Реферат: Предметная детализация художественных образов как одна из основных форм повествования

Петр Алексеевич Николаев

Обычно, когда говорят о художественной форме, обращаются прежде всего к речи, к языку. Известна классическая формула, популярная в XX веке: язык — первоэлемент литературы. Однако, учитывая известное положение выдающегося немецкого эстетика XVIII века А.Баумгартена о том, что прекрасное есть конкретно-чувственная особенность мира, и, помня о том, что искусство есть высшая степень красоты, логичнее начать исследование формы с характеристики именно предметных деталей. Кроме того, акцент на предметный мир, на пейзаж, на портрет, на бытовую обстановку мотивируется тем, что человек как основной предмет искусства очень часто в своем содержании по существу сводится к этой предметной особенности жизни. Иначе говоря, сущность человека, причем именно психологическая сущность человека очень нередко может быть сведена к этому миру вещей.

Этот акцент на деталь представляет широкий простор для самых различных форм условности: гротескность, анекдотичность. Г.Успенский в своей повести «Нравы Растеряевой улицы» рассказывает о муже некоей Балканихи, которую он, увидев на пороге чуланчика, куда он вошел тайно от нее, чтобы попробовать варенье, «испустил дух» от страха. В этом эпизоде виден характер Балканихи, маниакально устремленный в вещь, и вся ситуация их семейной жизни. Этот мотив повторен Чеховым в рассказе «Неосторожность», где герой также тайно подходит к шкапу, чтобы выпить что-нибудь крепенькое. Но выпил он керосин. На крики его проснулась его свояченица Дашенька, и когда он, удивленный тем, что не умер, и стал объяснять это своей праведной жизнью, угрюмая свояченица стала бормотать: нет, не потому что праведный, а потому что не того керосину дали, не того, что за 5 копеек, а того, что за три. Христопродавцы! Вот еще один вариант маниакальности человеческой страсти.

Пример Чехова заставляет обратить внимание на то, что характерологической особенностью структуры произведения может выступать одна предметная деталь. В рассказе Чехова «На гвозде» именинник Стручков ведет к себе на ужин друзей-чиновников. Они видят в прихожей на стене большой гвоздь, а на нем новую фуражку с сияющим козырьком и кокардой. Чиновники, побледнев, ушли, чтобы переждать, пока у именинника побудет их начальник. Вернувшись, они видят: на гвозде висит уже кунья шапка. Это другой начальник приехал с визитом к жене Стручкова, и они вновь покидают дом своего товарища.

Функция предметной детали получила классическое определение как непременно действенное, в том чисел и в сюжетном отношении, эстетическое явление. Более ста лет назад сказано: если в одном из актов пьесы выставлено ружье, то оно должно выстрелить. А не просто быть убранным в антракте. Кстати, эти слова неточно приписывают Чехову, в действительности они принадлежат режиссеру В.Немировичу-Данченко. Хотя не следует это понимать слишком прямолинейно: ружье может не непременно стрелять, оно может функционировать иначе, но функционирует обязательно. Есть какой-то особый, космический, секрет во влечении человека к природному конкретному миру. Иногда кажется парадоксальным, что искусство говорит о человеке, уходящем из жизни, в ситуации некоего реального пантеизма. То есть человек думает больше всего о природе, а не о людях, которых он оставляет, даже самых близких. Но это именно так происходит в искусстве, и одним из самых показательном в этом отношении примеров являются строки Б.Пастернака в стихотворении «Уроки английского»:

Когда хотелось петь Дездемоне,

А жить так мало оставалось,

Не по любви своей — звезде… она

По иве, разрыдалась.

Когда хотелось петь Офелии,

А горечь грез осточертела,

С какими канула трофеями?

С охапкой верб и чистотела.

