Реферат: Первый исторический роман Лажечникова

Благой Д.Д.

1

В декабре 1831 года Пушкину передали письмо из Твери и приложенную к нему только что появившуюся книжную новинку. Весьма характерное и по содержанию и по тону письмо это гласило следующее:

«Милостивый государь, Александр Сергеевич! Волею, или неволею, займу несколько строк в истории Вашей жизни. Вспомните малоросца Денисевича с блестящими, жирными эполетами и с душою трубочиста, вызвавшего вас в театре на честное слово и дело за неуважение к его высокоблагородию; вспомните утро в доме графа Остермана, в Галерной, с Вами двух молодцов гвардейцев, ростом и духом исполинов, бедную фигуру малоросца, который на вопрос Ваш: приехали ли вы вовремя? отвечал, нахохлившись, как индейский петух, что он звал Вас к себе не для благородной разделки рыцарской, а сделать Вам поучение, како подобает сидети в театре, и что маиору неприлично меряться с фрачным; вспомните крохотку-адъютанта, от души смеявшегося этой сцене и советовавшего Вам не тратить благородного пороха на такой гад и шпор иронии на ослиной коже. Малютка-адъютант был Ваш покорнейший слуга — и вот почему, говорю я, займу волею, или неволею, строчки две в Вашей истории. Тогда видел я в Вас русского дворянина, достойно поддерживающего свое благородное звание; но когда узнал, что Вы Пушкин, творец Руслана и Людмилы и столь многих прекраснейших пиес, которые лучшая публика России твердила с восторгом на память — тогда я с трепетом благоговения смотрел на Вас, и в числе тысячей поклонников (Ваших) приносил к треножнику Вашему безмолвную дань. Загнанный безвестностью в последние ряды писателей, смел ли я сблизиться с Вами? Ныне, когда голос избранных литераторов и собственное внимание Ваше к трудам моим выдвигает меня из рядовых словесников, беру смелость представить Вам моего Новика: счастливый, если первый Поэт Русский прочтет его, не скучая. 3-ю часть получить изволите в первых числах февраля»1.

Автором этого письма был директор училищ Тверской губернии и писатель Иван Иванович Лажечников.

Читая письмо, Пушкин должен был живо вспомнить один из эпизодов его бурной и мятежной юности, о котором Лажечников впоследствии подробно рассказал в воспоминаниях.

Как-то зимой 1819 года, незадолго перед постигнувшей Пушкина, уже широко известного вольными стихами и только что законченным первым большим произведением — поэмой «Руслан и Людмила», правительственной карой — ссылкой на юг, поэт находился в театре, который был в то время ареной ожесточенных столкновений не только различных литературных вкусов, но и таящихся за ними различных общественных позиций. В этот вечер давали какую-то пустую, ничтожную пьеску. Юный Пушкин — почитатель драматургии «друга свободы», «смелого властелина сатиры» Фонвизина, пламенный поклонник игры замечательной трагической актрисы «младой Семеновой» — шумно выражал негодование. Его сосед, майор, преисполненный самоуважения, недалекий и спесивый, бывший явно сродни майору Ковалеву, — тип, гениально схваченный позднее Гоголем в повести «Нос», — важно предложил ему вести себя тише. Пушкин, искоса взглянув на него и, видимо, сразу разгадав, с кем имеет дело, не обратил на это никакого внимания. Майор угрожающе заявил, что попросит полицию вывести его из театра. Пушкин хладнокровно ответил: «Посмотрим» — и продолжал вести себя по-прежнему. После конца спектакля майор остановил Пушкина в коридоре.

— Молодой человек! — сказал он, обращаясь к Пушкину, и вместе с этим поднял указательный палец. — Вы мешали мне слушать пиесу… это неприлично, это невежливо.

— Да, я не старик, — отвечал Пушкин, — но, господин штаб-офицер, еще невежливее здесь и с таким жестом говорить мне это. Где вы живете?

Майор дал свой адрес и назначил приехать к нему на следующий день, в восемь часов утра. По понятиям того времени это означало вызов на дуэль. Так и воспринял это крайне щепетильный в делах чести Пушкин, который явился к назначенному времени с двумя секундантами. Никак не ожидавший этого, напыщенный майор, который был уверен, что он достаточно припугнул «молодого человека», сам явно струсил, и соседу по комнате майора, Лажечникову, без особого труда удалось убедить его извиниться перед Пушкиным.

Вмешательство Лажечникова было очень кстати. Если бы дуэль произошла, она, даже при благоприятном для поэта исходе, могла бы еще более усложнить его тогдашнее положение. Да и само это столкновение было не только следствием огненного темперамента Пушкина, но и одним из проявлений того общественного конфликта между передовой дворянской молодежью типа Чацкого и патриархальными кругами дворянско-крепостнического общества, который Грибоедов так верно отразил в гениальной комедии «Горе от ума». А то, что Лажечников безоговорочно стал в этом конфликте на сторону автора «Вольности» и «Деревни», бросает, как и письмо его к Пушкину (поэтому мы и привели его полностью), яркий свет на облик и на общественную позицию автора «Последнего Новика», первые две части которого, только что вышедшие из печати, и были им приложены к этому письму.

В письме к Пушкину Лажечников по праву выражал надежду, что займет несколько строк в биографии поэта. Достойное место принадлежит ему и в биографии Белинского — Пушкина русской критики2.

В 1823 году по должности директора училищ Пензенской губернии Лажечников ревизовал училище в Чембаре. Во время экзамена он обратил внимание на мальчика лет двенадцати, который выделялся из остальных учеников необычайной серьезностью, смелостью и самостоятельностью суждений.

«На все делаемые ему вопросы, — вспоминал впоследствии Лажечников, — он отвечал так скоро, легко, с такой уверенностью, будто налетал на них, как ястреб на свою добычу (отчего я тут же прозвал его ястребком)».

Этот мальчик, которого Лажечников сразу же так проницательно выделил и отметил, был не кто иной, как будущий великий русский критик Белинский. Лажечников и в дальнейшем поддерживал тесную связь с «ястребком»: помогал ему поступить в Московский университет, дружески общался с ним в его студенческие годы, пытался облегчить его крайне тяжелые материальные условия.

2

Писательские наклонности проявились в Лажечникове с самых ранних лет. Первые его литературные опыты были на французском языке — явление для того времени весьма обычное. Вспомним, что так же начинал и Пушкин.

В возрасте четырнадцати лет Лажечников на французском языке описал Мячнов курган, находившийся по дороге из Коломны в Москву. В следующем, 1807 году, в «Вестнике Европы» появилась его статейка «Мои мысли», написанная в подражание французскому писателю классику XVII века Лабрюйеру. В 1808 году в журнале Сергея Глинки «Русский Вестник» (издатель которого резко восставал против французомании, процветавшей в кругах дворянства, стараясь пробудить у русских национально-патриотическое чувство) напечатано стихотворение Лажечникова «Военная песнь с подзаголовком «Славяно-россиянка отпускает на войну единственного своего сына». Стихотворение это не только показывает патриотическую настроенность юного Лажечникова, оно любопытно тем, что как бы предвещает ту реальную ситуацию, которая возникла года четыре спустя для самого его автора, тайком бежавшего из родительского дома, чтобы стать в ряды защитников родины.

Опубликование этого стихотворения, под которым впервые появилась в печати полная подпись Лажечникова, сделало писателя, по его собственным словам, «на несколько дней счастливым» и воодушевило на новые литературные опыты. В 1808-1812 годах он усиленно печатает стихи, рассуждения и даже повесть «Спасская лужайка» в журнале «Аглая» пресловутого князя Шаликова, который довел сентиментализм Карамзина, имевший в свое время прогрессивное значение, до крайних степеней приторности и жеманства и стал, наряду с «классиком»-графоманом графом Хвостовым, излюбленной мишенью для эпиграмм представителей новых литературных течений от Батюшкова до Пушкина и поэтов его круга.

Лажечников и сам в это время стоит на эстетических и литературных позициях Карамзина. В заметке «О воображении», опубликованной в «Аглае» (1812), он совсем в духе Карамзина предлагает одеть нагую истину «прозрачным покрывалом воображения», раскинуть «цветы приятного по сухому полю философии», быть «чувствительным» — и тогда, заключает он, «слезы друзей-читателей почтят память вашу искреннею похвалою». Вслед «любезному Карамзину» он и идет в творениях этих лет. Так повесть «Спасская лужайка» с ее темой любви друг к другу двух молодых людей, которая, по «мнениям людским», беззаконна, но оправдана «святыми правами», дарованными природой, прямо восходит к прославленной сентиментально-романтической повести Карамзина «Остров Борнгольм».

В 1817 году Лажечников выпустил сборничек «Первые опыты в прозе и стихах». Однако оставаться эпигоном Карамзина в пору, когда блистательно развернулось творчество Жуковского и Батюшкова, значило явно отстать от современного писателю уровня развития литературы. Это понял сразу же по выходе книжки и сам автор. В это время он, как и многие его современники, уже восторженно увлекался первыми опытами новой восходящей звезды — Александра Пушкина, в частности его политическими стихами, которые, по его словам,

«… наскоро, на лоскутках бумаги, карандашом переписанные, разлетались в несколько часов огненными струями во все концы Петербурга и в несколько дней Петербургом вытверживались наизусть»3.

Лажечников — и это делает честь его самокритичности и художественному чутью — «устыдился» своих писаний и поспешил уничтожить все экземпляры книжки, ставшей большой библиографической редкостью. Тем не менее это было тяжкой травмой для автора.

В 1820 году он напечатал отдельным изданием «Походные записки русского офицера», которые начал писать во время заграничных походов русской армии.

«Записки» были сочувственно встречены критикой. Автора их избрали членом Московского и Петербургского обществ любителей словесности. Однако Лажечников был не удовлетворен «Записками», замечая впоследствии, что в них слишком много искусственной приподнятости — «реторики». Можно думать, что именно разочарование в своих литературных силах и способностях явилось одной из причин принятого им решения посвятить себя педагогической работе. Во всяком случае, в последующие десять лет, кроме двух статей на археологические и этнографические темы, ничего под его именем в печати не появилось. С этим, видимо, связаны и его горькие слова в письме к Пушкину о том, что он был загнан безвестностью в последние ряды писателей.

Однако писательское призвание в Лажечникове только замерло на время, но отнюдь не погасло.

К середине двадцатых годов в творческом сознании Лажечникова возникает замысел историческою романа из эпохи Петра I.

Уже сам по себе этот замысел показывал, что Лажечников преодолел былое литературное отставание, что в постановке и разработке назревших литературно-общественных задач он стал на уровне со своей современностью — «с веком наравне».

3

Конец XVIII — первые десятилетия XIX века были эпохой больших исторических событий — социальных сдвигов, кровопролитных войн, политических потрясений. Великая Французская буржуазная революция, блистательное возвышение и драматический финал Наполеона, национально-освободительные революции — на Западе, Отечественная война 1812 года и восстание декабристов — в России…

Сгущая в несколько кованых, чеканных строк все то большое, сложное и трагическое, что происходило на глазах его поколения, Пушкин к одной из своих лицейских годовщин писал:

Припомните, о други, с той поры,

Когда наш круг судьбы соединили,

Чему, чему свидетели мы были!

