Реферат: Адольф Гитлер "Майн Кампф"

ПРЕДИСЛОВИЕ

1 апреля 1924 г. я был заключен в крепость Ландcберг — согласно приговору мюнхенского суда. Я получил досуг, позволивший мне после многих лет беспрерывной работы засесть за писание книги, которую многие мои друзья уже давно приглашали меня написать и которая мне самому кажется полезной для нашего движения. Я решился в двух томах не только изложить цели нашего движения, но и дать картину его развития. Такая форма даст больше, чем простое изложение нашего учения.

При этом я получил возможность изложить также историю своего собственного развития. Это оказалось необходимым и для первого и для второго томов моей работы, поскольку мне нужно было разрушить те гнусные легенды, которые сочиняются еврейской прессой с целью моей компрометации. В этой моей работе я обращаюсь не к чужим, а к тем сторонникам нашего движения, которые всем сердцем ему сочувствуют, но которые хотят понять его возможно глубже и интимнее. Я знаю, что симпатии людей легче завоевать устным, чем печатным словом. Всякое великое движение на земле обязано своим ростом великим ораторам, а не великим писателям. Тем не менее, для того чтобы наше учение нашло себе законченное изложение, принципиальная сущность его должна быть зафиксирована письменно. Пусть оба предлагаемых тома послужат камнями в фундаменте общего дела.


ПОСВЯЩЕНИЕ

9 ноября 1923 г. в 12 ч. 30 мин, по полуночи перед зданием цейхгауза и во дворе бывшего военного министерства в Мюнхене пали в борьбе за наше дело с твердой верой в возрождение нашего народа следующие бойцы:

Альфарт Феликс, купец, род. 5 июля 1901 г.

Бауридль Андрей, шапочник, род. 4 мая 1879 г.

Казелла Теодор, банковский служащий, род. 8 авг. 1900 г.

Эрлих Вильгельм, банковский служащий, род. 27 янв. 1901 г.

Фауст Мартин, банковский служащий, род. 19 авг. 1894 г.

Рехенбергер Антон, слесарь, род. 28 сент. 1902 г.

Кернер Оскар, купец, род. 4 янв. 1875 г.

Кун Карл, оберкельнер, род. 27 июля 1897 г.

Лафорс Карл, студент, род. 28 окт. 1904 г.

Нейбауэр Курц, служитель, род. 27 марта 1899 г.

Папе Кляус, купец, род. 16 авг. 1904 г.

Пфортен Теодор, судья, род. 14 мая 1873 г.

Рикмерс Иоганн, военный, род. 7 мая 1881 г.

Шейбнер-Рихтер Эрвин, инженер, род. 9 янв. 1884 г.

Стронский Лоренц, инженер, род. 14 марта 1899 г.

Вольф Вильгельм, купец, род. 19 окт. 1898 г.

Так называемое национальное правительство отказало павшим героям в братской могиле.

Я посвящаю первый том этой работы памяти этих бойцов. Имена этих мучеников навсегда останутся светлыми маяками для сторонников нашего движения.

Адольф Гитлер

Крепость Ландсберг.

16 октября 1924 г.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. РАСПЛАТА

ГЛАВА 1. В ОТЧЕМ ДОМЕ

Счастливым предзнаменованием кажется мне теперь тот факт, что судьба предназначила мне местом рождения именно городок Браунау на Инне. Ведь этот городок расположен как раз на границе двух немецких государств, объединение которых по крайней мере нам, молодым, казалось и кажется той заветной целью, которой нужно добиваться всеми средствами.

Немецкая Австрия во что бы то ни стало должна вернуться в лоно великой германской метрополии и при том вовсе не по соображениям хозяйственным. Нет, нет. Даже если бы это объединение с точки зрения хозяйственной было безразличным, более того, даже вредным, тем не менее объединение необходимо. Одна кровь — одно государство! До тех пор пока немецкий народ не объединил всех своих сынов в рамках одного государства, он не имеет морального права стремиться к колониальным расширениям. Лишь после того как немецкое государство включит в рамки своих границ последнего немца, лишь после того как окажется, что такая Германия не в состоянии прокормить — в достаточной мере все свое население, — возникающая нужда дает народу моральное право на приобретение чужих земель. Тогда меч начинает играть роль плуга, тогда кровавые слезы войны ерошат землю, которая должна обеспечить хлеб насущный будущим поколениям.

Таким образом упомянутый маленький городок кажется мне символом великой задачи.

Но и в другом отношении городок этот поучителен для нашей эпохи. Более 100 лет назад это незаметное гнездо стало ареной таких событий, которые увековечили его в анналах германской истории. В год тяжелейших унижений нашего отечества в этом городишке пал смертью героя в борьбе за свою несчастную горячо любимую родину нюренбержец Иоганн Пальм, по профессии книготорговец, заядлый «националист» и враг французов. Упорно отказывался он выдать своих соучастников, которые в глазах врага должны были нести главную ответственность. Совсем как Лео Шлягетер! Французским властям на него тоже донесли правительственные агенты. Полицейский директор из Аугсбурга приобрел печальную славу этим предательством и создал таким образом прообраз современных германских властей, действующих под покровительством г-на Зеверинга.

