Реферат: Пушкин и Жуковский в 1830-е годы (точки идеологического сопряжения)

Любовь Киселева

Человеческая близость Жуковского и Пушкина — факт широко известный и подтверждаемый многочисленными свидетельствами обоих поэтов, а также их современников. В 1830-е гг. эта близость углубилась благодаря постоянному личному общению, хотя это счастливое для поэтов обстоятельство почти лишило исследователей письменных документов, о чем нельзя не сожалеть. Однако контакты 30-х гг. во многом основаны на совместно пережитых событиях середины 1820-х гг., к которым нам придется также обратиться.

Н. Я. Эйдельман, проследивший этапы взаимоотношений друзей-поэтов, привел выразительную хронику заступничеств Жуковского за Пушкина и особо выделил роль писем Жуковского в преодолении пушкинского кризиса конца 1824 г., когда поэт в Михайловском был близок к самоубийству.1 Мы бы хотели вновь вернуться к этим письмам и высказать мысль, что в них Жуковский не просто морально поддержал Пушкина, но сформулировал новую жизненную программу, совпавшую с ритмом внутреннего развития самого Пушкина и поэтому им принятую и обусловившую его дальнейшие решения и поступки.

Рубеж 1825-1826 гг. — переломный для Пушкина. Он долго и мучительно обдумывает возможности компромисса с властью, который, в конце концов, и был ему предложен императором Николаем 8 сентября 1826 г. Главным результатом встречи с царем для Пушкина стало его согласие на участие в деле государственного строительства, но участие в совершенно особом качестве — в роли национального поэта.2 Этот путь, собственно, и был предуказан Пушкину Жуковским в письмах 1824-26 гг. Тогда начался тот диалог о роли поэта и поэзии в культуре, который был насущно необходим Пушкину михайловского периода, который длился и в дальнейшем и был продолжен Жуковским после гибели Пушкина; затем в него включился и Гоголь. Проследим, как формулировалась эта новая культурная функция.

В ноябре 1824 г. Жуковский обращался к Пушкину: «ты имеешь не дарование, а гений», «ты рожден быть великим поэтом», «по данному мне полномочию предлагаю тебе первое место на русском Парнассе» (13. 120), Жуковский говорил очень важные ободряющие слова, но они еще находились в русле традиционных для 1810-1820-х гг. определений места поэта в литературе. Однако уже в следующем письме в апреле 1825 г. Жуковский вплотную подошел к той формулировке, которая по-новому обозначила место Пушкина в русской литературе: «ты должен быть поэтом России» (13. 164), «честью и драгоценностию России» (13. 271).3

Жуковский выражает, по сути, ту же мысль, что и в формуле «национальный поэт», которая затем была высказана Гоголем в статье 1834 г. («При имени Пушкина тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте» — начало статьи «Несколько слов о Пушкине») и которую сам Жуковский начнет последовательно применять к Пушкину в 1837 г.: «Россия лишилась своего любимого национального поэта»4 «он <Пушкин> просто русский национальный поэт, выразивший в лучших стихах своих все, что дорого русскому сердцу».5 В 1825 г. в словах Жуковского звучит лишь надежда, призыв: «Перестань быть эпиграммой, будь поэмой», будь «Бейрон на лире, а не Бейрон на деле» (13. 230) — но одновременно уже и требование: «с высокостию гения » соединить «и высокость цели!» (Там же). Исполнение этого требования Жуковский считает непременным условием освобождения Пушкина из ссылки, но — шире — и условием любви России к Пушкину (см.: 13. 271).

Жуковский предлагает Пушкину новую жизненную и историческую роль, и важно, что, несмотря на полемический выпад Пушкина в письме к Жуковскому от 20-х чисел апреля 1825 г.: «Ты спрашиваешь, какая цель у „Цыганов“? вот на! Цель поэзии — поэзия...» (13. 167), Пушкин эту роль принял.

Идея национального поэта — категория романтизма. Сам Пушкин начинает вводить ее в употребление в статье «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен Крылова», когда он назвал Крылова «истинно-народным поэтом» и представителем «духа» народа (11. 34). Естественно, что в 1825 г. Пушкин и Жуковский подчеркивают разные аспекты понятия «народный/национальный поэт», однако различия вызваны скорее контекстом и прагматикой конкретных высказываний. Выдвигая Крылова на роль народного поэта, Пушкин не мог не понимать, что этот выбор с неизбежностью влечет за собой признание неразрывности с названной ролью политического консерватизма. Во всяком случае, Крылов явно не совмещался с «ребячеством» и «бунтом», о чем как раз писал Жуковский Пушкину. Народный поэт должен быть принят и признан таковым не только либеральной молодежью, но и светом, и правительством — эта мысль с очевидностью вытекала из выдвижения кандидатуры Крылова и «разводила» два понятия: «национального гения» (поэта — вольного импровизатора, творящего лишь по вдохновению) и поэта, выражающего идею нации. Очевиден был и другой аспект, неразрывный с творчеством Крылова — коротко обозначим его как «идею народности», столь занимавшую Пушкина в 1820-30-е гг.