Игралища таинственной игры,

Металися смущенные народы;

И высились и падали цари;

И кровь людей то Славы, то Свободы,

То Гордости багрила алтари.

Все это порождало в сознании людей той поры обостренное чувство истории, в котором наиболее чуткие современники видели новую отличительную особенность столетия, способствовало формированию особого «исторического направления» мысли, внимания, интересов.

С большой силой, и даже прежде всего, это сказалось в художественной литературе. Складывается новый жанр исторического романа, возникновение и пышный расцвет которого связаны с именем великого английского писателя Вальтера Скотта (1771-1832). Романы Вальтера Скотта и сейчас читаются с большим интересом, но для людей того времени они были в высшей степени новаторским явлением, важнейшим художественным открытием. Колоссальный успех и популярность романов «шотландского чародея», как называл его Пушкин, почти равнялись популярности поэзии Байрона. А молодой Белинский восторженно называл его «главою великой школы, которая теперь становится всеобщею и всемирною», «вторым Шекспиром». Значение романов Вальтера Скотта было так велико, что они оказали влияние даже на историческую науку: способствовали возникновению во Франции новой и для своего времени весьма прогрессивной школы буржуазных историков-социологов (Гизо, Минье, Тьерри).

Под пером Вальтера Скотта сложился и самый тип исторического романа, органически сочетающего художественный вымысел с реальной исторической действительностью. Формулу такого романа именно на основе опыта Вальтера Скотта и его многочисленных последователей во всех главных европейских литературах дал Пушкин:

«В наше время под словом роман разумеем историческую эпоху, развитую на вымышленном повествовании»4.

Действительно, в центре повествования в романах Вальтера Скотта — вымышленные герои, вовлекаемые в водоворот истории и вступающие в непосредственную связь с подлинно историческими лицами, которые занимают периферийное место, но играют определяющую роль в жизни и судьбе вымышленных героев.

Огромным успехом пользовались романы Вальтера Скотта и у русских читателей двадцатых — тридцатых годов XIX века.

Вместе с тем национально-патриотический подъем, порожденный Отечественной войной 1812 года и последующим освобождением русскими войсками Европы от диктатуры Наполеона, вызвал повышенный интерес к русскому историческому прошлому. Отсюда — исключительный успех появившихся в 1818 году первых восьми томов «Истории Государства Российского» Карамзина. Появление их, по словам Пушкина, прочитавшего их все «с жадностию и со вниманием»,

«… наделало много шуму и произвело сильное впечатление. Три тысячи экземпляров разошлись в один месяц (чего никак не ожидал и сам Карамзин) — пример единственный в нашей земле. Все, даже светские женщины, бросились читать Историю своего Отечества, дотоле им неизвестную… Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка — Коломбом. Несколько времени ни о чем ином не говорили»5.

В художественной литературе все чаще появляются произведения на историческую тему. Еще раньше тот же Карамзин написал две повести из русского прошлого: «Наталья — боярская дочь» (1792) и «Марфа Посадница» (1803), имевшие в свое время (особенно первая) громадный успех. Однако, написанные в обычной «чувствительной» манере Карамзина, они заключали в себе очень мало подлинно исторического. Мало историчны были и стихотворные «Думы» Рылеева, в которых дана целая галерея героев русского исторического прошлого. Основанные на материале, заимствованном в большинстве из «Истории Государства Российского», они носили, как и лучшее произведение Рылеева — историческая поэма «Войнаровский», — агитационно-декабристский характер. В этом же роде были и исторические повести ближайшего соратника Рылеева декабриста Александра Бестужева. Столь же далека от подлинной истории и сентиментально-романтическая русская историческая драматургия того времени. Единственное исключение — «Борис Годунов». Пушкин также заимствовал фактический материал в основном из «Истории» Карамзина, сумел полностью преодолеть консервативно-монархические тенденции последнего и создал в 1825 году первое в нашей литературе подлинно историческое произведение — реалистическую народную драму. Но «Борис Годунов» до 1831 года не разрешался Николаем I к печати.

Потребность русской читающей публики в произведении, которое, подобно произведениям Вальтера Скотта, в увлекательном романическом — «вымышленном» — повествовании развертывало бы широкую картину русского исторического прошлого, все настойчивее давала себя знать. Эту потребность чутко уловил Пушкин, до того писавший в стихах, но в середине 1827 года принявшийся за исторический роман в прозе «Арап Петра Великого».

Тем замечательнее инициатива Лажечникова, который, примерно в то же время и даже несколько ранее, задумал и начал работу над историческим романом «Последний Новик».

Не менее знаменательно, что, как и в «Арапе» Пушкина, действие романа Лажечникова отнесено к русским историческим событиям начала XVII века и непосредственно связано с личностью и деятельностью Петра I.

Глубоко своеобразная личность Петра, царя-просветителя, осуществившего важнейшие, исторически назревшие и необходимые государственные преобразования, создавшие могучую российскую державу, издавна привлекала внимание почти всех деятелей новой русской литературы, начиная с Кантемира и Ломоносова. В первые два десятилетия XIX века эта тема стала преимущественным достоянием реакционных писателей, эпигонов устаревшего классицизма XVIII века. Но после поражения декабристов она снова приобретает большое и прогрессивное не только литературное, но и общественное значение.

Крушение восстания узкого круга дворянских революционеров, далеких от народа и потому им не поддержанных, наглядно показало, что, говоря словами Радищева, «не приспе еще година», еще не сложилась в русских исторических условиях возможность успешного революционного переворота.

В то же время новый царь Николай I, стремясь после жестокой расправы над декабристами привлечь на свою сторону общественное мнение, затеял на первых порах ту традиционную «игру» в либерализм, которую вели в начале их царствований и его бабка Екатерина II и его покойный брат Александр I, Николай отстранил наиболее ненавистных деятелей александровского царствования — Аракчеева и Магницкого. Вернув из ссылки Пушкина, он заверил его, как до того заверял во время следствия многих декабристов, что намерен сам провести намечавшиеся ими реформы. Был образован негласный комитет для решения так называемого «крестьянского вопроса».

Эти посулы вызвали живое сочувствие как самого Пушкина, так и некоторых прогрессивно настроенных современников, которые единственный выход из создавшегося общественно-исторического тупика видели в осуществлении назревших преобразований «манием царя» — просвещенного монарха, действующего так же решительно и энергично, как действовал в свое время Петр I.

Именно в этом смысл знаменитого стихотворения Пушкина 182(i года «Стансы», в котором поэт «в надежде славы и добра» напоминал Николаю I деятельность его пращура Петра I и призывал его быть «во всем подобным» ему. Поэтому же, обращаясь к Николаю, называл ею вторым Петром декабрист А. Бестужев. Отсюда — и не ослабевающий в Пушкине до самого конца его жизни особый и настойчивый интерес к Петру и его времени. С этим же связано и обращение Лажечникова к эпохе Петра в своем первом историческом романе.

То, что Лажечников не случайно остановился именно на этой эпохе, лучше всего видно из следующего. Участник победоносной войны с Наполеоном, он и в русском прошлом искал событий, в которых с наибольшей яркостью и силой проявились бы героические черты русского национального характера, патриотический дух народа. Одним из таких событий была в начале XVII века борьба русского народа против польских интервентов, возглавленная Мининым и Пожарским. Сам Лажечников во вступительной главе «Последнего Новика» («Вместо введения») поясняет, что он не взял содержанием для своего исторического романа данную эпоху, потому что

«В палладиумах наших, Троицком монастыре, Нижнем Новгороде, Москве, разгуливало уже вместе с истиной воображение писателя, опередившего меня временем, известностью и талантами своими».

Лажечников не называет имени этого писателя, но совершенно несомненно, что он имеет в виду роман М. Н. Загоскина «Юрий Милославский, или русские в 1612 году», который действительно вышел в свет за два года до появления первых частей «Последнего Новика», в 1829 году, и как первый образец русского исторического романа нового вальтер-скоттовского типа имел исключительный успех у читателей. Но сам Лажечников начал работать над своим историческим романом еще с 1826 года, а за работу над «Юрием Милославским» Загоскин взялся только в 1828 году. Таким образом, выбор Лажечниковым исторической эпохи для своего романа был сделан вне всякой связи с романом Загоскина.

Вместе с тем автор «Последнего Новика» остановился на самом героическом событии данного периода — так называемой Северной войне, которая длилась свыше двадцати лет (1700-1721), захватив большую часть царствования Петра I, и имела жизненно важное значение для «России молодой» — растущего и крепнущего русского государства.

4

Карл Маркс подчеркнул, что ни одна великая нация не находилась в таком удалении от всех морей, в каком пребывала вначале империя Петра Великого. Выход к Балтийскому морю, обеспечивавший возможность наиболее непосредственных торговых и культурных связей с государствами Западной Европы, был необходимым условием существования и развития русской нации.

Исторические пути русского народа и народов, населявших Восточную Прибалтику, были издавна тесно связаны между собой. Еще во времена Киевской Руси в Восточной Прибалтике сооружались русские крепости, строились посады. В 1030 году великий князь Ярослав Мудрый утвердил свою власть на западном берегу Чудского озера, построив в Ливонии (так называлась в средние века территория Латвии и Эстонии) город Юрьев, получивший свое название по второму христианскому имени Ярослава.

Непосредственно граничила с Ливонией Новгородская Русь, в состав которой входили Карелия и ко второй половине XII века земли, расположенные у берегов Финского залива и по Неве: Водская земля и Ижорская земля, или Ингрия (Ингерманландия). Тесно сблизила народы Восточной Прибалтики с Русью ожесточенная борьба против немецких рыцарей-крестоносцев. Они в середине XIII века, под предлогом обращения языческой Ливонии в христианство, вторглись в страну, опустошая ее огнем и мечом, уничтожая или обращая в рабство прибалтийские народы. Восставая против захватчиков-крестоносцев, местное население призывало на помощь русских князей. Особенно усилился натиск на Восток со стороны немецких рыцарей и шведов после того, как Северо-Восточную Русь захватили монголо-татарские завоеватели. Вскоре после поражения русских на реке Калке (в 1224 году) римский папа Гонорий III обратился ко всем русским князьям, призывая их. под угрозой вторжения, добровольно подчиниться его власти и прекратить сопротивление немецким захватчикам. Над всей Русью, которой угрожали в эту пору и шведы, нависла непосредственная и смертельная угроза утраты не только политической независимости, но и национальной культуры.