В этом небольшом городишке, озаренном золотыми лучами мученичества за депо немецкого народа, в этом городишке, баварском по крови, австрийском по государственной принадлежности, в конце 80-х годов прошлого столетия жили мои родители. Отец был добросовестным государственным чиновником, мать занималась домашним хозяйством, равномерно деля свою любовь между всеми нами — ее детьми. Только очень немногое осталось в моей памяти из этих времен. Уже через очень короткое время отец мой должен был оставить полюбившийся ему пограничный городок и переселиться в Пассау, т. е. осесть уже в самой Германии.

Жребий тогдашнего австрийского таможенного чиновника частенько означал бродячую жизнь. Уже через короткое время отец должен был опять переселиться на этот раз в Линд. Там он перешел на пенсию. Конечно это не означало, что старик получил покой. Как сын бедного мелкого домовладельца он и смолоду не имел особенно спокойной жизни. Ему не было еще 13 лет, когда ему пришлось впервые покинуть родину. Вопреки предостережению «опытных» земляков он отправился в Вену, чтобы там изучить ремесло. Это было в 50-х годах прошлого столетия. Тяжело конечно человеку с провизией на три гульдена отправляться наугад без ясных надежд и твердо поставленных целей. Когда ему минуло 17 лет, он сдал экзамен на подмастерья, но в этом не обрел удовлетворения, скорее наоборот. Годы нужды, годы испытаний и несчастий укрепили его в решении отказаться от ремесленничества и попытаться добиться чего-нибудь «более высокого». Если в прежние времена в деревне его идеалом было стать священником, то теперь, когда его горизонты в большом городе чрезвычайно расширились, его идеалом стало — добиться положения государственного чиновника. Со всей цепкостью и настойчивостью, выкованными нуждой и печалью уже в детские годы, 17-летний юноша стал упорно добиваться своей цели и — стал чиновником. На достижение этой цели отец потратил целых 23 года. Обет, который он дал себе в жизни, — не возвращаться в свою родную деревню раньше, чем он станет «человеком» — был теперь выполнен.

Цель была достигнута; однако в родной деревне, откуда отец ушел мальчиком, теперь уже никто не помнил его, и сама деревня стала для него чужой.

56 лет от роду отец решил, что можно отдохнуть. Однако и теперь он не мог ни одного дня жить на положении «бездельника». Он купил себе в окрестностях австрийского городка Ламбаха поместье, в котором сам хозяйствовал, вернувшись таким образом после долгих и трудных годов к занятиям своих родителей.

В эту именно эпоху во мне стали формироваться первые идеалы. Я проводил много времени на свежем воздухе. Дорога к моей школе была очень длинной. Я рос в среде мальчуганов физически очень крепких, и мое времяпрепровождение в их кругу не раз вызывало заботы матери. Менее всего обстановка располагала меня к тому, чтобы превратиться в оранжерейное растение. Конечно я менее всего в ту пору предавался мыслям о том, какое призвание избрать в жизни. Но ни в коем случае мои симпатии не были направлены в сторону чиновничьей карьеры. Я думаю, что уже тогда мой ораторский талант развивался в тех более или менее глубокомысленных дискуссиях, какие я вел со своими сверстниками. Я стал маленьким вожаком. Занятия в школе давались мне очень легко; но воспитывать меня все же было делом не легким. В свободное от других занятий время я учился пению в хоровой школе в Ламбахе. Это давало мне возможность часто бывать в церкви и прямо опьяняться пышностью ритуала и торжественным блеском церковных празднеств. Было бы очень натурально, если бы для меня теперь должность аббата стала таким же идеалом, как им в свое время для моего отца была должность деревенского пастора. В течение некоторого времени это так и было. Но моему отцу не нравились ни ораторские таланты его драчуна сынишки, ни мои мечты о том, чтобы стать аббатом. Да и я сам очень скоро потерял вкус к этой последней мечте, и мне стали рисоваться идеалы, более соответствующие моему темпераменту.

Перечитывая много раз книги из отцовской библиотеки, я более всего останавливал свое внимание на книгах военного содержания, в особенности на одном народном издании истории франко-прусской войны 1870-1871 г. Это были два тома иллюстрированного журнала этих годов. Эти тома я стал с любовью перечитывать по несколько раз. Прошло немного времени, и эпоха этих героических лет стала для меня самой любимой. Отныне я больше всего мечтал о предметах, связанных с войной и с жизнью солдата.

Но и в другом отношении это получило для меня особенно большое значение. В первый раз во мне проснулась пока еще неясная мысль о том, какая же разница между теми немцами, которые участвовали в этих битвах, и теми, которые остались в стороне от этих битв. Почему это, спрашивал я себя, Австрия не принимала участия в этих битвах, почему отец мой и все остальные стояли в стороне от них? Разве мы тоже не немцы, как и все остальные, разве все мы не принадлежим к одной нации? Эта проблема впервые начала бродить в моем маленьком мозгу. С затаенной завистью выслушивал я ответы на мои осторожные вопросы, что-де не каждый немец имеет счастье принадлежать к империи Бисмарка.