Очень часто художники для смысловой характеристики прибегают к предметным деталям обстановки. Вот Тургенев в «Отцах и детях» характеризует бытовые подробности в обстановке нелюбимого им Павла Петровича Кирсанова. За границей он «придерживается славянофильских воззрений,… он ничего русского не читает, но на письменном столе у него находится серебряная пепельница в виде мужицкого лаптя». Вот почти сатирический образ показного народолюбца: лапоть — символ мужицкой нищеты, но он у Кирсанова серебряный, то есть являет собой лишь предмет светского обихода. Такой пример прямого критического метода в художественной характерологии писателя по существу универсален в классической литературе. У писателей, как правило, прямое сопоставление внешнего и внутреннего. Вот популярный пример. У гоголевского Собакевича в «Мертвых душах» в доме все «было самого тяжелого и беспокойного свойства, словом, каждый предмет, каждый стул, казалось, говорил: и я тоже Собакевич». Это всем известно, но не всегда замечают смысл слова «беспокойного», а ведь Собакевич полон тревоги перед новыми явлениями, перед той авантюрой, которую являет собой коммивояжерство Павла Ивановича Чичикова. Гоголь вообще, может быть, первый писатель в России по смелому введению в характерологию этих самых предметных деталей. У него в «Женитьбе» Подколесин перед свадьбой думает больше не о невесте, а о ваксе и сукне.

Очень часто предметные детали служат способом сниженного изображения объекта. Отчасти на этом основывалось недовольство русской церкви Толстым, который в романе «Воскресенье» часто изображает явление таким, каким оно предстает взору наблюдателя, совершенно свободного от гипноза мнимых чар, продолжавших окутывать это явление в массовом представлении. У Толстого идет такой текст: "… священник, взяв обеими руками салфетку, равномерно и плавно махал ею над блюдцем и золотой чашей". А люди, зараженные чарами христианской мистики, в соответствии с церковно-книжной терминологией, говорили: не блюдце, а дискос, не салфетка, а антиминс. Описание оперы в «Войне и мире», куда привезла тоскующую Наташу Марья Дмитриевна Ахросимова, подтверждает отрицательное отношение Толстого к опере. Оно в данном случае мотивировано настроением Наташи. Ей было не до оперы, и вот что она видит: «во втором акте были картины, изображающие монументы, и была дыра в полотне, изображавшая Луну..., потом прибежали еще какие-то люди и стали тащить прочь ту девицу, которая прежде была в белом, а теперь в голубом платье. Они не утащили ее сразу, а долго с ней пели, а потом уже ее утащили». Литературоведы, зафиксировавшие это карикатурное описание, вполне бы могли, как и церковники, осудить Толстого, но уже, естественно, не с точки зрения канона, а с позиции эстетической нормы, но и этот прием у Толстого не есть единичное явление в художественной словесности, и потому вряд ли упреки будут справедливы.

Эту «эстетику» вещного Лев Толстой признавал одним из высших качеств словесного творчества. Он говорил, что «надо заострить художественное произведение, чтобы оно проникло, заострить — значит сделать художественно, тогда оно пройдет через равнодушие и повторением возьмет свое». Способ для этого — именно предметные детали, повторяемые неоднократно. Отсюда — «лучистые глаза» княжны Марьи, «белая ручка» маленького, «жирного» Наполеона, «толстого, большого» Пьера Безухова, «губка с усиками» маленькой княгини Болконской. Это не аллегории и символы, это просто подробности индивидуально-интимные, оживляющие образ, причем они могут иногда считаться главной характерологической приметой. Так, упомянутый Пьер Безухов представлен как человек, у которого постоянная привычка смотреть «сверх очков». Сам писатель объяснял это так: Пьер всю жизнь смотрел куда-то далеко, поверх людских голов, а надо было не напрягать глаз, а только смотреть перед собой. Главный герой романа Горького «Жизнь Клима Самгина» воспроизводится в таких вещных «подробностях»: «нерешительная, крадущаяся походка», «бесцветный голос», «невыразительное, застывшее, мертвое лицо», «сероватое, угнетенное лицо». Он приобретает очки, чтобы казаться умнее. Это важная деталь. Потом он стал страдать близорукостью, и тут эта деталь (очки) стала выполнять большую смысловую роль, «его суховатое, остроносое лицо украшали дымчатого цвета очки, прикрывая недоверчивый блеск голубоватых, холодных глаз». «Да — сними ты очки! Они у тебя как на душу надеты — право!» — говорит ему Дуняша. «Носите очки, чтобы ничего не видеть», — говорят ему беженцы. С приближением старости Самгин теряет близорукость, но очки не снимает — по привычке маскироваться. Деталь в конце концов превращается в символ, в представление о призрачности и нереальности мира, сливаясь со знаменитым рефреном романа: «Да был ли мальчик, может, мальчика-то и не было?» Щедринский Иудушка Головлев — образ, олицетворяющий уничтожение всего окружающего, рисуется как «изнуренная, мертвенно-бледная фигура… губы дрожали, глаза ввалились и при тусклом мерцании пальмовой свечи казались как будто незрячими впадинами, руки были сложены ладонями внутрь» (традиционный образ смерти). Вот единство внутреннего и внешнего в образе смерти, которая впоследствии бумерангом возвращается к зловещему персонажу.