Проблема взаимоотношения поэта и власти постоянно находилась в поле зрения Пушкина михайловского периода и явно переросла для него собственную биографическую проблему ссыльного писателя. Например, в письме к Бестужеву в конце мая — начале июня 1825 г. Пушкин, казалось бы, неожиданно оспоривал мысль Бестужева о вреде покровительства поэтам со стороны власть имущих. При этом здесь же Пушкин особо выделил независимость как характерную черту, присущую русской поэзии и русским поэтам («Прочти послание к А<лександру> (Жук.<овского> 1815 году). Вот как русский поэт говорит русскому царю» — 13, 179).

В контексте цитированных рассуждений середины 1820-х гг. и у Пушкина, и у Жуковского закономерно всплывает имя Карамзина. Можно считать признанным факт, что именно Карамзин вырабатывал в русской культуре модель взаимоотношений независимого в своих суждениях гражданина и монарха.6 Однако подчеркнем, что в то время, когда Карамзин «запросто» беседовал с Александром I, он имел официальный статус государственного историографа с соответствующим чином и жалованием. Пушкин же начинал осваивать роль, не имевшую служебного статуса и не подкрепленную «Табелью о рангах». Роль эта находилась в явном противоречии с его общественным положением, что создавало для него дополнительные сложности. В 1830-е гг., когда пушкинская служебная карьера возобновилась, противоречие сделалось еще более очевидным. Однако в 1826 г. эти трудности были еще впереди.

Итогом знаменитого свидания Пушкина и Николая в Чудовом монастыре для русской литературы явились, с одной стороны, признание верховной властью необходимости союза между нею и словесностью (пусть временного, вынужденного и тактически обусловленного), а с другой — принятие на себя Пушкиным статуса национального поэта. Публично этот сложный альянс нашел выражение в известных пушкинских стихотворениях рубежа 1820-30-х гг., жестко названных друзьями «шинельными». Двусмысленные слова Чаадаева в письме к Пушкину от 18.09.1831 г. по поводу официально одобренного стихотворения «Клеветникам России»: «Вот вы, наконец, и национальный поэт; вы, наконец, угадали свое призвание. Не могу достаточно выразить свое удовлетворение» (14. 439; оригинал по-французски) красноречиво свидетельствуют о том, что современники связывали понятие «национальный поэт» с определенными отношениями с правительством.

Первым пушкинским «экзаменом на лояльность» стала заказанная ему записка «О народном воспитании» — экзамен трудный и почти поэтом проваленный.7 Для нас сейчас будет важно, что записка содержит анализ общественных настроений в России 1810-20-х гг. и своего рода очерк предыстории декабризма и включает упоминание единственного имени декабриста — Николая Тургенева. Оно было внесено Пушкиным уже в беловой текст, в результате чего парадная «подносная» рукопись оказалась испорченной. Через пару месяцев после завершения пушкинской записки в начале 1827 г. Жуковский создает свою записку, содержащую характеристику общественной атмосферы конца 1810-х — начала 1820-х гг. — «Записку о Николае Тургеневе».

Учтем, что Пушкин и Жуковский не виделись с 1820 г. по октябрь 1827 г. В момент возвращения Пушкина из Михайловского Жуковский находился заграницей, где и писал свою «Записку о Николае Тургеневе», поэтому о прямом обмене информацией по столь деликатному предмету не могло быть речи. Тем знаменательнее совпадение имен и целей высказываний о Тургеневе. В обоих случаях это попытка содействовать смягчению участи «декабриста без декабря» (спасти того, кого еще можно спасти). Для нас важны и другие точки пересечения в рассуждениях Пушкина и Жуковского, свидетельствующие об их внутренней близости.