Понять этого я не мог.

Возник вопрос об отдаче меня в школу.

Учитывая все мои наклонности и в особенности мой темперамент, отец пришел к выводу, что отдать меня в гимназию, где преобладают гуманитарные науки, было бы неправильно. Ему казалось, что лучше определить меня в реальное училище. В этом намерении укрепляли его еще больше мои очевидные способности к рисованию — предмет, который по его убеждению в австрийской гимназии был в совершенном забросе. Возможно, что тут сыграл роль и его собственный опыт, внушивший ему, что в практической жизни гуманитарные науки имеют очень мало значения. В общем он думал, что его сын, как и он сам, должен со временем стать государственным чиновником. Горькие годы его юности заставили его особенно ценить те достижения, которых он впоследствии добился своим горбом. Он очень гордился, что сам своим трудом достиг всего того, что он имел, и ему хотелось, чтобы сын пошел по той же дороге. Свою задачу он видел только в том, чтобы облегчить мне этот путь.

Сама мысль о том, что я могу отклонить его предложение и пойти по совсем другой дороге, казалась ему невозможной. В его глазах решение, которое он наметил, было само собою разумеющимся. Властная натура отца, закалившаяся в тяжелой борьбе за существование в течение всей его жизни, не допускала и мысли о том, что неопытный мальчик сам будет избирать себе дорогу. Да он считал бы себя плохим отцом, если бы допустил, что его авторитет в этом отношении кем-либо может оспариваться.

И тем не менее оказалось, что дело пошло совсем по-иному.

В первый раз в моей жизни (мне было тогда всего 11 лет) я оказался в роли оппозиционера. Чем более сурово и решительно отец настаивал на своем плане, тем более упрямо и упорно сын его настаивал на другом.

Я не хотел стать государственным чиновником.

Ни увещания, ни «серьезные» представления моего отца не могли сломить сопротивления. Я не хочу быть чиновником. Нет и Нет! Все попытки отца внушить мне симпатии к этой профессии рассказами о собственном прошлом достигали совершенно противоположных результатов. Я начинал зевать, мне становилось противно при одной мысли о том, что я превращусь в несвободного человека, вечно сидящего в канцелярии, не располагающего своим собственным временем и занимающегося только заполнением формуляров.

Да и впрямь, какие мысли такая перспектива могла будить в мальчике, который отнюдь не был «хорошим мальчиком» в обычном смысле этого слова. Учение в школе давалось мне до смешного легко. Это оставляло мне очень много времени, и я свой досуг проводил больше на солнце нежели в комнате. Когда теперь любые политические противники, досконально исследуя мою биографию пытаются «скомпрометировать» меня, указывая на легкомысленно проведенную мною юность, я часто благодарю небо за то, что враги напоминают мне о тех светлых и радостных днях. В ту пору все возникавшие «недоразумения» к счастью разрешались в лугах и лесах, а не где-либо в другом месте.

Когда я поступил в реальное училище, в этом отношении для меня изменилось немногое. Но теперь мне пришлось разрешить еще одно недоразумение — между мной и отцом. Пока планы отца сделать из меня государственного чиновника наталкивались только на мое принципиальное отвращение к профессии чиновника, конфликт не принимал острой формы. Я мог не всегда возражать отцу и больше отмалчиваться. Мне было достаточно моей собственной внутренней решимости отказаться от этой карьеры, когда придет время. Это решение я принял и считал его непоколебимым. Пока я просто молчал, взаимоотношения с отцом были сносные. Хуже стало дело, когда мне пришлось начать противопоставлять свой собственный план плану отца, а это началось уже с 12-летнего возраста. Как это случилось, я и сам теперь не знаю, но в один прекрасный день мне стало вполне ясным, что я должен стать художником. Мои способности к рисованию были бесспорны — они же послужили одним из доводов для моего отца отдать меня в реальную школу. Но отец никогда не допускал и мысли, что это может стать моей профессией. Напротив! Когда я впервые, отклонив еще раз излюбленную идею отца, на вопрос, кем бы я сам хотел стать, сказал — художником, отец был поражен и изумлен до последней степени.

«Рисовальщиком? Художником?»

Ему показалось, что я рехнулся или он ослышался. Но когда я точно и ясно подтвердил ему свою мысль, он набросился на меня со всей решительностью своего характера. Об этом не может быть и речи.

«Художником?! Нет, никогда, пока я жив!»

Но так как сын в числе других черт унаследовал от отца и его упрямство, то с той же решительностью и упорством он повторил ему свой собственный ответ.

Обе стороны остались при своем. Отец настаивал на своем «никогда!», а я еще и еще раз заявлял «непременно буду».