Разгромив сперва шведов в битве на Неве (1240), затем немецких рыцарей в так называемом Ледовом побоище (1242), новгородский князь Александр Ярославич — Александр Невский — остановил продвижение тех и других на Восток. Но немецкие крестоносцы, образовав Ливонский рыцарский орден, овладели, при участии датских крестоносных феодалов и активном содействии Германской империи и папства, всей Ливонией, понастроив в ней замков, крепостей, в частности крепость Мариенбург на острове Алуксенского озера, монастырей и жестоко эксплуатируя в последующие три века коренное население. Древний русский город Юрьев был переименован в Дерпт и там учреждено епископство.

С образованием нового сильного центра русской государственности — Московской Руси, свергнувшей татарское иго, возобновилась борьба и с рыцарями Ливонского ордена, которые не только грабили пограничную полосу, но и не оставляли попыток захвата русских земель. В 1480 году они осадили Псков. Иван III совершил два похода в Ливонию, нанес несколько поражений немецким рыцарям (особенно успешной для русских была жестокая битва под Гельметом), занял некоторые важные пункты ордена. Но, успешно оборонив русские земли, ни сам он, ни его сын Василий III не смогли, поскольку орден заключил союз с Польшей и Литвой, вернуть прежние русские владения на Северо-Западе и снова пробиться к берегам Балтийского моря.

Задачу эту поставил перед собой Иван Грозный. После ликвидации остатков татарского ига — покорения Казанского и Астраханского ханств Иван IV в 1557 году направил русские войска в Ливонию, взял сильнейшие орденские крепости, в том числе Нарву, Нейгаузен, Дерпт, Мариенбург, и нанес поражения орденским войскам. В результате Ливонские рыцари были полностью разгромлены, орденская организация в 1561 году пала, и народы Ливонии были избавлены от тягчайшего немецкого ига. Однако, опасаясь укрепления Московского государства, в войну против него вступили Польша и Швеция, потребовавшие оставления занятых ими городов и областей. Завязалась новая длительная и очень тяжелая фаза Ливонской войны, которая продолжалась еще около двадцати лет (1563-1583), шла с переменным успехом, но не привела к желанным результатам: выйти к берегам Балтийского моря русским так и не удалось.

Решить назревшую национально-историческую задачу Иван IV завещал своим преемникам.

После распада Ливонского ордена Восточная Прибалтика снова стала предметом вожделения со стороны соседних государств и переходила из рук в руки. По закончившему Ливонскую войну Ям-Запольскому миру 1582 года Лифляндия (северная часть Латвии и южная часть Эстонии) отошла к Польше; в 1621 году она была захвачена Швецией, которая в результате военных реформ, проведенных шведским королем, выдающимся полководцем Густавом-Адольфом, стала не только господствующей державой в Восточной Прибалтике (по Столбовскому договору с Россией к ней перешли земли на побережье Финского залива), но и вообще одной из самых могучих европейских держав.

В середине XVII века новый поход в Прибалтику предпринял царь Алексей Михайлович, русские войска снова взяли Дерпт, отвоевали старинную русскую крепость Орехов, или Орешек, воздвигнутую в XIV веке у истока Невы великим князем Георгием Даниловичем и переименованную в Нотебург, и осадили Ригу. Однако и на этот раз добиться желанной цели не удалось: по Кардисскому миру 1661 года все отвоеванные места пришлось снова вернуть Швеции.

Возобновил и успешно завершил многовековую борьбу за выход России к Балтийскому морю сын Алексея Михайловича — Петр I.

Густав-Адольф был не только крупнейшим военным реформатором, но и выдающимся государственным деятелем. Он немало сделал для просвещения завоеванной им Восточной Прибалтики, открывал школы, в частности создал университет в Дерпте, сумел расположить к себе лифляндское дворянство и вместе с тем несколько облегчил положение крестьян. Однако его наследники восстановили против себя лифляндских дворян, отобрав у них земли, ранее отданные им в вечное потомственное владение.

Во главе недовольных встал молодой лифляндский дворянин Иоганн Рейнгольд фон Паткуль (1660-1707), приговоренный шведским королем Карлом XI к смертной казни, он бежал из страны и поступил на службу к саксонскому курфюрсту Августу II, который с помощью Петра I был возведен на польский престол. Направленный Августом в Москву для переговоров с Петром, Паткуль энергично содействовал заключению союза против Швеции между Петром, Августом и датским королем Фридериком IV. По соглашению между союзниками Польша снова должна была получить Лифляндию и Эстляндию (северная часть Эстонской ССР), а Россия — вернуть себе Ижорскую землю и Карелию. Вместе с тем Петр предупредил, что вступит в войну только по заключению мира со Швецией. Однако, не дождавшись этого, Август и Фридерик начали военные действия. Август во главе саксонских войск вступил в Лифляндию, а датчане захватили Гольштинию.

Швеция обладала в это время созданной Густавом-Адольфом сильнейшей армией в Европе, а ее новый король, молодой и воинственный Карл XII, считался искуснейшим и отважнейшим полководцем своего времени. Начало войны оправдало эту репутацию. Не давая союзникам объединиться, Карл начал бить их поодиночке. Совершив летом 1700 года внезапную высадку почти у самых стен Копенгагена, Карл, угрожая сжечь дотла незащищенную датскую столицу, принудил Фридерика IV отказаться от своих союзников и заключить невыгодный мир. Затем он устремился в октябре 1700 года в Восточную Прибалтику. Август безуспешно осаждал в это время Ригу. Петр I, получив известие о завершении мирных переговоров с Турцией, на следующий же день объявил войну Швеции и вместе со своей армией также вступил на землю Восточной Прибалтики, обильно в течение многих веков политую русскою кровью.

Первым крупнейшим успехом Ивана IV во время Ливонской войны было взятие Нарвы. Осадой Нарвы начал военную кампанию и Петр, рассчитывая вбить клин между частями шведской армии, расположенными в Лифляндии — Эстляндии и в Ижорской земле — Карелии. В свою очередь, Карл высадился наперерез союзникам в Пернове, находившемся примерно на полпути между Ригой и Нарвой, намереваясь прежде всего нанести удар по саксонским войскам. Узнав об этом, Август II поспешил снять осаду и отойти на юг. Тогда Карл бросил все свои основные силы против русских войск, состоявших в основном из стрельцов, мало владевших средствами и опытом для ведения войны против такого сильного противника и возглавлявшихся иностранными наемниками, многие из которых, во главе с главнокомандующим, герцогом де Кроа, увидя неблагоприятный оборот дел, передались Карлу. В результате русские войска понесли 19 ноября 1700 года тягчайшее поражение. Считая, что с русскими полностью покончено, Карл в июне 1701 года двинулся против Августа и, вытеснив его из Прибалтики, вторгся в Польшу. Одержав и здесь ряд побед и заставив польский сейм низложить Августа и возвести на польский престол своего ставленника, Карл не смог все же добиться решающего успеха и вынужден был надолго остаться в Польше.

Однако «любовник бранной славы», как называет Карла Пушкин в «Полтаве», авантюристически преувеличил свои силы и возможности и недоучел силы и возможности растущей и подымающейся русской нации.

Из полученного под Нарвой «кровавого урока» Петр сделал все необходимые выводы.

«… Когда мы сие несчастье (или лучше сказать великое счастье) под Нарвою получили, то неволя леность отогнала и к трудолюбию и искусству день и ночь прилежать принудила и войну вести уже с опасением и искусством велела», — писал он впоследствии.

Воспользовавшись передышкой, поскольку Карл «увяз в Польше», и со своей стороны всячески способствуя этому, Петр одновременно с исключительной энергией принялся проводить необходимые военные реформы, укреплять боевые средства и подымать ратное искусство создаваемой им вместо стрелецких частей регулярной армии. Особое — внимание уделил он строительству военно-морского флота и созданию мощной артиллерии. Пользуясь тем, что Карл оставил сравнительно небольшие отряды в Прибалтике, русские войска снова начали там активные военные действия, одержав несколько частных, но важных побед.

В конце 1701 года русские войска под командованием талантливого русского полководца Бориса Петровича Шереметева разбили у Эрестфера (Эррастфера), в 50 километрах от Дерпта, восьмитысячный отряд шведов под командованием генерала Шлиппенбаха. Этот первый успех, торжественно отпразднованный в Москве, Шереметев закрепил 17 июля 1702 года в сражении при мызе Гуммельсгоф. Из шеститысячного отряда шведов, защищавшего Гуммельсгоф, в живых осталось всего пятьсот человек. Боевые знамена и артиллерия неприятеля достались русским. Затем в августе 1702 года была взят штурмом крепость Мариенбург. Театр войны постепенно расширялся. В июле того же года русские солдаты, посаженные на лодки, атаковали шведские корабли в водах Ладожского озера, заставив уйти их в Финский залив. В августе отряд Апраксина разбил шведский отряд Кронгиорта у реки Ижоры. Теперь русским предстояло сделать последнее героическое усилие, чтобы выйти к морским берегам и овладеть землями, расположенными на побережье Финского залива. Побережье стерегли две шведские крепости, находившиеся у истока и устья Невы и считавшиеся неприступными, — Нотебург (Орешек) и Ниеншанц. Отрезав эти крепости друг от друга, Петр после десятидневной осады и тринадцатичасового штурма сумел 11 октября 1702 года «разгрызть… орешек». Отказавшись повиноваться офицерам, шведский гарнизон Нотебурга сдался на милость победителя. Город Нотебург Петр переименовал в Шлиссельбург, то есть «Ключ-город». Ключ этот был к морю, от которого отделяли теперь русскую армию лишь земляные валы и бастионы крепости Ниеншанц. Первого мая 1703 года Ниеншанц пал. Шведские корабли, шедшие на помощь крепости, но на неделю опоздавшие, были взяты в устье Невы на абордаж двумя флотилиями лодок, которыми командовал сам Петр и его любимец Александр Данилович Меншиков. Десять дней спустя — 16 мая — невдалеке от Ниеншанца, близ устья Невы, были заложены Петропавловская крепость и будущая столица Российской империи — город Санкт-Петербург.

В 1704 году русские войска взяли Дерпт, Нарву и Иван-город. В результате русские окончательно укрепились у Балтийского моря; шведские войска в Финляндии были отрезаны от войск в Эстляндии и от армии Карла XII, еще находившейся в Польше.

Основная цель Петра была достигнута. Но война была отнюдь не окончена. Предстояла ожесточенная схватка с главными силами Карла XII. Вместе с тем одержанные победы явились для русских войск превосходной школой военного дела, подняли их боевой дух, разрушив господствовавшее тогда представление о непобедимости шведов, и создали предпосылки для полного разгрома Карла под Полтавой.

Полтавский бой, хотя и после него война со Швецией продолжалась больше десяти лет, был ее поворотным пунктом. Именно потому победа под Полтавой — один из традиционных мотивов русской допушкинской литературы. В поэме «Полтава» Пушкин следовал вековой традиции и вместе с тем изобразил события с небывалой художественной силой.