Первая из них — мысль о цивилизующей роли просвещения, о несовместимости «истинного» просвещения с бунтом. Пушкин пишет: «Н. Тургенев, воспитывавшийся в Гетин.<генском> унив.<ерситете>, не смотря на свой политический фанатизм, отличался посреди буйных своих сообщников нравственностию и умеренностию — следствием просвещения истинного и положительных познаний» (11. 45). По сути, на тех же мыслях основывает свою оправдательную «Записку о Николае Тургеневе» и Жуковский. Подробный анализ этого интереснейшего и почти не анализировавшегося документа должен стать предметом специальной работы.8 Сейчас отметим только точки пересечения с Пушкиным. Жуковский пишет: «Тургенев, это правда, всегда имел образ мыслей свободный, но никогда не любил необузданности, ибо всегда выше всего уважал закон <...> никакой энтузиазм не мог ослепить его сердца и из нравственного человека, который до тех пор следовал строгим правилам, сделать низкого предателя», «исключительная, страстная привязанность Тургенева к одной идее <освобождения крестьян. — Л.К.> весьма естественно объясняет, почему он, несмотря на здравый ум свой, на характер твердый и на дельныя свои занятия и никогда не быв ветренным энтузиастом, мог вступить в общество молодых людей <...> Он хотел просто иметь влияние на мнения, хотел распространить несколько здравых идей».9

Второй важный тезис, сближающий обе записки (в том числе, и своей неоднозначностью и тенденциозностью): тайные общества конца 1810-х гг. — это дань общему либеральному духу эпохи и дань моде. Жуковский прямо утверждает, что тайное общество «не имело в себе ничего преступного», поскольку «в уставе сего общества была означена одна общеполезная цель, согласная с общим порядком». Как подчеркивает Жуковский, до момента запрещения тайных обществ в России правительство может поставить в вину их членам лишь либеральные разговоры. «Но такие разговоры Тургенев слышал и вне общества: они были просто болтовня, а не заговор», — заключает Жуковский (Х. 20). Свою защиту Тургенева он строит на том, что главная тургеневское устремление — освобождение крестьян — могло быть осуществлено только царем, следовательно, Тургенев не мог желать уничтожения самодержавия (ср. с любимой пушкинской мыслью о том, что в России правительство — «единственный европеец»).

Следующий важный мотив интересующих нас документов — благодарность к монарху за его благодеяния, исключающая «преступные замыслы». Мотив благодарности, как подчеркивал Н. Я. Эйдельман, составляет одну из глубинных подоснов создания записки «О народном воспитании». В свою очередь Жуковский, доказывая непричастность Тургенева к замыслам цареубийства, прямо пишет, что как «нравственный человек» Тургенев не мог превратиться в предателя, «способного одною рукою принимать благодеяния, а другою заносить нож на своего благотворителя» <Александра I> (Х. 18). Мотив благодарности станет одним из лейтмотивов в последующей истории взаимоотношений Пушкина с Николаем I. Высказывания Пушкина на эту тему многочисленны. Приведем, пожалуй, самую выразительную формулировку из письма к жене около 14 июля 1834 г., родившуюся в момент кризиса во взаимоотношениях с царем: «Я не хочу, чтоб могли меня подозревать в неблагодарности. Это хуже либерализма» (15. 180).

В «Записке о Н. Тургеневе» Жуковский замечательным образом предостерегает правительство Николая от излишней подозрительности, от недоверия к благонамеренным людям, которое может привести к изоляции верхов и к утрате ими просвещенных союзников. Для доказательства своей точки зрения Жуковский использует самый сильный и, одновременно, двусмысленный для власти аргумент: он прямо заявляет о своей осведомленности о существовании «Союза благоденствия» и о знакомстве с «Зеленой книгой». Он констатирует: «Цель Общества показалась мне благонамеренною; но я не вступил в него не потому, чтобы почитал его преступным или вредным, но потому только, что не хотел на себя налагать никакой зависимости» (Х. 22).10

На собственном примере Жуковский стремится подчеркнуть, что внеправительственная, даже тайная, деятельность не обязательно является антиправительственной. Существенны в этой связи и упоминания об «Арзамасе», членами которого были Тургенев и другие заговорщики. Жуковский называет его «шуткой» и предостерегает от использования факта членства в этом литературном обществе для политических обвинений, апеллируя к имени Карамзина (не имея возможности сейчас углубиться в этот сюжет, отметим лишь знаменательные полемические пересечения с записками Булгарина «Нечто о Царскосельском Лицее и о духе оного» и "[Нечто об Арзамасском обществе]".11 )

Не менее отчетливо мысль о необходимости доверия к независимому мнению со стороны правительства звучит в пушкинской записке «О народном воспитании».

Записки Пушкина и Жуковского 1826-27 гг. направлены к общей цели — выработать достойный стиль отношений между независимым, просвещенным и мыслящим гражданином и разумным правительством, в частности, — стиль отношения поэта и власти. Горькие разочарования, постигшие поэтов на этом пути в дальнейшем, известны. Глубокая горечь звучит в письмах Жуковского к Николаю 1830-х гг. и в его откликах на смерть Пушкина — эти строки всем памятны, и вряд ли есть необходимость цитировать.