Конечно этот разговор имел невеселые последствия. Старик ожесточился против меня, а я, несмотря на мою любовь к отцу, — в свою очередь против него. Отец запретил мне и думать о том, что я когда-либо получу образование художника. Я сделал один шаг дальше и заявил, что тогда я вообще ничему учиться не буду. Конечно такие мои «заявления» ни к чему хорошему привести не могли и только усилили решение отца настоять на своем во что бы то ни стало. Мне ничего не оставалось, как замолчать и начать проводить свою угрозу в жизнь. Я думал, что когда отец убедится в том, как плохи стали мои успехи в реальном училище, он так или иначе вынужден будет пойти на уступки.

Не знаю, удался ли бы мой расчет, но пока что я достиг только очевидного неуспеха в школе. Я стал учиться только тому, что мне нравилось, в особенности тому, что по моим расчетам могло мне впоследствии пригодиться для карьеры художника. То, что в этом отношении казалось мне малопригодным или что вообще меня не привлекало, я стал совершенно саботировать. Мои отметки в эту пору были совершенно разноречивы: то я получал «похвально» или «превосходно», то «удовлетворительно» или «плохо». Лучше всего я занимался географией и историей. Это были два моих любимых предмета, по которым я был первым учеником в классе.

Когда я теперь после многих лет оглядываюсь назад на эту пору, то совершенно ясно передо мной обрисовываются два очень важных обстоятельства:

Первое: я стал националистом.

Второе: я научился изучать и понимать историю.

Старая Австрия была «государством национальностей».

Немец, живущий в Германской империи, в сущности не может или по крайней мере тогда не мог представить себе, какое значение этот факт имеет для повседневной жизни каждого, живущего в таком государстве национальностей. В шуме чудесных побед героических армий в франко-прусской войне германцы постепенно стали все больше чуждаться немцев, живущих по ту сторону германской границы, частью перестали их даже понимать. Все чаще и чаще стали смешивать — особенно в отношении австрийских немцев — разлагающуюся монархию с народом в корне здоровым.

Люди не поняли, что если бы австрийские немцы не были чистокровными, у них никогда не хватило бы сил на то, чтобы в такой мере наложить свой отпечаток на жизнь 52-миллионного государства. А между тем австрийские немцы сделали это в такой мере, что в Германии могла даже возникнуть ошибочная мысль, будто Австрия является немецким государством. Либо это совершенно небывалая нелепость, либо — блестящее свидетельство в пользу 10 миллионов австрийских немцев. Лишь очень немногие германцы имели сколько-нибудь ясное представление о той напряженной борьбе, которая шла в Австрии вокруг немецкого языка, вокруг немецкой школы и немецкой культуры. Только теперь, когда такие же печальные обстоятельства выпали на долю миллионам германских немцев, которым приходится переносить чужеземное иго и, страстно мечтая о воссоединении со своим отечеством, добиваться по крайней мере своего священного права говорить на родном языке, — только теперь в широких кругах германского населения стали понимать, что означает бороться за свою народность. Теперь уже многие поймут, какую великую роль играли австрийские немцы, которые, будучи предоставлены самим себе, в течение веков умели охранять восточную границу немецкого народа, умели в долгой изнурительной борьбе отстаивать немецкую языковую границу в такую эпоху, когда германская империя очень интересовалась колониями, но очень мало внимания обращала на собственную плоть и кровь у собственных своих границ.

Как всюду и везде во всякой борьбе, так и в борьбе за родной язык внутри старой Австрии было три слоя: борцы, равнодушные и изменники. Уже на школьной скамье замечалась эта дифференциация. В борьбе за родной язык самым характерным вообще является то, что страсти захлестывают, пожалуй, сильнее всего именно школьную скамью, где как раз подрастает новое поколение. Вокруг души ребенка ведется эта борьба, и к ребенку обращен первый призыв в этом споре: «немецкий мальчик», не забывай, что ты немец, а девочка, помни, что ты должна стать немецкой матерью!"

Так и мне выпада на долю уже в сравнительно очень ранней юности принять участие в национальной борьбе, разыгрывавшейся в старой Австрии. Мы собирали денежные фонды, мы украшали свою одежду васильками и черно-красно-золотыми ленточками, мы распевали вместо австрийского гимна «Deutschland uber alies». И все это несмотря на все запреты. Наша молодежь проходила через известную политическую школу уже в таком возрасте, когда молодые люди, принадлежащие к национальному государству, еще и не подумывают об участии в борьбе и из сокровищ своей национальной культуры пользуются только родным языком. Что я в ту пору не принадлежал к равнодушным, это само собою разумеется. В течение самого короткого времени я превратился в фанатического «дейч-национала», что тогда, конечно было совсем не идентично с тем, что сейчас вкладывается в это партийное понятие.

Я развивался в этом направлении так быстро, что уже в 15-летнем возрасте у меня было ясное представление о том различии, которое существует между династическим «патриотизмом» и народным «национализмом». Я уже в то время стоял за последний.