Есть принципиальное различие в использовании предметных деталей как, во-первых, реальных характеристик мира, а во-вторых, как художественных иносказаний, нередко приобретающих символическое значение. Вот знаменитые стихотворения Пушкина и Лермонтова о небесном пейзаже. Лермонтов пишет о «тучках небесных», которых гонит «зависть тайная», «злоба открытая» и «друзей клевета ядовитая». Это очевидные метафоры широкого функционирования. У Пушкина в стихотворении «Туча», несмотря на некий подтекст, все-таки изображается просто природное явление, возбуждающее или радость, или тревогу. Это различие связано с родовыми различиями в этих текстах, первый — чистая лирика, второй — эпическая картина, хотя и имеются некоторые элементы лирики.

Иногда пейзаж представляется как огромное обобщение не только авторского миросозерцания или мироощущения персонажа, но и как вся национальная и мировая жизнь. Тургенев в романе «Дым» говорит о том, что его герой Литвинов сидел у вагонного окна и заметил темные клубы дыма, которые мчались бесконечной вереницей мимо поезда. Он глядел, и странное напало на него размышление: «Дым, дым», — повторил он несколько раз; и все вдруг показалось ему дымом, все: собственная жизнь, русская жизнь — все людское, особенно русское.

Очень важно всегда понять, почему та или иная предметная подробность возникает в данном месте произведения и что она передает главным образом. Вот Пушкин в «Евгении Онегине» описывает обстановку в комнате Онегина, куда вошла Татьяна: «она глядит: забытый в зале кий на бильярде отдыхал, на смятом канапе лежал манежный хлыстик. Таня дале». Здесь все говорит не только о вещах героя, а о том, что Таня ощущает недавнее присутствие здесь ее любимого человека и что еще никто не прикасался к ним после ухода хозяина. Пушкин в «Капитанской дочке» рисует пейзаж перед приходом Гринева к Пугачеву на вечеринку: «начало смеркаться, когда я пришел к комендантскому дому. Виселица со своими жертвами страшно чернела. Тело бедной комендантши все еще валялось под крыльцом, у которого два казака стояли на карауле». И вот Гринев у Пугачева, который прощает юного офицера, дает ему полную свободу; Гринев слушает песни казаков про свою виселицу, понимает их трагизм. Он вышел на улицу, и пред ним предстал иной пейзаж: «ночь была тихая и морозная, месяц и звезды ярко сияли, освещая площадь и виселицу, в крепости все было спокойно и темно. Только в кабаке светился огонь и раздавались крики запоздалых гуляк. Я взглянул на дом священника. Ставни и ворота были заперты. Казалось, все в нем было тихо». В сущности, два пейзажа, и различие между ними мотивировано сменой настроения Петра Гринева.

Иногда, чтобы передать внутреннее движение, художник трансформирует принципиально одну и ту же подробность. Вот так, например, Толстой раскрывает извечную, как он любил говорить, «текучесть характера». Анна, встречающая на балу Вронского, была «прелестна». «Прелестно это красивое лицо в своем оживлении, но было что-то ужасное и жестокое в ее прелести». «Бесовское», — говорит Кити. А затем новая встреча Анны с Вронским. «Лицо ее блестело ярким блеском, но блеск этот был невеселым, он напоминал страшный блеск пожара среди темной ночи». Возвратившись от Бетси (где вновь увидела Вронского), предчувствуя неприятный разговор с мужем, правдивая Анна вдруг обнаруживает в себе способность притворяться: «Анна говорила, что приходило ей на язык, и сама удивлялась, слушая себя, своей способности лжи. Как просты, естественны были ее слова и как похоже было, что ей просто хочется спать». Чехов восхищался портретным мастерством великого Толстого: «вы только подумайте, ведь это он, он написал, что Анна сама чувствовала, видела, как у нее блестят глаза в темноте. Серьезно, я его боюсь — говорил Чехов, смеясь и как бы радуясь этой боязни (из воспоминаний И.Бунина).