Однако о ходе войны, предшествующем полтавской победе, в поэме совсем не говорится. Лишь в описании кануна полтавского боя в нескольких строках проводится контраст между тем, чем была русская армия в период разгрома под Нарвой и чем стала она теперь:

И злобясь видит Карл могучий

Уж не расстроенные тучи

Несчастных нарвских беглецов,

А нить полков блестящих, стройных,

Послушных, быстрых и спокойных,

И ряд незыблемый штыков.

Лажечников в своем романе отошел от традиции, поставив в центр его прибалтийскую кампанию 1701-1703 годов, то есть тот период Северной войны, который совсем еще не был освещен в художественной литературе и который сам автор справедливо именует «колыбелью нашей военной славы». В первых изданиях роман так и назывался: «Последник Новик, или завоевание Лифляндии в царствование Петра Великого».

Однако одним этим автор (вероятно, поэтому вторая часть заглавия и была им впоследствии отброшена) не ограничился. Наряду с изображением борьбы Петра с внешним врагом в дальнейшем развитии романа довольно видное место отведено (с этим связана вся предыстория заглавного героя) и борьбе с врагами внутренними — царевной Софией Алексеевной и ее приверженцами — стрельцами, раскольниками.

Сообщая такой поворот теме романа, Лажечников становился на исторически правильный путь, ибо иначе картина петровского времени оказалась бы явно неполной и вместе с тем был бы ослаблен, если не вовсе утрачен, ее глубоко драматический колорит. Характерно, что и Пушкин в незавершенном романе «Арап Петра Великого» предполагал в какой-то мере затронуть аналогичную тему: в начатой им седьмой главе, которая оказалась и последней, появляется в качестве антагониста Ибрагима некий стрелецкий сирота, которого вынужденный примириться с петровской новизной боярин Гаврила Афанасьевич

Ржевский называет «проклятым волчонком». Позднее, по-видимому, в 1833-1834 годах, то есть вскоре после выхода «Последнего Новика» Лажечникова, Пушкин и прямо задумал повесть о стрельце.

5

К изучению изображенной в «Последнем Новике» исторической эпохи Лажечников подошел со всей основательностью. Еще в юности, во время службы в Московском архиве иностранной коллегии, Лажечников приобрел необходимые навыки работы над историческими материалами и документами и получил несомненное влечение к занятиям этого рода. Позднее, живя в доме графа Остермана-Толстого, Лажечников зачитывался редкими книжными и рукописными историческими материалами.

В числе произведений Лажечникова, вошедших в его «Первые опыты в прозе и стихах», мы находим и историческую повесть «Малиновка, или Лес под Тулой», из эпохи Бориса Годунова. В литературном отношении эта повесть, написанная, как и все в «Первых опытах» под явным влиянием Карамзина и весьма далекая от реального русского прошлого, не имеет сколько-нибудь серьезного значения. Но само обращение Лажечникова к художественно-исторической теме весьма для него характерно. В бытность свою в 1814-1815 годах в Лифляндии Лажечников так же живо заинтересовался ее историческим прошлым. В «Походных записках русского офицера» он посвящает специальный раздел истории Дерпта. Можно думать, что пребывание в Лифляндии и непосредственные впечатления, вынесенные оттуда Лажечниковым, и явились исходным толчком для выбора им места действия романа.

Однако этими первыми непосредственными впечатлениями Лажечников отнюдь не ограничился. Выйдя в 1826 году в отставку, он вплотную и всецело предался работе над задуманным произведением и только в 1831 году, когда роман был в основном завершен, снова вернулся на службу.

Русская историческая наука находилась в ту пору, в сущности, еще в младенческом состоянии. Пушкин называл автора «Истории Государства Российского» Карамзина последним нашим летописцем и первым историком. Но по уровню исторической мысли Карамзин скорее был именно последним летописцем. Помимо того, он довел изложение только до начала XVII века. Что же касается эпохи Петра, она еще была тогда совсем не изучена. Пушкин позднее намеревался восполнить этот пробел, но историческую монографию о Петре он задумал только в 1831 году, то есть в год выхода в свет «Последнего Новика», а работать над ней начал и еще позднее. Монументальные «Деяния Петра Великого, мудрого преобразителя России...» (12 томов и 18 томов приложений) И. И. Голикова, вышедшие еще в конце XVIII века, представляли собой всего лишь свод разнообразных материалов, порой анекдотического характера, о жизни и деятельности Петра, расположенных в хронологическом — в виде летописи — порядке. Лажечникову, который при создании романа из Петровского времени стремился соблюдать историческую верность, приходилось, таким образом, идти почти непроторенным путем, взять на себя в какой-то мере не только работу романиста, но и труд историка. Так он и поступил.

Позднее в автобиографической заметке «Знакомство мое с Пушкиным» Лажечников свидетельствовал:

«Прежде чем писать мои романы, я долго изучал эпоху и людей того времени, особенно главные исторические лица, которые изображал. Например, чего не перечитал я для своего «Новика»!

И тут же перечислял ряд трудов на русском, немецком и французском языках, посвященных прибалтийским странам и Северной войне, из которых заимствовал сведения о пасторе Глюке (в романе он пишется Глик), Паткуле, Розе и многих других лицах его романа. Штудировал он исторические труды Вольтера о Петре I и о Карле XII, многочисленные документы, опубликованные в «Древней Российской Вивлиофике», издававшейся в XVIII веке Н. И. Новиковым; использовал рукописные источники, летописи, старообрядческие акты и уставы и т. д.

Мало того, как позднее Пушкин, который, задумав роман из эпохи пугачевского восстания, предпринял специальную поездку в Поволжье, Оренбург и его окрестности, Лажечников провел два месяца в Лифляндии, которую проехал «вдоль и поперек, большею частью по проселочным дорогам». Пользовался он и устными рассказами и преданиями местных жителей, знатоков и любителей старины.

О том, что многое в романе автор писал прямо «с натуры», свидетельствуют подстрочные сноски. Так, к одному из мест «повести» кучера Фрица о «Долине мертвецов» дана ссылка, удостоверяющая, что романист сам побывал на этом месте и видел собственными глазами то, о чем говорится:

«И доныне показывают на этом болоте три камня, под которыми лежит прах русских витязей. Гуммельсгофские крестьяне водили меня на место, где будто бы похоронен какой-то римский рыцарь».

Таким добросовестным и углубленным трудом, видимо, и объясняется чрезвычайно большое время, затраченное автором на создание романа. В то время как «Опередивший» его на поприще русского исторического романиста Загоскин написал и выпустил «Юрия Милославского» всего за один год, Лажечников работал над «Последним Новиком» около шести лет. Кстати, стоит напомнить, что и Пушкин над «Капитанской дочкой», в несколько раз меньшей по объему, чем роман Лажечникова, но потребовавшей подобных же и еще более углубленных исторических изысканий и изучений, также трудился четыре года.

Стремление Лажечникова быть исторически точным, по его собственным словам, «нарисовать верную картину эпохи», и вместе с тем по возможности писать с натуры принесло свои плоды. В «Последнем Новике» содержится немало поэтических зарисовок природы Лифляндии, живых изображений быта и нравов ее обитателей. Верно в основном показан и ход военных действий 1701-1703 годов. Все это придает роману несомненный художественно-познавательный интерес.

Старался Лажечников сохранять «историческую верность» и действующих в его романе реально-исторических лиц. Однако в этом отношении «Последний Новик» наиболее уязвим. Наши исторические знания и, в частности, наше понимание личности и деятельности Петра и исторических процессов того времени находятся на неизмеримо более высоком уровне. Кроме того, мы располагаем таким классическим образцом советского исторического романа, как «Петр I» Алексея Толстого. Поэтому нам нетрудно заметить неполноту, неточность, а порой и наивность многого в изображении Лажечниковым исторических лиц петровской эпохи.

Так, сам автор «Последнего Новика» объясняет выбор в качестве места действия романа Лифляндии тем, что отсюда явилась

«… дивная своею судьбою и достойная этой судьбы жена, неразлучная подруга образователя нашего отечества и спасительница нашего величия на берегах Прута», то есть будущая жена Петра I, после его смерти сама ставшая императрицей, Екатериной I.

Екатерина и в самом деле была незаурядной натурой, исключительно смелой и энергичной. Она сопровождала Петра во всех военных походах. Утверждали, что в 1711 году, во время войны с Турцией, когда истощенная труднейшим походом через степи русская армия была окружена противником, Екатерине удалось подкупить великого визиря и тем спасти войска вместе с самим царем Петром от полного разгрома или неминуемого плена. Вместе с тем и судьба Екатерины была еще более необыкновенной — «дивной». Происхождение будущей императрицы гораздо демократичнее, а история жизни проще, чем об этом рассказывается в романе Лажечникова. Прекрасная девица Кете Рабе, дочь крестьянина, звалась на самом деле Мартой; в доме пастора Глюка она была обыкновенной служанкой. Замуж вышла не за видного шведского офицера, а за простого шведского драгуна, который под натиском русских отошел со своей частью от Мариенбурга, бросив жену на произвол судьбы. Попав в плен к русским, Марта приглянулась главнокомандующему Шереметеву, у которого ее отнял затем Меншиков, через некоторое время уступивший ее самому царю. Именно так рассказал историю Екатерины Алексей Толстой. Что касается Лажечникова, если бы он даже и знал все это, передать этого не смог бы уж по одним цензурным соображениям. Неудивительно, что он принял существовавшую тогда официальную версию биографии Екатерины. Что касается изменения ее имени, то вспомним, что и Пушкин переименовал в «Полтаве» Матрену Кочубей в Марию.

Вообще, предъявляя Лажечникову упреки в неисторичности, надо, в свою очередь, подходить к его романам исторически.

Так, наделяя образ Петра только одними положительными чертами, Лажечников, конечно, погрешал против исторической и психологической правды. Но ведь так же рисовал Петра Пушкин и в «Полтаве» и в «Арапе Петра Великого». И в первые годы после разгрома декабристов и расправы над ними царского правительства это имело определенный общественно-прогрессивный смысл. Петр I, «образователь нашего отечества», как уже сказано, ставился в пример Николаю I. Естественно, что образец для подражания должен был быть представлен в наивозможно более положительном освещении. Еще более прямолинейную, чем у Пушкина, автора «Стансов», параллель между Петром и Николаем, преследующую ту же цель, мы находим и в «Последнем Новике» Лажечникова. Свидетельство этому — слова автора в третьей главе второй части романа:

«Петр Великий видел все своими глазами, все знал и рукою верною назначал каждому свое место по старшинству ума, труда, познаний и душевных достоинств, а не по степени искательства и рода».

Более того, Пушкин, не устававший в ряде произведений призывать «милость к падшим», то есть осужденным на каторгу и ссылку декабристам, к особо привлекательным и заслуживающим подражания чертам характера Петра относил и то, что он был «памятью незлобен», радовался возможности «с подданным мириться», отпустить «виноватому вину» (те же «Стансы» и в особенности стихотворение «Пир Петра Первого», которым Пушкин подчеркнуто открыл первую книжку журнала «Современник»). Ту же цель преследует и один из фабульных ходов романа Лажечникова: по просьбе его добрых советников («Милость красит венец царский») Петр прощает вымышленного героя романа — Последнего Новика, который не только был в заговоре против него, но и совершил особо тяжкое преступление (в подобном обвинялись и некоторые из декабристов) — пытался убить царя.