Понятно, что выработка концепции взаимоотношений поэта с властью естественным образом влекла за собой размышление над природой этой власти. О пушкинской концепции самодержавия в 1830-е гг. написано немало; отчасти рассматривалась и концепция Жуковского. Наша задача — указать на некоторые точки пересечения их позиций в этом вопросе, причем исчерпать тему мы отнюдь не рассчитываем.

Назовем хотя бы статьи Жуковского из «Собирателя» 1829 г. (хрестоматии, составленной им для вел. кн. Александра Николаевича). Представляется, что под следующими заветами монарху Пушкин охотно бы подписался: " Верь, что власть царя происходит от Бога, но верь сему не для того, чтобы поставить себя выше суда людей, а для того, чтобы подчинить себя верховному суду Бога", " Уважай закон и научи уважать его своим примером: закон, пренебрегаемый царем, не будет храним и народом.12 Люби и распространяй просвещение: оно сильнейшая подпора благонамеренной власти;13 народ без просвещения есть народ без достоинства; им кажется легко управлять только тому, кто хочет властвовать для одной власти; но из слепых рабов легче сделать свирепых мятежников, нежели подданных просвещенных, умеющих ценить благо порядка и законов. Уважай общее мнение: оно часто бывает просветителем монарха; оно вернейший помощник его <..> мысли могут быть мятежны, когда правительство притеснительно или нерадиво <..> Люби свободу, то есть уважай и личную безопасность и права мысли каждого14 <..> Свобода и ненарушимость закона одно и то же. <..> Владычествуй не силою, а порядком: истинное могущество государя не в числе его воинов, а в твердом благосостоянии народа. Будь верен слову <..> Окружай себя достойными тебя помощниками: заблуждение царя, удаляющее от него людей превосходных, предает его на жертву корыстолюбивым рабам, губителям его чести и народного блага.15 Уважай народ свой " (Х. 24) и т.п.

Выделим два сюжета 1830-х гг., привлекших внимание обоих поэтов и, конечно, обсуждавшихся ими в тех беседах, в содержание которых нам так трудно проникнуть. Первый связан с холерными бунтами и интерпретацией Пушкиным и Жуковским поведения царя во время эпидемии холеры в 1830-31 гг. Ни Пушкин, ни Жуковский не были свидетелями появления Николая в холерной Москве 29 сентября 1830 г., ни «усмирения» бунта на Сенной площади 23 июня 1831 г., ни поездки царя в Новгородские военные поселения в июле того же года. Интерпретация производится обоими на основании свидетельств очевидцев, чья информация внушала поэтам полное доверие.

Пушкин реагирует на приезд Николая в Москву анонимной публикацией в «Телескопе» стихотворения «Герой», где дата прямо указывала на связь между текстом и недавними событиями.16 Историческому мифу, прославлявшему человеколюбивый подвиг Наполеона в Яффе, противопоставлялся реальный подвиг русского императора. Во всех последующих откликах на поведение Николая во время холерной эпидемии17 Пушкин постоянно подчеркивает его личное бесстрашие, решимость, энергию, умение говорить с толпой, и все же оценка поведения царя далеко не однозначна.

Пушкин не согласен расценивать поступки Николая лишь с «поэтической»18 точки зрения. Личное поведение царя для Пушкина — часть государственной политики. И в письмах, но особенно в дневниковых записях от 26 и 29 июля 1831, которые Пушкин собирался обрабатывать для своей неосуществившейся газеты «Дневник», он говорит о «неприличии» для монарха площадных «прений» с толпой, о невозможности «явиться везде, где может вспыхнуть мятеж» в России с ее расстоянием в «12 000 верст в ширину» (12. 199).

Трудно не усмотреть здесь параллели в поведении Николая и Петра I, с его известным стремлением во все вмешаться лично. Нельзя с уверенностью сказать, приходила ли эта параллель в голову Пушкину — историку Петра именно в ту минуту, когда он записывал в своем дневнике это рассуждение. Типологическая параллель, однако, бесспорна, что говорит о неизбежной двусмысленности любых исторических аналогий. В разговоре с Николаем 8.09.1826 и в «Стансах», проводя параллель между ним и Петром и даруя тем самым молодому монарху историческую роль, Пушкин, конечно же, имел в виду иные аспекты.19

В дневнике 1831 г. поэт продолжает: «Расправа полицейская должна одна вмешиваться в волнения площади, — и царской голос не должен угрожать ни картечью, ни кнутом. Царю не должно сближаться лично с народом. Чернь перестает скоро бояться таинственной власти, и начинает тщеславиться своими сношениями с государем» (Там же; здесь и далее подчеркнуто нами. — Л.К.). Пушкин занимает здесь карамзинскую позицию сурового политика, Жуковский же был склонен смотреть на события 1831 г. «поэтически».