Тому, кто не дал себе труда сколько-нибудь серьезно изучить внутренние отношения при габсбургской монархии, это обстоятельство покажется, быть может, непонятным. Уже одно преподавание истории в школе при тогдашнем положении вещей в австрийском государстве неизбежно должно было порождать такое развитие. Ведь в сущности говоря, специально австрийской истории почти не существует. Судьбы этого государства настолько тесно связаны с жизнью и ростом всего немецкого народа, что разделить историю на германскую и австрийскую почти немыслимо. Когда Германия стала разделяться на две державы, само это деление как раз и превратилось в предмет германской истории.

Сохранившиеся в Вене символы прежнего могущества германской империи служат чудесным залогом вечного единства. Крик боли, вырвавшийся из груди австрийских немцев в дни крушения габсбургского государства, клич о присоединении к Германии — все это было только результатом глубокого чувства, издавна заложенного в сердцах австрийских немцев, которые никогда не переставали мечтать о возвращении в незабвенный отчий дом. Но этого факта никогда нельзя было бы объяснить, если бы самая постановка дела воспитания каждого отдельного австрийского немца в школе не порождала этого общего чувства тоски по воссоединению с Германией. Здесь источник, который никогда не иссякнет. Память о прошлом все время будет напоминать будущее, как бы ни старались покрыть мраком забвения эту проблему.

Преподавание мировой истории в средней школе еще и сейчас находится на очень низкой ступени. Лишь немногие учителя понимают, что целью исторического преподавания никогда не должно быть бессмысленное заучивание наизусть или механическое повторение исторических дат и событий. Дело совсем не в том, знает ли юноша на зубок, в какой именно день происходила та или другая битва, когда именно родился тот или другой полководец или в каком году тот или другой (большею частью весьма незначительный) монарх надел на свою голову корону. Милосердный боже, совсем не в этом дело!

«Учиться» истории означает уметь искать и находить факторы и силы, обусловившие те или другие события, которые мы потом должны были признать историческими событиями.

Искусство чтения и изучения сводится в этой области к следующему: существенное запомнить, несущественное забыть.

Для моей личной судьбы и всей моей дальнейшей жизни сыграло, быть может, решающую роль то обстоятельство, что счастье послало мне такого преподавателя истории, который подобно лишь очень немногим сумел положить в основу своего преподавания именно этот взгляд. Тогдашний преподаватель истории в реальном училище города Линца, доктор Леопольд Петч, у которого я учился, был живым воплощением этого принципа. Этот старик с добродушной внешностью, но решительным характером, умел своим блестящим красноречием не только приковать наше внимание к преподаваемому предмету, но просто увлечь. Еще и теперь я с трогательным чувством вспоминаю этого седого учителя, который своей горячей речью частенько заставлял нас забывать настоящее и жить в чудесном мире великих событий прошлого. Сухие исторические воспоминания он умел превращать в живую увлекательную действительность. Часто отдели мы на его уроках полные восхищения и нередко его изложением бывали тронуты до слез.

Счастье наше было тем более велико, когда этот учитель в доступной форме умел, основываясь на настоящем, осветить прошлое и, основываясь на уроках прошлого, сделать выводы для настоящего. Более чем кто бы то ни было другой из преподавателей он умел проникнуть в те жгучие проблемы современности, которые пронизывали тогда все наше существо. Наш маленький национальный фанатизм был для него средством нашего воспитания. Апеллируя все чаще к нашему национальному чувству чести, он поднимал нас на гораздо большую высоту, чем этого можно было бы достигнуть какими бы то ни было другими средствами.

Этот учитель сделал для меня историю самым любимым предметом. Против своего собственного желания он уже тогда сделал меня молодым революционером.

В самом деле, кто мог штудировать историю у такого преподавателя при тогдашних условиях, не став при этом врагом того государства, которое через посредство своей династии столь роковым образом влияло на судьбы нации?

Кто мог при тогдашних условиях сохранить верность династии, так позорно предававшей в прошлом и настоящем коренные интересы немецкого народа в своекорыстных интересах.

Разве нам, тогда еще совсем юнцам, не было вполне ясно, что это австрийское государство никакой любви к нам, немцам, не питает да и вообще питать не может. Знакомство с историей царствования габсбургского дома дополнялось еще нашим собственным повседневным опытом. На севере и на юге чуженациональный яд разъедал тело нашей народности, и даже сама Вена на наших глазах все больше превращалась в город отнюдь не немецкий. Династия заигрывала с чехами при всяком удобном и неудобном случае. Рука божия, историческая Немезида, захотела, чтобы эрцгерцог Франц-Фердинанд, смертельный враг австрийских немцев, был прострелен теми пулями, которые он сам помогал отливать. Ведь он-то и был главным покровителем проводившейся сверху политики славянизации Австрии!

Необъятны были те тяготы, которые возлагались на плечи немцев. Неслыханно велики были те жертвы кровью и налогами, которые требовались от них, и тем не менее каждый, кто был не совсем слеп, должен был видеть, что все это напрасно. Что нам было особенно больно, так это то, что вся эта система морально прикрывалась своим союзом с Германией. Этим как будто санкционировалась политика медленного искоренения немецкого начала в старой габсбургской монархии. И выходило даже так, что это санкционируется самой Германией. С истинно габсбургским лицемерием всюду создавали впечатление, будто Австрия все еще остается немецким государством. И это лицемерие только увеличивало нашу ненависть к династии, вызывая в нас прямое возмущение и презрение.