Вместе с тем самая манера изображения Лажечниковым Петра была прогрессивной и в чисто литературном отношении. Пушкин особенно ценил в романах Вальтера Скотта умение автора показывать сильных мира сего — монархов, крупных исторических деятелей — без всякой ходульности и подобострастия, а просто и естественно, как обычных людей, хотя и выделяющихся своими достоинствами или высоким общественным положением. Так именно поступал и сам Пушкин. В допушкинской литературе, в особенности в одописи XVIII века и в современных Пушкину эпических поэмах — «Петриадах», Петр наделялся божественными атрибутами, изображался как некий земной бог. Даже в поэзии Ломоносова, который смело сообщал порой образу Петра некоторую демократичность, прямо предвосхищавшую будущего пушкинского царя-плотника, образ этот пишется, как правило, традиционными иконописными красками. Пушкин впервые в «Арапе Петра Великого» полностью свел образ Петра с одических небес, поставил ею на реально-историческую почву. В «Арапе» Петр не земное божество, а просто «человек высокою росту, в зеленом кафтане, с глиняною трубкою во рту», который, «облокотясь на стол, читал гамбургские газеты». Таким впервые по возвращении на родит увидел его Ибрагим; в гаком естественном, обычном человеческом облике, нисколько не умаляющем вместе с тем сто высоких достоинств и великого исторического значения, проходит он перед читателями по всем страницам пушкинскою романа.

Примерно в такой же манере нарисован Петр при первом появлении его на страницах романа Лежечникова, когда во главе флотилии лодок он идет на абордаж двух шведских судов, пришедших на помощь уже взятой русскими крепости Ниеншанц:

«Плывет множество лодок… слышны голоса, один внятнее прочих. — Алексаша! — говорил кто-то. — Разведай, что за человек!»

Скоро выясняется, что тот, кому этот голос принадлежал и кого окружающие называли просто капитаном, и есть сам Петр. В этом же роде изображен Петр (в следующей главе) в один из самых знаменательных моментов его кипучей деятельности — при основании новой столицы.

Образ Петра в пушкинском «Арапе Петра Великого», настолько же ярче и выразительнее образа Петра в «Последнем Новике», насколько гений и художественное мастерство Пушкина неизмеримо больше литературного таланта Лажечникова. Но существенно, что автор «Последнего Новика» рисует Петра в подобной же. отнюдь не традиционной, а принципиально новой и для того времени в высшей степени новаторской манере, хотя и далеко не полностью ее выдерживает. Особенно резко это сказывается при изображении Катерины Рабе, «дивную судьбу» которой автор стремится объяснить некой предназначенностью свыше, прибегая при этом к традиционным мотивам предсказаний, чудесных видений (видение слепца Конрада), «таинственных пророческих голосов».

Но эти пережитки старого не должны закрывать от нас того существенно нового, что вносит Лажечников в изображение реально-исторических лиц. Это, можно почти с уверенностью считать, явилось и одной из причин высокой оценки «Последнего Новика» Пушкиным. В романе Лажечникова неоднократно дает себя знать уже известное нам восторженное отношение его автора к творчеству «первого русского поэта». Об этом свидетельствуют многочисленные эпиграфы из Пушкина, в особенности из «Евгения Онегина», предпосланные ряду глав романа, цитаты и реминисценции пушкинских произведений, то и дело мелькающие в самом его тексте. Но в одном случае, думается, можно ставить вопрос и об обратном воздействии Лажечникова на Пушкина. Автор «Последнего Новика» патетически рассказывает в четвертой части романа, как на только что отвоеванном у шведов острове Луст-Эланд, «прежде столь пустом», где «бывало, одни чухонские рыбаки кое-где копошились на берегу его, расстилая свои сети», у Петра возникает мысль воздвигнуть новую столицу:

«Он забыл все, его окружающее: гений его творит около себя другую страну. Остров, на коем он находится, превращается в крепость; верфь, адмиралтейство, таможня, Академии, казармы, конторы, домы вельмож и после всего дворец возникают из болот; на берегах Невы, по островам, расположен город, стройностью, богатством и величием спорящий с первыми портами и столицами европейскими; торговля кипит на пристанях и рынках… Петр встал. Он схватил с жаром руку Шереметева и говорит: «Здесь будет Санкт-Петербург!»

Читая это место, невольно вспоминаешь знаменитое введение к «Медному всаднику» Пушкина, создававшемуся в следующем же году после выхода в свет четвертой, завершающей части романа Лажечникова.

На берегу пустынных волн

Стоял он, дум великих полн,

И вдаль глядел...

И думал он:

Отсель грозить мы будем шведу.

Здесь будет город заложен...

Прошло сто лет, и юный град,

Полнощных стран краса и диво,

Из тьмы лесов, из топи блат

Вознесся пышно, горделиво...

Где прежде финский рыболов,

Печальный пасынок природы,

Один у низких берегов

Бросал в неведомые воды

Свой ветхий невод, ныне там,

По оживленным берегам,

Громады стройные теснятся

Дворцов и башен; корабли

Толпой со всех концов земли

К богатым пристаням стремятся...

Обычно в пушкинском введении усматривали реминисценцию одного места из известной статьи Батюшкова „Прогулка в Академию художеств», действительно очень его напоминающего. По-видимому, к Батюшкову восходит в какой-то мере и только что приведенный эпизод «Последнего Новика». Но едва ли не он именно явился непосредственным толчком к гениальному пушкинскому введению, снова вызвав в памяти поэта когда-то прочитанную им статью Батюшкова и сыграв, таким образом, роль своего рода соединительного звена между Пушкиным и его давним первым литературным учителем.

Вместе с тем крайне ослабляли, ограничивали, по сравнению с Пушкиным, историзм «Последнего Новика» эстетические взгляды его автора. Давая в письме к Лажечникову от 3 ноября 1835 года высокую оценку наряду с «Последним Новиком» и второму роману Лажечникова — «Ледяной дом», Пушкин, однако, указывал, что «истина историческая в нем не соблюдена». Лажечников написал пространнейший ответ (письмо Пушкину от 22 ноября 1835 года), в котором, обосновывая «историческую верность главных лиц» романа, делал вместе с тем характерную оговорку, заявляя, что старался сохранить эту верность, «сколько позволяло… поэтическое создание; ибо в историческом романе истина всегда должна, должна уступить поэзии, если та мешает этой. Это аксиома»6.

Письмо Лажечникова показывает, что, при всем безграничном преклонении перед Пушкиным, он отнюдь не утратил способности смело отстаивать даже перед ним то, что считал правильным. По напоминать, да еще в несколько поучительном тоне одному из величайших в мире поэтов, что произведение художественной литературы должно быть «поэтическим созданием», было по меньшей мере наивным. Сила пушкинских художественно-исторических созданий заключалась именно в том, что историческая истина и поэзия не противопоставлялись, а сплавлялись в целостное, и воистину чудесное единство. В то же время утверждение Лажечникова, что историческая истина всем да должна уступать поэзии, слишком явно восходит к традиционным представлениям дореалистической эстетики XVIII века, бытовавшим и в классицизме (в этом духе высказывался, например, Херасков в связи с историко-героической эпопеей «Россияда») и в сентиментальной поэтике Карамзина. На карамзинских позициях, как мы знаем, стоял Лажечников в ранней статье «О воображении», в которой, полемизируя с рационалистической эстетикой классицизма, призывал раскидывать «цветы воображения по сухому полю философии». Мы помним, что он сам же уничтожил, как незрелый, сборник своих сочинений, в который была включена и данная статья. Но несомненные отзвуки прежних представлений звучат и во вводной главе к «Последнему Новику», в которой автор заявляет о намерении «пробить» к местам, выбранным им для исторического повествования, «свежую, цветистую дорогу».

В духе этих воззрений Лажечников очень, можно даже сказать слишком, часто заставляет в романе историческую истину уступать субъективному и порой весьма произвольному авторскому вымыслу.

Так, в романе специальная глава отведена битве под Гуммельсгофом. Из истории известно, что сперва в этой ожесточенной битве одолевали шведы, но, когда к месту сражения подоспели главные русские силы, шведский отряд под командованием генерала Шлиппенбаха был полностью разгромлен. Лажечников дает очень живое, волнующее описание всех перипетий этой тяжелой битвы, но перелом в ней в пользу русских осыпает «цветами воображения». Шведы уже считают себя полными победителями. Но вдруг дело принимает неожиданный оборот:

«Какое-то привидение, высокое, страшное, окровавленное до ног, с распущенными по плечам черными косами, на которых запеклась кровь, пронеслось тогда же по рядам на вороной лошади и вдруг исчезло...»

В неприятельских рядах началась паника. Шведская конница обратилась в бегство. И исход сражения был решен.

Исторический романист, конечно, имеет право домыслить, дополнить историю. В данном случае «ужасное видение» не заключало в себе ничего сверхъестественного. Это была, как выясняется вскоре, горевшая местью к «скупому рыцарю» романа Лажечникова — «первому богачу в Лифляндии», барону Балдуину Фюренгофу, уже известная читателю маркитантка Ильза. Вполне возможно и возникновение паники в войске по случайному поводу. Однако в описание битвы, ведущееся в достаточно правдивых реалистических тонах, этот примышленный автором, ультраромантический — и по своему содержанию, и по соответствующему ему стилю — эпизод врывается слишком резким и потому художественно неубедительным диссонансом.

Но ради «цветов воображения» Лажечников не только восполняет историю. Не останавливается он и перед прямым и порой даже грубым ее искажением. Таков, например, рассказ об отношениях между заглавным героем романа — Последним Новиком и главой раскольников петровского времени Андреем Денисовым. Несомненно, односторонне раскрывает Лажечников тему церковного раскола — «староверия», возникшего в середине XVII века в связи с предпринятым патриархом Никоном исправлением ошибок в богослужебных книгах. Раскольничье движение петровского времени отнюдь не было только делом небольшого круга заговорщиков, сторонников царевны Софьи и противников ее младшего брата Петра. С самого начала раскол своеобразно выражал протест широких народных масс, принявший в духе времени религиозно-фанатическую форму, против официальной церкви, как пособницы и участницы правящей верхушки страны в угнетении трудового народа. Против Петра раскольники, объявившие его антихристом, выступали также, в сущности, потому, что основные тяготы в крутом и порой весьма жестоком созидании новой государственности — крепостнической Российской империи — ложились на народные плечи. Но односторонность автора «Последнего Новика» и в данном случае вполне исторически объяснима. Ее необходимо отметить, но упрекать за нее Лажечникова не приходится. Зато образ Андрея Денисова — исторической личности, по-своему весьма своеобразной и примечательной, в романе же предстающей в качестве некоего сверхзлодея, сознательно дан автором в явном несоответствии с действительностью.