Жуковский изложил свое видение событий в письме принцессе Луизе Прусской от 5/17 июля 1831 из Петергофа. Письмо-статья посвящено сцене на Сенной площади 23.06.1831, которая, по мнению Жуковского, «по истине редко встречается в истории и которая не будет изложена в газетах так, как бы следовало»; «подобная сцена могла бы занять прекрасную страницу у Тита Ливия (но у Тита Ливия — христианина)».20 Так же, как у Пушкина, в центре рассуждений — вопрос об отношении царя и толпы. И вот здесь мы можем явственно ощутить различия в подходе поэтов к проблеме.

Жуковский как раз склонен делать упор на «поэтической» стороне: появление царя успокоило народ и восстановило доверие к власти «присутствием самодержавного величия и магическим обаянием геройской отваги.»21 Вместо грозной реплики «на колени!», запечатленной современниками, Жуковский вкладывает в уста Николая программную речь о необходимости покаяния, доверия к Провидению и к верховной власти. У Жуковского падение народа на колени происходит в невольном порыве: когда царь «обнажил голову, обернулся к церкви и перекрестился», «вся толпа, по невольному движению, падает ниц с молитвенными возгласами».

Эпизод из современной истории становится для обоих поэтов поводом для важных обобщений. Однако если Жуковского он вдохновил на очередное развитие утопического проекта «отеческого» самодержавия",22 то Пушкина склонил к анализу психологии толпы и возможных политических последствий эксплуатации самодержцем «личностного фактора». В отличие от Жуковского, Пушкин пришел к выводу, что личное обаяние царя (" магическое обаяние геройской отваги") не может быть опорой самодержавной власти.

Однако мы помним, что в других текстах 1830-х гг. (и, так сказать, в ином дискурсе) Пушкин как бы занимал позицию Жуковского и был склонен делать ставку как раз на личность правителя. На этом основана концепция «милости» в «Капитанской дочке», «Пире Петра Первого» и др. Таким образом, различия в позициях между Пушкиным и Жуковским оказываются не столь уж непреодолимыми.

Второй интересующий нас эпизод относится к 1834 г. и связан с открытием в Петербурге Александровской колонны, описанным Жуковским в статье «Воспоминание о торжестве 30-го августа 1834 года». Пушкин, по его признанию, «выехал из П<етер>б<урга> за 5 дней до открытия Александровской колонны, чтоб не присутствовать при церемонии вместе с камер-юнкерами» (12. 232), однако еще в ноябре 1833 г. в связи с рассуждениями об «упадке» гвардии не без иронии отметил в своем дневнике: «При открытии Александровской колонны, говорят, будет 100 000 гвардии под ружьем» (12. 316).

Жуковский был свидетелем и участником торжества. Его описание, мало затронутое исследовательской рефлексией,23 касается не только события 30-го августа. Интересует оно нас сейчас с вполне определенной точки зрения — с точки зрения переклички с пушкинской позицией конца 1820-х — нач. 1830-х гг. На цитатном уровне мы обнаружили пока только одну24 микроцитату из «Полтавы» (у Жуковского: «Россия, созданная веками, бедствиями, победою», у Пушкина: "… кровавый след/ Усилий, бедствий и побед"), однако знаменательно место поэмы, к которому отсылает Жуковский: «Прошло сто лет — и что ж осталось/ От сильных, гордых сих мужей...». Сквозь этот текст из «Полтавы» уже просвечивает другой — «Медный всадник. Петербургская повесть», который и становится, как нам кажется, главным предметом диалога в статье Жуковского.

Хотя сам Жуковский утверждал, что 30 августа испытал вдохновение, но, по его словам, «это было не творческое вдохновение поэта, украшающее или преобразующее существенность»: «Здесь поэзия безмолвна <...> Здесь можно только описывать, и чем простее, тем вернее будет описание, тем более будет в нем поэзии» (Х. 29). Разумеется, не следует поддаваться искушению воспринимать эти слова буквально. Перед нами идеологический текст, прекрасно организованный риторически, содержащий концепцию будущего развития империи, какой ее видит Жуковский.

