но я помотала головой. Мне было слишком страшно.

Внизу, в подвале, я сказала, что хочу выяснить наши с ним отношения в том, что касается секса.

Сказала, что, если он вдруг вознамерится меня изнасиловать, я не стану сопротивляться, разрешу ему сделать со мною все, что ему угодно, но никогда, никогда больше не стану с ним разговаривать. Сказала, что знаю – ему потом тоже будет стыдно, он не сможет уважать себя. Жалкое создание, он и так выглядел достаточно пристыженным. Это была «минутная слабость». Я настояла на том, чтобы мы пожали друг другу руки, но могу поклясться, он вздохнул с облегчением, когда выбрался отсюда.

Кто бы мог поверить, что такое возможно? Я целиком и полностью в его власти, он держит меня в заточении. Но во всем остальном я – хозяйка положения. Понимаю, что он всеми средствами добивается, чтобы я думала именно так, это – его способ заставить меня быть спокойнее, поменьше тревожиться.

Точно так же было прошлой весной, когда я опекала Дональда. Я стала привыкать к мысли, что он – мой, что я все о нем знаю. Я почувствовала себя уязвленной, когда он вдруг уехал в Италию, ни слова мне не сказав. Не потому, что я всерьез была влюблена в него, а из‑за смутного ощущения, что я – хозяйка, а он уехал, не спросив разрешения.

Он держит меня в полной изоляции. Никаких газет. Никакого радио. Никакого телевизора. Тоскую без информации. Никогда ничего подобного не ощущала. А теперь мне кажется, мир перестал существовать.

Каждый день прошу его купить мне газету, но это – одна из позиций, где он абсолютно несгибаем. Без причины. Странно. Понимаю – уговаривать бессмысленно. Все равно что попросить его отвезти меня на ближайшую станцию и посадить в поезд.

Все равно не перестану просить.

Он клянется всеми святыми, что отправил деньги в фонд Движения за ядерное разоружение, но я не уверена. Попрошу показать квитанцию.

Интересный инцидент. Сегодня за обедом мне понадобился вустерский соус. Калибан почти никогда не забывает принести сразу все, что может понадобиться. Но соуса нет. Он встает, выходит, снимает закрепляющий открытую дверь засов, закрывает и запирает дверь, берет соус в наружном подвале, отпирает дверь, закрепляет ее и входит. И удивляется, что меня разбирает смех.

Он никогда не упускает ни одной детали из этой процедуры открывания‑закрывания. Даже если мне удастся выбраться не связанной в наружный подвал, что дальше? Я не смогу запереть его в своем подземелье, я не смогу выйти из подвала наружу. Единственная возможность – когда он появляется с подносом. В таких случаях он иногда оставляет открытую дверь на время незакрепленной. Так что, если бы я смогла проскочить мимо него, можно было бы запереть его внутри. Но он ни за что не войдет, если я стою у двери. Обычно я подхожу и беру из его рук поднос.

Пару дней назад я этого не сделала. Прислонилась к стене у двери и стою. Он говорит: «Пожалуйста, отойдите». А я смотрю на него и молчу. Он протягивает мне поднос. Я не обращаю внимания. Он постоял в нерешительности. Потом, не спуская с меня глаз, следя за каждым моим движением, осторожно наклонился и поставил поднос на порог. И вышел в наружный подвал.

Я была голодна. Он победил.

 

* * *

 

Бессмысленно. Не могу уснуть.

Какой‑то странный был день. Даже здесь он кажется странным.

Сегодня утром он снова меня фотографировал, сделал гораздо больше снимков. Ему это доставляет колоссальное удовольствие. Ему нравится, чтобы я улыбалась в объектив, поэтому я состроила две ужасающие рожи. Ему это вовсе не показалось забавным. Потом я приподняла волосы одной рукой и встала в позу, словно натурщица.

– Из вас получилась бы прекрасная натурщица, – сказал он. Не понял, что это была пародия, что я хотела высмеять самую мысль о позировании.

Я знаю, почему ему так нравится вся эта затея с фотографированием. Он думает этим доказать мне, что он тоже художник. Но, разумеется, он совершенно лишен художественной жилки. Я хочу сказать, он всего лишь правильно помещает меня в фокусе, больше ничего. Никакого воображения.

Сверхъестественно. Мистика какая‑то. Возникли какие‑то взаимоотношения. Я его высмеиваю, нападаю беспрестанно, но он отлично чувствует, когда я «мягка». Когда он может нанести ответный удар, меня не разозлив. Так что мы начинаем, сами того не замечая, поддразнивать друг друга, и наши пикировки становятся почти дружескими. Это происходит отчасти потому, что мне здесь так одиноко, отчасти же я делаю это нарочно (хочу, чтобы он расслабился как для его же собственной пользы: он очень напряжен, так и для того, чтобы в один прекрасный день он мог совершить ошибку), так что это отчасти – слабость, отчасти – хитрость, а отчасти – благотворительность. Но существует еще и некая четвертая часть, которую я не в силах определить словами. Это не может быть дружеское расположение, он мне отвратителен.

Возможно, дело просто в том, что я его знаю. Так много знаю о нем. А если человека хорошо знаешь, это тебя с ним сближает. Даже если тебе хочется, чтобы он очутился где‑нибудь на другой планете.

еще рефераты
Еще работы по истории