Только в самой германской империи те, кто считал себя единственно «призванным», ничего этого не замечали. Как будто пораженные слепотой, они все время поддерживали союз с трупом, а признаки разложения трупа объявили «зарей новой жизни».

В этом несчастном союзе молодой империи с австрийским государственным призраком уже заложен был зародыш будущей мировой войны и будущего краха.

Ниже я еще остановлюсь не раз на этой проблеме. Здесь достаточно подчеркнуть тот факт, что, в сущности говоря, уже в самой ранней моей юности я пришел к выводу, от которого мне впоследствии не пришлось отказываться никогда; напротив, вывод этот только упрочился, а именно я пришел к выводу, что упрочение немецкой народности предполагает уничтожение Австрии: что национальное чувство ни в коем случае не является идентичным с династическим патриотизмом; что габсбургская династия была несчастьем немецкого народа.

Я уже тогда сделал все надлежащие выводы из того, что я понял: горячая любовь к моей австро-немецкой родине, глубокая ненависть к австрийскому государству!

Полученная мною в школе любовь к историческому мышлению никогда не оставляла меня в течение всей моей дальнейшей жизни. Изучение истории становится для меня неиссякаемым источником понимания исторических событий современности, т. е. политики. Я не ставлю себе задачей «учить» современность — пусть она учит меня.

Рано я стал политическим «революционером», но столь же рано я стал революционером в искусстве.

Столица Верхней Австрии имела тогда совсем не плохой театр. Играли там почти все. 12 лет я впервые увидел на сцене «Вильгельма Телля». Через несколько месяцев я познакомился с первой оперой в моей жизни — с «Лоэнгрином». Я был увлечен до последней степени. Мой юный энтузиазм не знал границ. К этим произведениям меня продолжает тянуть всю жизнь, и я испытываю еще и теперь как особое счастье то, что скромность провинциальной постановки дала мне возможность в позднейших посещениях театра находить всегда нечто новое и более высокое.

Все это укрепляло во мне глубокое отвращение к той профессии, которую выбрал для меня мой отец. Все больше приходил я к убеждению, что в качестве государственного чиновника я никогда не буду счастлив. Мое решение стать художником укрепилось еще больше, после того как в реальном училище мои способности к рисованию были признаны.

Теперь уже ни просьбы, ни угрозы не могли ничего изменить. Я хотел стать художником, и никакая сила в мире не заставила бы меня стать чиновником.

Характерно только то, что с годами во мне проснулся еще интерес к строительному искусству.

В те времена я считал это само собою разумеющимся дополнением к моим способностям по рисованию и я внутренне радовался тому, что рамки моего художественного таланта расширяются.

Что дело в будущем сложится совсем иначе, я конечно не предчувствовал.

Вскоре оказалось, что вопрос о моей профессии разрешится скорей, чем можно было ожидать.

Мне было 13 лет, когда я внезапно потерял отца. Этот довольно еще крепкий человек умер от удара. Смерть была мгновенной и безболезненной. Эта смерть всех нас погрузила в глубокую печаль. Его мечты помочь мне выйти на дорогу, как он это понимал, помочь мне избегнуть тех страданий, которые пережил он сам, таким образом не оправдались. Однако он, сам того не сознавая, положил начало тому будущему, о котором тогда ни он, ни я не имели никакого предчувствия.

Внешне в ближайшее время как будто ничего не изменилось. Мать чувствовала себя обязанной согласно завету отца продолжать мое воспитание в том направлении, чтобы подготовить меня к карьере государственного чиновника. Я сам более чем когда бы то ни было был преисполнен решимости ни при каких обстоятельствах чиновником не становиться. Чем больше предметы преподавания в средней школе удалялись от моего идеала, тем более равнодушным становился я к этим предметам. Внезапно на помощь мне пришла болезнь. В течение нескольких недель она разрешила вопрос о моем будущем, а тем самым и спор между мною и отчим домом. Тяжелое воспаление легких заставило врача самым настоятельным образом посоветовать матери ни при каких обстоятельствах не позволять мне после выздоровления работать в канцеляриях. Посещение реального училища тоже пришлось прервать на целый год. То, о чем я в тиши мечтал, то, за что я постоянно боролся, теперь одним ударом само собою было достигнуто.

Под впечатлением моей болезни мать, наконец, согласилась взять меня из реального училища и поместить в школу рисования.

Это были счастливые дни, которые показались мне прямо осуществлением мечты; но все это так мечтой и осталось. Через два года умерла моя мать, и это положило конец всем этим чудесным планам.

Мать умерла после долгой тяжелой болезни, которая с самого начала не оставляла места надеждам на выздоровление. Тем не менее этот удар поразил меня ужасно. Отца я почитал, мать же любил. Тяжелая действительность и нужда заставили меня теперь быстро принять решение. Небольшие средства, которые остались после отца, были быстро израсходованы во время болезни матери. Сиротская пенсия, которая мне причиталась, была совершенно недостаточной для того, чтобы на нее жить, и мне пришлось теперь самому отыскивать себе пропитание.