Среди многих интересных моментов статьи назовем сейчас мотив «военной столицы», организующий описание торжества, и выделим сравнение Александровской колонны с фальконетовским Медным всадником, несомненно, составляющее концептуальный стержень всего текста. Жуковский пишет: «Там, на берегу Невы, подымается скала, дикая и безобразная, и на той скале всадник, столь же почти огромный, как сама она; и этот всадник, достигнув высоты, осадил могучего коня своего на краю стремнины; и на этой скале написано Петр <...> и в виду этой скалы воздвигнута ныне другая, несравненно огромнее, но уже не дикая, из безобразных камней набросанная громада, а стройная, величественная, искусством округленная колонна; <...> и на высоте ея уже не человек скоропреходящий, а вечный сияющий ангел, и под крестом сего ангела издыхает то чудовище, которое там, на скале, полу-раздавленное, извивается под копытами конскими; и между сими двумя монументами (вокруг которых подъемлются здания великолепныя, и Нева кипит всемирною торговлею)...» (Х. 31).

Отнюдь не пытаясь провести прямой аналогии между столь разными по своей природе и по объему текстами, как поэма и статья, заметим, что параллель между двумя всадниками, на наш взгляд, очевидна. Ср. у Пушкина: «И прямо в темной вышине25 / Над огражденною скалою/ Кумир с простертою рукою/ Сидел на бронзовом коне», и главное: «Не так ли ты над самой бездной, /На высоте, уздой железной/ Россию поднял на дыбы?». Если добавить к этому, что статья Жуковского начинается описанием грозы — разбушевавшейся стихии, то параллель делается еще выразительнее.

Условно говоря, Жуковский как бы создает свою версию «петербургского текста» — совсем не полемическую, а, так сказать, «в пандан» пушкинскому, в его продолжение. Этот текст обращен не в прошлое России, а в настоящее и будущее. Как бы уточняя строки вступления к «Медному всаднику»: «Красуйся, град Петров, и стой/ Неколебимо, как Россия,/ Да умирится же с тобой/ И побежденная стихия», Жуковский дает свою характеристику России: «прежде безобразная скала, набросанная медленным временем, <...> обтесанная рукою Петра, и ныне стройная, единственная в свете своею огромностию колонна» (Х. 31). Жуковский видит в этом обретенном многочисленными войнами статусе основание для нового, созидательного, этапа развития страны: «дни боевого создания для нас миновались, что все могущество сделано, что завоевательный меч в ножнах <...> что наступило время создания мирного; что Россия <...> не страх, а страж породнившейся с нею Европы, вступила ныне в новый великий период бытия своего, в период развития внутреннего, твердой законности, безмятежного приобретения всех сокровищей общежития <...> и готова произрастить богатую жатву гражданского благоденствия» (Х. 31-32).26 Рискнем предположить, что такая программа не встретила у Пушкина возражений.

В заключение нам хотелось бы вернуться к карамзинской теме, лишь упомянутой нами выше в связи со становлением программы поведения национального поэта в середине 1820-х гг., однако, как нетрудно было заметить, являвшейся, так сказать, «невысказанным мотивом» всего нашего изложения и, на наш взгляд, безусловно являющейся одним из лейтмотивов контактов Пушкина и Жуковского в 1830-е гг. Сейчас мы обратимся лишь к одному месту из письма Жуковского о гибели Пушкина, вызвавшему сомнения исследователей, т.к. приписанные Жуковским Пушкину слова не нашли подтверждения в свидетельствах других очевидцев последних дней поэта. Это слова, якобы обращенные Пушкиным к Николаю: «Скажи ему <...>, что мне жаль умереть; был бы весь его.»27

Мы хотели бы обратить внимание на то, что эти слова являются перифразой слов Карамзина из его предсмертного письма к Николаю: «О! как желаю выздороветь, чтобы <...> посвятить последние дни мои вам, бесценный государь, и любезному отечеству»28 и, одновременно, своеобразной автоцитатой Жуковского, поскольку именно он опубликовал это письмо в 1835 г. в «Журнале министерства народного просвещения» и вообще был, так сказать, автором ситуации 1826 г. Наблюдение не решает проблемы аутентичности пушкинских слов (проблемы, в принципе не разрешимой и, надо сказать, не самой существенной), но обращает наше внимание на связь между публикацией 1835 г. и откликом на смерть Пушкина.

Вольно или невольно Жуковский тем самым проводит еще одну параллель29 между Пушкиным и Карамзиным, и думается, что не стоит видеть в этом лишь тактический или пропагандистский прием, но важнее попытаться увидеть сложное отражение некоей реальности, более очевидной Жуковскому, чем нам через полтора столетия.

Внутренний диалог с Карамзиным, с его сложной, парадоксальной позицией по отношению к самодержавной власти, к настоящему и будущему России — одна из сильнейших точек сближения Пушкина и Жуковского в 1830-е годы.