Андрей Денисов на самом деле происходил из рода князя Бориса Мышецкого, новгородского помещика, который в период самозванцев ушел с семьей в Олонецкий край. Но в остальном романист поступает в отношении Денисова столь же произвольно, как и в отношении Последнего Новика, стирая почти всякую разницу между тем, что Новик — вымышленное лицо, а Денисов — лицо реально существовавшее и сыгравшее довольно значительную историческую роль. Достаточно сказать, что Андрей Денисов вовсе не был убит в 1703 году, а, наоборот, развил энергичную литературную (ему принадлежит около ста двадцати раскольничьих сочинений) и проповедническую деятельность, заверив Петра в покорности ему обитателей Выговской, или Выгорецкой, пустыни — центра тогдашних раскольников — и добившись от него уже в 1705 году ряда льгот для выговцев. Умер он лишь двадцать семь лет спустя, в 1730 году. Таким образом, эффектная сцена убийства Денисова появилась в романе лишь для развития фабульной линии вымышленного героя. В жертву ему (почти в буквальном смысле этого слова) автор не задумался принести лицо реально существовавшее: заставил совсем в духе того, что писал уже в цитировавшемся выше письме к Пушкину, историческую «истину» уступить «поэзии». Никому, конечно, не придет в голову упрекнуть пушкинскую «Капитанскую дочку», Как и любое другое произведение Пушкина на историческую тему, в недостаточности в них «поэзии» или творческого воображения. Но принципиальная разница между художественными методами двух писателей-современников в том, что Пушкин, допуская частные мелкие отступления от исторических фактов (вспомним хотя бы изменение имени героини «Полтавы») и, понятно, всецело пользуясь законным правом писателя на творческий домысел, никогда не ломал в угоду ему истории, не подменял в большом и исторически существенном «истины» «поэзией».

Но в целом «Последний Новик» все же довольно удачно решает задачи, стоявшие перед автором романа нового для того времени типа. В «вымышленном повествовании» ему удается развернуть насыщенную широким и разнообразным содержанием и вместе с тем достаточно верную, живую и поэтичную картину избранной им исторической эпохи. В «Последнем Новике» оба эти плана — история и вымышленное повествование — тесно связываются друг с другом не только общими сюжетными узлами (в романе несколько таких пересекающихся между собой линий), в которых соединены вымышленные герои и лица исторические. Целостное художественное единство создает прежде всего общая идея произведения, основное, проникающее его авторское чувство.

«Чувство, господствующее в моем романе, — справедливо указывает сам Лажечников, — есть любовь к отчизне».

Это вводит роман Лажечникова в гражданское русло, столь характерное для прогрессивной русской литературы того времени, определяя собой жанровую разновидность его произведения. Ведь именно на русской почве сложился особый вид «общественной комедии» (термин Гоголя), в которой обязательная любовная интрига играет не главную, а второстепенную роль. Первый образец этого вида — «Недоросль» Фонвизина. Фонвизинскую традицию продолжил и развил Гоголь в «Ревизоре». Аналогичное явление в жанре трагедии представляет собой «Борис Годунов» Пушкина (поэт сам указывал, что в нем он хотел дать образец трагедии без любви). Примерно то же являет в жанре поэмы «Войнаровский» Рылеева. По этому же пути, отступая от традиционного типа романа, сложившегося под пером Вальтера Скотта и его многочисленных последователей во всех европейских литературах (этому типу следует и Пушкин в «Арапе» и «Капитанской дочке»), пошел в «Последнем Новике» и Лажечников. В нем, правда, немало любовных мотивов и ситуаций (Катерина Рабе и Вульф, Роза и Паткуль, и особенно история отношений Луизы Зегевольд и Адольфа и Густава Траутфеттеров — нечто вроде романа в романе), но все они в той или иной степени носят характер почти вставных эпизодов и, во всяком случае, не связаны с линией главного героя — Последнего Новика, образ которого развернут в романе вне какой бы то ни было любовной ситуации. Подобно тому как пушкинский «Борис Годунов» в отношении заглавного героя — трагедия без любви, романом без любви может быть назван и «Последний Новик».

Тем сильнее и ярче раскрывается в образе заглавного героя тема любви к отчизне. В этом Лажечников, хотя патриотизм и его самого и его героя, в отличие от патриотизма Радищева, декабристов, лишен какой-либо революционной окраски, явно близок гражданственной традиции декабристской поэзии. «Любовь ли петь, где брызжет кровь», — заявлял поэт-декабрист Раевский. Близки этому и неоднократные высказывания Рылеева. Неподписанные эпиграфы (имя Рылеева было запрещено упоминать в печати) к двум главам «Последнего Новика» заимствованы Лажечниковым как раз из произведений Рылеева.

Все герои романа Лажечникова (за исключением заведомо отрицательных его персонажей) наделены автором патриотическим чувством. Но ни в ком любовь к отчизне не достигает такой всепоглощающей силы, как в заглавном герое романа. Во имя любви к родине Пос\едний Новик подавляет в себе все остальные чувства: и чувство преданности и любви к той, кто по роману является его матерью — царевне Софье, и чувство ненависти и злобы к лишившему царевну престола и заточившему ее Петру. В «Полтаве». Пушкина Мазепа объясняет непримиримую вражду к Петру тем, что царь однажды за смелое слово, сказанное ему во время пира Мазепой, с угрозой ухватил его за усы:

Тогда, смирясь в бессильном гневе,

Отметить себе я клятву дал...

Этим, можно думать, прямо подсказан один из эпизодов, рассказываемых Новиком в автобиографической повести. За смелое слово, сказанное им Петру в присутствии царевны Софьи, царь дал ему «сильную оплеуху».

Новика, который, в свою очередь, замахнулся, чтобы вернуть удар, силой вывели из терема, «но не прежде, — повествует Новик, — как я послал в сердце своего обидчика роковую клятву отметить ему». Однако, в противоположность Мазепе, Новик преодолевает и жажду мести. Мало того, во имя любви к отчизне и страстного, неодолимого стремления получить право вернуться на родину Владимир принес величайшую жертву, стал на путь, который, по господствовавшим понятиям того времени, являлся при всех обстоятельствах бесчестным и позорным, — «облачил себя, по словам одного из персонажей романа Густава Граутфеттера, смрадною одеждой шпиона».

В критике тридцатых годов прошлого века указывалось, что данный сюжетный ход подсказал Лажечникову исторический роман американского писателя Фенимора Купера из эпохи борьбы Соединенных Штатов Америки за независимость — «Шпион» (1821), в основе его лежит сходная ситуация. Это вполне возможно. Написанный в жанровой манере Вальтера Скотта, роман Купера с небывалым дотоле положительным героем патриотом-шпионом завоевал чрезвычайно широкую популярность. В 1825 году, значит, совсем незадолго до начала работы Лажечникова над «Последним Новиком», «Шпион» вышел в свет на русском языке, с французского перевода, выполненного самим Вальтером Скоттом. Отметим и историческую поэму Адама Мицкевича «Конрад Валленрод», возникшую, возможно, не без воздействия «Шпиона» Купера. В эпиграфе к поэме, взятом из Макиавелли, подчеркивается, что есть два рода борьбы; надо поэтому быть и лисицей и львом. Заглавный герой поэмы, литвин по национальности, во имя борьбы с врагом его родины — Тевтонским орденом крестоносцев, выдав себя за члена видного немецкого рода Валленродов, становится главой тевтонских рыцарей — великим магистром и сознательно ведет орден к гибели. Поэма Мицкевича вышла в начале 1828 года и сразу же привлекла к себе широкое внимание русских литературных кругов. В том же году она была дважды напечатана в переводах — прозаическом и стихотворном — на русский язык. Введение к ней, о котором Жуковский отозвался, что оно «дышит жизнью Вальтер-Скотта», тут же перевел Пушкин. Можно не сомневаться, что «Конрад Валленрод» стал известен и Лажечникову, который не мог не обратить внимания на то, что действие поэмы также связано с Прибалтикой и происходит в столице Тевтонского ордена, крепости Мариенбург, расположенной в нижнем течении Вислы (вспомним, что такое же название имела и древняя лифляндская крепость Ливонского ордена, о которой повествуется в романе Лажечникова). Однако на самый замысел романа Лажечникова поэма повлиять не могла, ибо, как мы знаем, работать над «Последним Новиком» он начал до ее выхода в свет.

Однако важно, что в появляющихся почти одновременно произведениях трех писателей-современников разных стран и даже континентов ставится чрезвычайно острая не только политическая, но и этическая проблема — право ради любви к родине, борьбы за родную землю идти на самые крайние средства. Страстная постановка всеми тремя авторами данной проблемы и в общем одинаковое ее решение показывают, что это не просто удачно найденный оригинальный сюжетный ход, что и сама проблема и такое ее решение подсказывались действительностью — развитием мировой общественно-исторической жизни, ростом национально-освободительных, революционных идей.

Автор «Последнего Новика» толкает заглавного героя на путь, подобный пути героя романа Купера, отнюдь не в порядке простого литературного подражания. Путь Владимира-Новика не только органически связан с господствующей в романе «любовью к отчизне», но именно в силу особого характера этого пути становится ее высшей мерой, предельно возможным ее выражением.

«Новик, — подчеркивает автор, — от природы строптивый, пылкий, нетерпеливый, взялся нести на себе ярмо ужасное и постыдное; притворствовать, обманывать, продавать себе подобного — такова была его обязанность! Но в награду ему обещано отечество, и нет жертвы, на которую бы он не решился за эту цену».

Мало того, вариантом пути русского патриота — лица вымышленного — является в романе и путь реально существовавшего исторического лица, лифляндского патриота Паткуля.

Один из самых обстоятельных исследователей Лажечникова, С. А. Венгеров, воздавая должное искренности патриотического чувства, отличающего роман «Последний Новик», вместе с тем подчеркивал «внешний» характер этого чувства, прямо отождествляя его с официальным «казенным патриотизмом»7. Однако исследователь, призывая подходить исторически к оценке личности Лажечникова и его творчества, во многом, действительно, следуя этому правильному принципу, в данном случае оказывается недостаточно историчным. В романе и в самом деле встречаются порой отдельные ура-патриотические восклицания и сентенции, вкладываемые, однако, автором не только в уста русских солдат, но и шведского офицера Вульфа. Однако патриотизм главных лиц романа — Владимира и Паткуля, носит совсем иной и отнюдь не «казенный» характер.

Роман Лажечникова создавался, когда определяющим принципом официальной русской политики был так называемый легитимизм, вменявший в обязанность подданным любого государя безусловно и при всех обстоятельствах подчиняться монарху. Именно этот принцип был положен в основу реакционного Священного союза — международной европейской организации, созданной по почину Александра I после низложения Наполеона для борьбы с революционными и национально-освободительными движениями во всех странах Европы. Всему этому мало отвечают образы и поведение основных героев романа Лажечникова. Правда, Николай I, которому автор «поднес» в 1833 году экземпляр «Последнего Новика», видимо, не обратил на это внимания (возможно, он даже и не прочел его) и принял, по свидетельству Лажечникова, роман «благосклонно»8.