С корзинкой вещей в руках, с непоколебимой волей в душе я уехал в Вену. То, что 50 лет назад удалось моему отцу, я надеялся отвоевать у судьбы и для себя; я также хотел стать «чем-нибудь», но конечно ни в коем случае не чиновником.

ГЛАВА 2. ВЕНСКИЕ ГОДЫ УЧЕНИЯ И МУЧЕНИЯ

К тому времени, когда умерла моя мать, один из касающихся меня вопросов был уже разрешен судьбой.

В последние месяцы ее болезни я уехал в Вену, чтобы там сдать экзамен в академии. Я вез с собой большой сверток собственных рисунков и был в полной уверенности, что экзамен я сдам шутя. Ведь еще в реальном училище меня считали лучшим рисовальщиком во всем классе, а с тех пор мои способности к рисованию увеличились в большой степени. Гордый и счастливый, я был вполне уверен, что легко справлюсь со своей задачей.

Только в отдельные редкие минуты меня посовало раздумье: мой художественный талант иногда подавлялся талантом чертежника — в особенности во всех отраслях архитектуры. Мой интерес к строительному искусству все больше возрастал. Свое влияние в этом направлении оказала еще поездка в Вену, которую я 16 лет от роду предпринял в первый раз. Тогда я поехал в столицу с целью посмотреть картинную галерею дворцового музея. Но в действительности глаз мой останавливался только на самом музее. Я бегал по городу с утра до вечера, стараясь увидеть как можно больше достопримечательностей, но в конце концов мое внимание приковывали почти исключительно строения. Часами стоял я перед зданием оперы, часами разглядывал здание парламента. Чудесные здания на Ринге действовали на меня, как сказка из «Тысячи одной ночи».

Теперь я оказался в прекрасной Вене во второй раз. Я сгорал от нетерпения скорее сдать экзамен и вместе с тем был преисполнен гордой уверенности в том, что результат будет хороший. В этом я был настолько уверен, что когда мне объявили, что я не принят, на меня это подействовало, как гром с ясного неба. Когда я представился ректору и обратился к нему с просьбой: объяснить мне причины моего непринятия на художественное отдаление академии, ректор ответил мне, что привезенные мною рисунки не оставляют ни малейших сомнений в том, что художника из меня не выйдет. Из этих рисунков видно, что у меня есть способности в сфере архитектуры. Я должен совершенно бросить мысль о художественном отделении и подумать об отделении архитектурном. Ректор выразил особенное удивление по поводу того, что я до сих пор вообще не прошел никакой строительной школы.

Удрученный покинул я прекрасное здание на площади Шиллера и впервые в своей недолгой жизни испытал чувство дисгармонии с самим собой. То, что я теперь услышал из уст ректора относительно моих способностей, сразу как молния осветило мне те внутренние противоречия, которые я полусознательно испытывал и раньше. Только да сих пор я не мог отдать себе ясного отчета, почему и отчего это происходит.

Через несколько дней мне и самому стало вполне ясно, что я должен стать архитектором.

Дорога к этому была для меня полна трудностей; из упрямства я зря упустил много времени в реальном училище, и теперь приходилось за это рассчитываться. Чтобы попасть на архитектурное отделение академии, надо было сначала пройти строительно-техническое училище, а чтобы попасть в это последнее, надо было сначала иметь аттестат зрелости из средней школы. Ничего этого у меня не было. По зрелом размышлении выходило, что исполнение моего желания совершенно невозможно.

Тем временем умерла моя мать. Когда после ее смерти я в третий раз приехал в Вену, — на этот раз на многие годы, — я опять был уже в спокойном настроении, ко мне вернулась прежняя решимость, и я теперь окончательно знал свою цель. Я решил теперь стать архитектором. Все препятствия надо сломать, о капитуляции перед ними не может быть и речи. Размышляя так, я все время имел перед глазами пример моего покойного отца, который все-таки сумел выйти из положения деревенского мальчика, сапожного ученика и подняться до положения государственного чиновника. Я все же чувствовал более прочную почву под ногами, мои возможности казались мне большими. То, что я тогда воспринимал как жестокость судьбы, я теперь должен признать мудростью провидения. Богиня нужды взяла меня в свои жесткие руки. Много раз казалось, что вот-вот я буду сломлен нуждой, а на деле именно этот период закалил во мне волю к борьбе, и в конце концов эта воля победила.

Именно этому периоду своей жизни я обязан тем, что я сумел стать твердым и могу быть непреклонным. Теперь я это время благословляю и за то, что оно вырвало меня из пустоты удобной жизни, что меня, маменькиного сынка, оно оторвало от мягких пуховиков и отдало в руки матери-нужды, дало мне увидеть нищету и горе и познакомило с теми, за кого впоследствии мне пришлось бороться.

В этот же период у меня раскрылись глаза на две опасности, которые я раньше едва знал по имени и всего значения которых для судеб немецкого народа я конечно не понимал. Я говорю о марксизме и еврействе.