Примечания

1 См.: Эйдельман Н. Я. Пушкин: Из биографии и творчества: 1826-1837. М., 1987. С. 365. О роли писем Жуковского в судьбе Пушкина см. также: Иезуитова Р. В. Жуковский и Пушкин // Иезуитова Р. В. Жуковский и его время. Л., 1989. С. 201-202.

2 Ср. важную для Пушкина более позднюю формулировку в письме П. А. Плетневу от 22 июля 1831 г.: «Царь взял меня в службу — но не в канцелярскую, или придворную, или военную — нет, он дал мне жалование, открыл мне архивы, с тем, чтоб я рылся там, и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли?» (Пушкин. Полн. собр. соч. АН СССР. 1941. Т. 14. С. 198. Все дальнейшие ссылки на сочинения и переписку Пушкина приводятся по этому изданию в тексте с указанием в скобках арабскими цифрами тома и страницы). Такая «служба», которая совпадала бы с собственными творческими планами и позволяла сохранить независимость, — единственная, которая могла его устроить.

3 По сути, Жуковский предлагал Пушкину ту роль, которую прежде связывал с собой. Он так писал об этом А. И. Тургеневу 21.Х.1816 г., когда тот хлопотал для него перед Александром I о пенсии: «Неужели должно непременно просить внимания? Довольно того, чтоб его стоить! Внимание Государя есть святое дело. Иметь на него право могу и я, если буду Русским поэтом в благородном смысле сего имени. А я буду! Поэзия <...> должна иметь влияние на душу своего народа, и она будет иметь это благотворное влияние, если поэт обратит дар свой к этой цели. Поэзия принадлежит к народному воспитанию. И дай Бог в течение жизни сделать хоть шаг к этой прекрасной цели» (Письма В. А. Жуковского к Александру Ивановичу Тургеневу. М., 1895. С. 163. См. замечания об эволюции восприятия Жуковским назначения поэта: Иезуитова Р. В. Жуковский и его время. Л., 1989. С. 161). Интересно наблюдать, как некоторые реплики, в переписке с Тургеневым принадлежавшие самому Жуковскому, в его переписке с Пушкиным переходят к младшему другу.

4 Жуковский В. А. Соч. в 4 т. М.-Л., 1958. Т. 4. С. 602.

5 Там же. С. 623.

6 Отсылаю здесь к ставшим классическими работам по Карамзину Ю. М. Лотмана, В. Э. Вацуро, Н. Я. Эйдельмана.

7 Подробнее см. об этом: Эйдельман Н. Я. Пушкин: Из биографии и творчества: 1826-1837. М., 1987. Гл. 2.

8 Ряд интересных и важных наблюдений содержится в новейшей работе: Самовер Н. В. «Не могу покорить себя ни Булгариным, ни даже Бенкендорфу...»: Диалог В. А. Жуковского с Николаем I в 1830 году // Лица: Биографический альманах. М., 1995. Вып. 6.

9 Жуковский В. А. Полн. собр. соч. в 12 т. СПб., 1902. Т. Х. С. 18-19. Далее ссылки на это издание будут приводиться в тексте с указанием в скобках римскими цифрами тома и арабскими — страницы.

10 Это обстоятельство подтверждает С. Н. Трубецкой, вспоминавший о том, как Жуковский, по прочтении «Зеленой книги», высоко отозвался об ее идеях и целях, но усомнился в том, что он сам в состоянии соответствовать ее требованиям и поэтому отверг предложение о вступлении в тайное общество. См. об этом: Дубровин Н. Ф. В. А. Жуковский и его отношение к декабристам // Русская старина. 1902. N 4; Иезуитова Р. В. Ук. соч. С. 160.

11 См.: Видок Фиглярин: Письма и агентурные записки Ф. В. Булгарина в III отделение / Изд. подготовил А. И. Рейтблат. М., 1998. С. 104-115. Тонко уловив правительственный заказ, Булгарин не отрицал в своих записках пользы просвещения. Он подчеркнул тот изъян, который следовало найти для объяснения происшедших событий: «В просвещении — пренебрежено главнейшее: воспитание и направление умов к полезной цели посредством литературы» (Там же. С. 107).

12 Ср. в дневнике Пушкина 1833 г. отрицательный отзыв поэта о деле Бринкена: «г<осударь> не приказал его судить по законам <..> это за чем? <..> Прилично ли г<осударю> вмешиваться в обыкновенный ход судопроизводства?» (12. 315).

13 Именно об этом писал Пушкин в записке «О народном воспитании».