Надо сказать, что и в дальнейшем решение в романе Лажечникова проблемы патриота-шпиона не утратило остроты. Так автор статьи о Лажечникове, опубликованной вскоре после его смерти в том же 1869 году в реакционном «Русском Вестнике» Каткова, пишет:

«В главной личности романа, в характере Новика, есть сторона, с которою нравственное чувство читателя не может примириться… Читателю цареубийца не делается милее от того только, что он превратился в шпиона и лицемера; напротив, он только падает в глазах читателя...»9

На это лет пятнадцать спустя, в 1883 году, решительно возразил С. А. Венгеров:

«Думаем, совсем наоборот. Именно современному читателю образ действия Владимира может показаться крайне симпатичным. Именно современный читатель, отставший от формалистики в нравственных вопросах, может увидеть в шпионстве Новика факт высокого героизма и необыкновенную глубину патриотизма… громаднейший запас истинного, глубокого и бескорыстнейшего патриотизма...»10

Не трудно заметить, что возражения Венгерова на статью автора «Русского Вестника» носили, как и сама эта статья, весьма злободневный для того времени характер, связаны были с практикой тогдашней революционной борьбы. Вместе с тем данные слова Венгерова опровергают его же собственное утверждение о «казенном патриотизме» романа Лажечникова.

Добавим к этому, что высоким патриотическим духом Лажечников щедро наделяет не только русских людей, но и неприятелей России — шведов. Так дух патриотизма преображает самоуверенно-хвастливого, невежественного и недалекого шведского офицера Вульфа в подлинного героя, который взрывает замок Мариенбурга вместе с самим собой и вступившим в него батальоном русских.

«Память тебе славная, благородный швед, и от своих, и от чужих!..» — восклицает, заключая повествование об этом, автор. То же происходит и с главным начальником шведских войск, оставленных Карлом XII для защиты Лифляндии, генералом Шлиппенбахом. Готовя отряд к битве под Гуммельсгофом,

«… он, кажется, переродился и вырос: в нем нельзя узнать маленького крикливого хлопотуна и полухитреца… Дух геройства горит в его глазах, в речи и каждом движении».

Все это также достаточно далеко от «казенного патриотизма». Автор «Последнего Новика» в вводной главе к роману имел право подчеркнуть, что, повествуя о героических делах и людях русского исторического прошлого, рассказывая о том, как

«… в живописных горах и долинах Лифляндии, на развалинах ее рыцарских замков, на берегах ее озер и Бельта, Русский напечатлел неизгладимые следы своего могущества», он не впадает в шовинистическую односторонность: в его романе, замечает он,

«… везде родное имя торжествует; нигде не унижено оно — без унижения, однако ж, неприятелей наших...»

Отношения между русскими и народами Прибалтики Лажечников не рисует в розово-идиллических красках. Говоря о глубоко драматической судьбе Лифляндии, которую немецкие рыцари

«… окрестили мечом и впервые ознакомили бедных ее жителей с именем и правами господина, с высокими замками, данью и насилиями», а «поляки и шведы, в борьбе за обладание ею, душили первые силы ее общественной жизни», автор не упускает отметить, что и «русские, считая ее искони своею данницею, нередко приходили зарубать на сердце ее древние права свои».

В то же время — и это, несомненно, представляет особый интерес для советских читателей — через роман настойчиво проходит мотив закономерности сближения народов Прибалтики именно с русским народом. Недаром, по словам автора, «главнейшие лица», им выведенные, «сердцем или судьбою влекутся необоримо к России». Характерно и сочувствие романиста к жалкому положению лифляндских крестьян, угнетаемых господами. Вспомним презрительные рассуждения самолюбивой и тщеславной хозяйки замка Гельмет, баронессы Амалии Зегевольд, об ее крепостных крестьянах, которых, не желая иметь никаких сношений с этим «необразованным, грубым народом», она полностью передала во власть алчным и жестоким управляющим.

«Взвесив эти рассуждения, — заключает автор, — можно судить, каково было положение крестьян баронессиных — доходы не умножались, хозяйство не спорилось, и хотя амтман Шнурбаух уверял, что финансы ее приходят день ото дня в лучшее состояние, что все подвластное ей благословляет и прославляет ее, но худо покрытые избы, хлеб пополам с мякиною и бедная, нечистая одежда поселян ее вернее сказывали истину».

Нетрудно заметить, что здесь отчетливо звучит та антикрепостническая тема, которая со времени Новикова, Фонвизина, Радищева стала одной из актуальнейших тем прогрессивной русской литературы, получив дальнейшее развитие в творчестве Грибоедова и Пушкина.

6

Подобно тому как в показе исторической эпохи Лажечников стремился быть верен истине исторической, так в вымышленном повествовании стремился он быть верен жизни, реальной действительности. Писатель следовал здесь наиболее значительной и плодотворной тенденции, которая в той или иной степени проявлялась в развитии всей современной ему литературы и наиболее полно и блистательно воплощена в реализме автора «Бориса Годунова», «Евгения Онегина» и «Капитанской дочки».

Это стремление отчетливо сказывается в манере обрисовки автором «Последнего Новика» человеческих характеров.

В повествовательной литературе дореалистического периода в обрисовке человеческих характеров, как правило, господствовал схематизм, связанный с метафизическим мышлением, восходящим к философии XVIII века — эпохи Просвещения. Герои произведения обычно резко делились на положительных и отрицательных — только добродетельных или только порочных. Особенно резко этот схематизм давал себя знать в изображении положительного героя, ставившегося, опять-таки, как правило, в центр произведения. С этим пытался, правда еще весьма робко, бороться уже Карамзин. Остро высмеял это в «Евгении Онегине» Пушкин:

Свой слог на важный лад настроя,

Бывало, пламенный творец

Являл нам своего героя

Как совершенства образец.

Он одарял предмет любимый,

Всегда неправедно гонимый,

Душой чувствительной, умом

И привлекательным лицом.

Питая жар чистейшей страсти,

Всегда восторженный герой

Готов был жертвовать собой,

И при конце последней части

Всегда наказан был порок,

Добру достойный был венок.

Но если для самого Пушкина такое представление о положительном герое безвозвратно ушло в прошлое, оно еще неоднократно давало себя знать в русской повествовательной литературе двадцатых — тридцатых годов, в частности и в столь популярных тогда романах опередившего Лажечникова на поприще исторического романиста Загоскина.

Автору «Последнего Новика», прошедшему в молодости школу Карамзина, а затем ставшему горячим поклонником пушкинского творчества, подобные прямолинейно-схематические представления уже чужды и даже кажутся наивными.

«Всякая фигура имеет свой свет и свою тень; идея человека соединяется всюду с идеей слабостей его: это сказано и пересказано уже до меня», пишет Лажечников в связи с характеристикой им пастора Глика, выдержанной в целом безусловно в положительных тонах, но не скрывающей и его слабостей и даже пороков. В значительной степени по этому же пути идет Лажечников и в изображении других, в основном положительных персонажей романа, начиная с главных и кончая лицами второго плана. С другой стороны, даже те персонажи, которых автор рисует скорее отрицательно, повествует о них явно иронически, оказываются способными, как мы уже видели это на примере шведского офицера Вульфа и генерала Шлиппенбаха, к героическим порывам, к высоким патриотическим подвигам.

Однако, признавая теоретически, что каждый человек представляет собой смесь света и тени, Лажечников не всегда осуществляет это в творческой практике. Одними светлыми красками без малейшей примеси тени питан образ Катерины Рабе (здесь, впрочем, могли играть роль соображения и цензурного порядка). Отнюдь не скрывая теневых сторон в облике заглавного героя (это особенно сказывается в повести о своем прошлом самого Владимира), Лажечникову вместе с тем в обрисовке его не удалось избегнуть традиционного схематизма. Перед нами — не столько живой человек, сколько олицетворение одного чувства — патриотизма, одной страсти — любви к родине.

Однако в особенной степени схематизм проявляется в обрисовке заведомо отрицательных героев романа, помимо уже упоминавшегося Андрея Денисова, таких, как Никласзон или барон Фюренгоф — образ, который некоторыми чертами напоминает барона Филиппа из пушкинского «Скупого рыцаря», но совершенно лишен гениальной психологической глубины этого образа. Все эти персонажи писаны сплошной черной краской, показаны, говоря словами самого автора, «черненькими, как уголь, который горит и светит для того только, чтобы сожигать».

Давая в последней итоговой статье-обзоре — знаменитом «Взгляде на русскую литературу 1847 года» оценку русскою романа тридцатых — сороковых годов, Белинский писал:

«Что же в это время делал роман в прозе? Он всеми силами стремился к сближению с действительностию, к натуральности. Вспомните романы и повести Нарежного, Булгарина, Марлинского, Загоскина, Лажечникова, Ушакова, Вельтмана, Полевого, Погодина. Здесь не место рассуждать о том, кто из них больше сделал, чей талант был выше; мы говорим об общем им всем стремлении — сблизить роман с действительностию, сделать его верным ее зеркалом. Между этими попытками были очень замечательные, но тем не менее все они отзывались переходною эпохою, стремились к новому, не оставляя старой колеи».

Из многочисленных отзывов Белинского о Лажечникове мы знаем, что его произведения Белинский как раз относил к «очень замечательным явлениям» тогдашней литературы, считая их лучшими после пушкинских образцами русского исторического романа. Но критик был совершенно прав, включая и его в число тех писателей-современников, которые хотя и стремились к новому, но не оставляли старой колеи.

Старая колея дает себя знать в недостаточной глубине историзма «Последнего Новика» и непоследовательности приемов раскрытия автором человеческих характеров. В романе немало пережитков старых литературных манер. Русские воины петровского времени, менее всего отличавшегося сентиментальностью, то и дело ведут себя подобно чувствительным героям Карамзина. Плачут боевые друзья Кропотов и Полуектов. Рыдает Вадбольский. Не раз заливается слезами Владимир-Новик.

В конце XVIII — начале XIX века громкой славой пользовались произведения английской писательницы Анны Радклиф, создательницы особого жанра так называемого «готического», или «черного», романа — «романа ужасов и тайн». Романы Радклиф, действие которых отнесено в средневековье, были литературными предшественниками романов Вальтера Скотта. Однако с появлением последних они стали выглядеть весьма архаически, хотя и продолжали увлекать многих, менее требовательных читателей. Лажечников уже в молодости иронически отзывался о «бреднях Радклифа, ищущих грозных происшествий по мрачным подземельям»11. В «Последнем Новике» нет привидений, обязательных для романов Радклиф, но в нем немало и ужасного (сцена убийства Денисова Владимиром, самоубийство «мартышки» и т. п.) и таинственного. Густым покровом тайны — и тайны ужасной — окутан на протяжении почти всего романа образ Владимира — Новика. Этим обусловлена и необычная романтическая композиция произведения: предыстория «Вольдемара из Выборга» — Новика, полностью раскрывающая тайну, его окружавшую, помещена — в автобиографической «повести» о себе, им самим составленной, — почти в конце романа, в середине четвертой и последней его части.