Но бывают случаи в мировой литературе, когда вещный, предметный мир как бы заменяется словесными стилевыми формами — монологами и диалогами. Это относится прежде всего к очень идеологизированным произведениям искусства. Речь идет о таких явлениях словесной культуры, где образ не есть только отражение реального мира, а есть сублимация отчетливой идеи автора. Такой, так сказать, интеллектуализированный образ трудно воспроизвести одними конкретно-чувственными подробностями. Здесь упомянутые монолог и диалог как бы становятся сами предметными деталями, средством характеристики образа. Вообще понять значение этих средств просто, но бывают и очень трудные случаи. Одному из таких „случаев“ выдающийся литературовед М.М.Бахтин дал свое замечательное объяснение. Речь, понятно, идет о творчестве Достоевского. В отличие от Гоголя Достоевского интересует не только бедный чиновник в его материальном существовании, но более всего самосознание такого героя. Центральный персонаж романа „Бедные люди“ Макар Девушкин интересен автору не тем, как он живет, а тем, как он осознает себя и окружающий мир. Героиня „Преступления и наказания“ Сонечка Мармеладова не добродетельная проститутка или женщина, добровольно продающая себя ради близких — певунья в „Парижских тайнах“ Эжен Сю, Фантина в „Отверженных“ Гюго, героиня в стихотворении Некрасова „Еду ли ночью по улице темной“, и героиня повести Салтыкова „Запутанное дело“ — Соня идеологизирована очень высоко; в нашем сознании она прежде всего символ христианской любви и всепрощения. И читатель как бы дорисовывает ее внешний облик, вчитываясь в ее диалоги с Раскольниковым. Достоевский старается найти в текстах реальных людей философское содержание и отсюда конструирует свои оригинальные идеологические схемы. В таком духе он реагирует на записку дочери Герцена в 1876 году о самоубийстве: „Предпринимаю длинное путешествие. Если самоубийство не удастся, то пусть соберутся все отпраздновать мое воскресение из мертвых с бокалами клико. А если удастся, то я прошу только, чтобы схоронили меня, вполне убедясь, что я мертвая, потому что совсем неприятно проснуться в гробу под землею. Очень даже нешикарно выйдет“ (Курсив Достоевского). Отсюда у Достоевского и конструируется философия „самоубийцы от скуки“, „атеиста-материалиста“. А в конце эта его конструкция приводит к образу философа, который отказывается от будущей „мировой гармонии, купленной ценой неисчислимых человеческих мук“ (это об Иване Карамазове). Об этом главном персонаже итогового романа Достоевского автор говорит так. Иван хочет убийства своего отца, но только при том условии, что он сам не только внешне, но и внутренне останется непричастен к нему. Он хочет, чтобы убийство случилось как роковая неизбежность, не только помимо его воли, но и вопреки ей. „Знай, — говорит он Алеше, — что я его (отца) всегда защищу. Но в желаниях моих я оставляю за собой в данном случае простор“. Это можно разложить на две реплики: „Я не хочу убийства отца. Если оно случится, то вопреки моей воле. Но я хочу, чтобы убийство совершилось вопреки этой моей воле, потому что тогда я буду внутренне непричастен к нему и ни в чем не смогу себя упрекнуть“. Смердяков угадывает вторую реплику этого внутреннего монолога, но понимает ее по-своему: как нежелание умного человека дать улики, доказывающие его соучастие в преступлении.

Соответствующие страницы книги Бахтина о Достоевском раскрывают наиболее конкретно и впечатляюще различия в предметном мире искусства.

еще рефераты
Еще работы по литературе и русскому языку