14 Право на независимость мысли постоянно отстаивалось Пушкиным. Конфликт с правительством в 1830-е гг. как раз и возник на почве нарушения «личного суверенитета»: «Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно поступать как им угодно. <..> Я, как Ломоносов, не хочу быть шутом ниже у господа бога» (15. 156)

15 Облик деятелей, окружающих трон, — одна из любимых пушкинских тем в 1830-е гг. Ср. его внимание к рассказам о екатерининских вельможах и об императрице Екатерине, ценившей людей с независимым характером, а также критические высказывания об окружении Николая: о ничтожестве Кочубея, о низости Уварова (12. 331 и 337) и мн. др. Ср. также интерес к этой проблеме Жуковского (дневник, публ. Иезуитовой).

16 Н. Я. Эйдельман справедливо подчеркнул, что анонимность публикации должна была снять с Пушкина подозрения в лести. См.: Эйдельман Н. Я. Пушкин: История и современность в художественном сознании поэта. М., 1984. С. 134.

17 См. письма Нащокину 26.06, 29.07, Осиповой 29.06, 29.07, Вяземскому 3.07, 3.08.1831 и в Дневнике 1831 г.

18 Ср. слова Пушкина в письме к Вяземскому 1.06.1831 о героизме восставших поляков: «Всё это хорошо в поэтическом отношении. Но все-таки их надобно задушить» (14. 169).

19 См. об этом: Лотман Ю. М. Несколько добавочных замечаний к вопросу о разговоре Пушкина с Николаем I 8 сентября 1826 года // Лотман Ю. М. Пушкин. СПб., 1995. С. 367-368. Идея Р. Г. Скрынникова о том, что разговор мог идти о «Борисе Годунове», нам не кажется доказательной. Ср.: «Поэт говорил с царем не о политике, не о реформах, а о литературе, о поэзии и — прежде всего — о только что написанной драме „Борис Годунов“» (Скрынников Р. Г. Дуэль Пушкина. СПб., 1999. С. 10).

20 Жуковский В. А. Сочинения в стихах и прозе / Под ред. П. А. Ефремова. СПб., 1901. С. 886 и 887. Ср. аналогии, проводившиеся между Титом Ливием и Карамзиным, в частности, в пушкинских «Отрывках из писем, мыслей и замечаний» (1827): «Некоторые остряки за ужином переложили первые главы Тита Ливия слогом Карамзина» (11. 57).

21 Жуковский В. А. Сочинения в стихах и прозе /Под ред. П. А. Ефремова. СПб., 1901. С. 887.

22 Анализируя суждения Жуковского, нельзя не иметь в виду, что их адресатом был член иностранного королевского дома, что не могло не наложить на текст вполне определенного отпечатка.

23 Оно лишь упоминается в известной книге: Осповат А. Л., Тименчик Р. Д. «Печальну повесть сохранить..»: Об авторе и читателях «Медного всадника». М., 1985. С. 37-38.

24 Не считаем упомянутых выше «100 000 гвардии» (ср. у Жуковского: «стояла в ружье стотысячная армия»), т.к. речь идет о пушкинском дневнике, но отметим, что сведение о численности войска на параде могло попасть к Пушкину от того же Жуковского. Заметим еще некоторые ситуативные переклички со сценой на Девичьем поле из «Бориса Годунова», но они могут быть обусловлены сходством описываемых ситуаций. Есть еще одна «перекличка», так сказать, с будущим текстом — пушкинским «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» (в нем, кстати, появляется Александрийский столп), — со строкой, где называются народы России. У Жуковского: «в этой стотысячной армии под одними орлами и русский и поляк, и ливонец и финн, и татарин и калмык, и черкес и боец закавказский» (Х. 31). Здесь появляется имперская тема, существенная для Пушкина (см.: Федотов Г. П. Певец Империи и свободы // Федотов Г. П. Судьба и грехи России: Избр. ст. по философии русской истории и культуры. СПб., 1992. Т. 2. С. 141-162) и для Жуковского.

25 В анализируемом месте в статье Жуковского тоже описывается ночной Петербург: «Все было спокойно в сумраке ночи» (Х. 31).

26 Более подробно образ страны, когда-то стремившейся к военным победам, а затем отказавшейся от воинственной политики и переживающей стадию «гражданского благоденствия», Жуковский описал в своих «Очерках Швеции» (1837).

27 Жуковский В. А. Соч. в 4 т. М.-Л., 1958. Т. 4. С. 610.

28 Жуковский В. А. Сочинения в стихах и прозе /Под ред. П. А. Ефремова. СПб., 1901. С. 905.

29 Их много в письмах Жуковского о смерти Пушкина к Николаю и Бенкендорфу, причем исследователи неизменно подчеркивали «тактический» характер упоминания имени Карамзина.

еще рефераты
Еще работы по литературе и русскому языку