Считая, что читатели-современники требуют «сильных потрясений» (кстати, это же отмечал в статье 1830 года «О записках Самсона» — парижского палача — и Пушкин), автор «Последнего Новика» не только вводит в роман весьма обстоятельное и в то же время исторически точное описание казни Паткуля колесованием во всех ужасающих ее подробностях, но и нередко прибегает к чисто литературным мелодраматическим эффектам, обильно включает ультраромантические сцены, эпизоды.

Сугубо романтические, демонические черты порой придает он и образу заглавного героя:

«К темени одной из этих гор, ближайшей к Нейгаузену, на сером мшистом камне, сидел Вольдемар, грустный, безмолвный, как преступный ангел, рукою всемогущего низверженный с неба».

Приподнято-романтичен и стиль отдельных мест романа: образы, сравнения, эпитеты. Вот, например, как записывает автор стремительное движение русских войск, которым «таинственный проводник» — Владимир — указывает дорогу:

«Казалось, эскадроны мертвецов неслись в полуночные часы на крыльях бури».

В таком же примерно роде дано описание душевного состояния и наружности Владимира незадолго до убийства им Денисова и в особенности во время убийства:

«Дождь лил ливмя; погода бушевала. — Бушуй! Шуми!.. Любо ли тебе?.. Ты этого хотело!.. — кричал Владимир, глядя в исступлении на небо. Земля горела под ним; огненные пятна запрыгали в его глазах».

В подобном же роде рисуется облик мстительницы Ильзы — Елисаветы Трейман.

Во всем этом Лажечников не был оригинален. Такими же стилевыми красками, весьма напоминающими палитру французских писателей-романтиков, представителей так называемой «неистовой словесности», писали многие русские романтики тридцатых годов, в том числе не только гремевший тогда А. Бестужев-Марлинский, но и молодой Гоголь, и молодой Лермонтов в неоконченном романе из времен пугачевского восстания «Вадим».

Мы сейчас эту традиционную «старую колею» романа Лажечникова ощущаем в гораздо большей степени, чем современные ему читатели, для которых она представала чем-то вроде привычной и даже эстетически весьма впечатляющей нормы. Но в романе Лажечникова было и нечто другое, что не могло не выделить его из числа многих и многих произведений современной ему русской литературы.

В «Последнем Новике» Лажечников впервые в русской литературе развернул небывало широкую историческую панораму одной из самых героических эпох русского прошлого. Он населил роман огромным количеством самых разнообразных персонажей различных национальностей (русских, лифляндцев, немцев, шведов), самого различного общественного положения (царей, полководцев, офицеров, солдат, дворян, горожан, крестьян, раскольников), но, как правило, выписанных живо и порой весьма характерно и выразительно; насквозь пронизал произведение горячим патриотическим чувством. Он явил себя мастером бытовых зарисовок и тонким живописцем природы. Очень прогрессивной была и постановка Лажечниковым — в прямую параллель к «Полтаве» и другим произведениям Пушкина — петровской темы. Совершенно новым для русской литературы явился — пусть в художественном отношении едва ли не наименее удавшийся автору — образ заглавного героя — не только убийцы, но и государственного преступника, покушавшегося на цареубийство, и вместе с тем «благодетеля России» (как он назван императрицей Екатериной Алексеевной в заключительной главе романа), искупившего свои вины высокими подвигами во славу отечества. Актуальный политический подтекст имел, как мы уже знаем, и призыв к Петру (тоже параллельный пушкинским призывам «милости к падшим») простить покушавшегося на его жизнь Новика и то, что Петр внимает этому призыву и Владимира прощает.

Лажечников явно в большей степени, чем все писатели-современники, перечисленные в приведенной цитате Белинского, не оставляя, как и они, старой колеи, успевает в стремлении к новому — к сближению «романа с действительностию».

Этим объясняется и чрезвычайно большой успех «Последнего Новика» у современных ему читателей и критиков, и весьма высокая оценка, принадлежащая таким взыскательным современникам, как сам Белинский, как Пушкин.

Все четыре части романа вышли в свет в 1831-1832 годах, и сразу же, в следующем, 1833 году потребовалось новое его издание: первое, по свидетельству Белинского, было не просто «раскуплено, а расхватано»12. В 1839 году вышло третье издание романа. С полным сочувствием отозвались о романе наиболее видные журналы начала тридцатых годов — и «Телескоп» Надеждина, и «Московский Телеграф» Полевого. Надеждин подчеркивал, что персонажи «Последнего Новика» «одушевлены истинною жизнью» и одновременно хвалил композиционную структуру романа, считая, что «своею художественною организацией» он «напоминает лучшие современные европейские романы»:

«Все у г. Лажечникова вплетено в одну общую ткань, все прицеплено к одному общему интересу. Каждому лицу дана своя удельная тяжесть, по силе которой оно производит большее или меньшее давление на ход всего романа...»13.

В особую заслугу Лажечникову критик Орест Сомов, близкий к пушкинскому кругу, вменял то, что он

«в романе своем не подражал ни Вальтер-Скотту, ни кому-либо другому из славнейших современных романистов. Видны следствия хорошей начитанности и долговременного изучения; но видно также, что автор измерял только по ним свои силы, а творил собственными средствами...».

С особой похвалой, в качестве «главного достоинства», отмечал он и реалистические черты романа — верность действительности:

«… почти все лица его действуют каждое в своем кругу, каждое сообразно своему положению и назначению»14.

«Главное: в нем есть жизнь, есть поэтическое одушевление», — соглашался и критик «Московского Телеграфа»15.

Опираясь на эти отзывы, молодой Белинский в знаменитых «Литературных мечтаниях» 1834 года имел право сказать, что Лажечников «признан первым русским романистом» (почти такими словами отзывался о «Новике» Сомов). Сам Белинский полностью присоединяется к этому утверждению:

«В самом деле, «Новик» есть произведение необыкновенное, ознаменованное печатаю высокого таланта». Белинский указывает на ряд недочетов романа: «двойственность интереса, местами излишняя говорливость и (здесь Белинский расходится с Сомовым) слишком заметная зависимость от влияния иностранных образцов».

Одобряя выбор Лажечниковым исторической эпохи — «самого романического и драматического эпизода нашей истории», Белинский вместе с тем отмечает «не совсем верный на нее взгляд автора», то есть недостаточную его историчность, что особенно сказалось на малохудожественном отвлеченно-схематическом изображении главного героя — Новика:

«Скажите, что в нем русского или, по крайней мере, индивидуального? Это просто образ без лица, и скорее человек нашего времени, чем XVII века. Зато, — восклицает критик, — какое смелое и обильное воображение, какая верная живопись лиц и характеров, какое разнообразие картин, какая жизнь и движение в рассказе!..

Особенно одобряет Белинский в романе образ Паткуля, «который нарисован во весь рост и нарисован кистью мастерскою». В его же самоотверженной возлюбленной, швейцарке Розе, готовой на все ради его спасения, Белинский видит «одно из таких созданий, которым позавидовал бы и сам Бальзак»16.

Позднее, прочитав опубликованный только после смерти Пушкина «Арап Петра Великого», Белинский в восторге писал:

«Эти семь глав неоконченного романа… неизмеримо выше и лучше всякого исторического русского романа, порознь взятого, и всех их, вместе взятых».

Естественно, что после знакомства как с этими главами, так и с пушкинской «Капитанской дочкой», о которой критик отозвался, что это «род «Онегина» в прозе»17, он уже не мог считать Лажечникова лучшим русским романистом.

Но верным высокой оценке исторических романов Лажечникова, в том числе и его «Последнего Новика», великий критик оставался всегда.

Мало того, об «истинном наслаждении, которое он испытал при чтении «Последнего Новика», писал Лажечникову и сам автор «Арапа Петра Великого» и «Капитанской дочки». Это же снова повторил Пушкин Лажечникову год спустя, уже после выхода в свет второго его романа «Ледяной дом»:

«Позвольте… благодарить вас теперь за прекрасные романы, которые все мы прочли с такой жадностию и с таким наслаждением».

«Последний Новик» — первый опыт Лажечникова в области исторического романа. «Может быть, в художественном отношении, «Ледяной дом» выше «Последнего Новика», — замечал Пушкин. Но вместе с тем он считал, что в «Последнем Новике» больше, чем в «Ледяном доме», соблюдена «историческая истина». «Поэзия останется всегда поэзией», — подчеркивал в том же письме Пушкин, считая, что многие страницы Лажечникова «будут жить, доколе не забудется русский язык», — слова, в какой-то мере предваряющие мотив вскоре написанного стихотворения «Памятник».

Вероятно, с меньшими «наслаждением» и «жадностию», чем Белинский и Пушкин (слишком уж выросла с того времени русская литература), но с несомненным и немалым интересом и пользою познакомится с «необыкновенным», ознаменованным печатью высокого таланта» произведением Лажечникова — лучшим из всех до того появившихся образцов русского исторического романа — и наш, пытливый, жадный до знаний и умеющий ценить истинную поэзию советский читатель.

Список литературы

А. С. Пушкин. Полн. собр. соч. Т. XIV, М., 1949, с. 249-250.

Биографические сведения о И. И. Лажечникове см. в послесловии Н. Л. Степанова к роману «Басурман», вышедшему в «Библиотеке исторических романов народов СССР» в 1961 году.

Сочинения И. Лажечникова. Т. VII. Спб. — М., 1884, с. 232.

А. С. Пушкин. Полн. собр. соч. Т. XI, М., 1949, с. 92.

Там же, т. XII, с. 305.

«Русский Архив», 1880, с. 3.

С. А. Венгеров. Иван Иванович Лажечников (критико-биографический очерк). Сочинения И. Лажечникова, СПб. -М., 1883, с. ХС.

Центральный Государственный исторический архив в Ленинграде (ЦГИАЛ). Фонд 772, опись I, часть 2, 1857, единица хранения 4136, листы 1-2.

Л. Нелюбов. Иван Иванович Лажечников. «Русский Вестник», 1869. N 10.

С. А. Венгеров. Иван Иванович Лажечников. Сочинения Лажечникова. Спб. — М., 1883, с. ХСII-ХСIII.

Сочинения И. И. Лажечникова. Т. I, Спб. — М., 1884, с. 111.

В. Г. Белинский. Полн. собр. соч. Т. IV, М., 1954, с. 433

«Телескоп», 1832, N 4, стр. 509.

«Северная Пчела», 1833, N 13-15.

«Московский Телеграф», 1833, ч. 51, с. 328.

В. Г. Белинский. Полн. собр. соч. Т. I, M., 1953, с. 96.

Там же. Т. VII, с. 576-577.

еще рефераты
Еще работы по литературе и русскому языку