Вена — город, который столь многим кажется вместилищем прекрасных удовольствий, городом празднеств для счастливых людей, — эта Вена для меня к сожалению является только живым воспоминанием о самой печальной полосе моей жизни.

Еще и теперь этот город вызывает во мне только тяжелые воспоминания. Вена — в этом слове для меня слилось 5 лет тяжелого горя и лишений. 5 лет, в течение которых я сначала добывал себе кусок хлеба как чернорабочий, потом как мелкий чертежник, я прожил буквально впроголодь и никогда в ту пору не помню себя сытым. Голод был моим самым верным спутником, который никогда не оставлял меня и честно делил со мной все мое время. В покупке каждой книги участвовал тот же мой верный спутник — голод; каждое посещение оперы приводило к тому, что этот же верный товарищ мой оставался у меня на долгое время. Словом, с этим безжалостным спутником я должен был вести борьбу изо дня в день. И все же в этот период своей жизни я учился более, чем когда бы то ни было. Кроме моей работы по архитектуре, кроме редких посещений оперы, которые я мог себе позволить лишь за счет скудного обеда, у меня была только одна радость, это — книги.

Я читал тогда бесконечно много и читал основательно. Все свободное время, которое оставалось у меня от работы, целиком уходило на эти занятия. В течение нескольких лет я создал себе известный запас знаний, которыми я питаюсь и поныне.

Более того.

В это время я составил себе известное представление о мире и выработал себе миросозерцание, которое образовало гранитный фундамент для моей теперешней борьбы. К тем взглядам, которые я выработал себе тогда, мне пришлось впоследствии прибавить только немногое, изменять же ничего не пришлось.

Наоборот.

Я теперь твердо убежден в том, что все творческие идеи человека в общих чертах появляются уже в период его юности, насколько вообще данный человек способен творчески мыслить. Я различаю теперь между мудростью старости, которая является результатом большей основательности, осторожности и опыта долгой жизни, и гениальностью юности, которая щедрой рукой бросает человечеству благотворные идеи и мысли, хотя иногда и в незаконченном виде. Юность дает человечеству строительный материал и планы будущего, из которых затем более мудрая старость кладет кирпичи и строит здания, поскольку так называемая мудрость старости вообще не удушает гениальности юности.

Жизнь, которую я до тех пор вел в доме родителей, мало отличалась от обычной. Я жил безбедно и никаких социальных проблем предо мной не стояло. Окружавшие меня сверстники принадлежали к кругам мелкой буржуазии, т. е. к тем кругам, которые очень мало соприкасаются с рабочими чисто физического труда. Ибо, как это на первый взгляд ни странно, пропасть между теми слоями мелкой буржуазии, экономическое положение которых далеко не блестяще, и рабочими физического труда зачастую гораздо глубже, чем это думают. Причиной этой — приходится так выразиться — вражды является опасение этих общественных слоев, — они еще совсем недавно чуть-чуть поднялись над уровнем рабочих физического труда, — опять вернуться к своему старому положению, вернуться к жизни малоуважаемого рабочего сословия или даже только быть вновь причисленными к нему. К этому у многих прибавляются тяжелые воспоминания о неслыханной культурной отсталости низших классов, чудовищной грубости обращения друг с другом. Недавно завоеванное положение мелкого буржуа, само по себе не бог весть какое высокое, заставляет прямо трепетать перед опасностью вновь спуститься на одну ступень ниже и делает невыносимой даже одну мысль об этом.

Отсюда часто получается, что более высоко поставленные люди относятся к самым низшим слоям с гораздо меньшими предрассудками, чем недавние «выскочки».

Ибо в конце концов выскочкой является в известном смысле всякий, кто своей собственной энергией несколько выбился в люди и поднялся выше своего прежнего уровня жизни.

Эта зачастую очень тяжкая борьба заглушает всякое чувство сожаления. Отчаянная борьба за существование, которую ты только что вел сам, зачастую убивает в тебе всякое сострадание к тем, кому выбиться в люди не удалось.

Ко мне лично судьба в этом отношении была милостивее. Бросив меня в омут нищеты и необеспеченности, через который в свое время прошел мой отец, выбившийся затем в люди, жизнь сорвала с моих глаз повязку ограниченного мелкобуржуазного воспитания. Только теперь я научился понимать людей, научился отличать видимость и внешнюю скотскую грубость от внутренней сути человека.

Вена уже в начале XX столетия принадлежала к городам величайшего социального неравенства.

Бьющая в глаза роскошь, с одной стороны, и отталкивающая нищета — с другой. В центре города, в его внутренних кварталах можно было с особенной отчетливостью ощущать биение пульса 52-миллионной страны со всеми сомнительными чарами этого государства национальностей. Двор с его ослепительной роскошью притягивал как магнит богачей и интеллигенцию. К этому надо прибавить сильнейший централизм, на котором основана была вся габсбургская монархия.

Только благодаря этому централизму мог держаться весь этот междунациональный кисель. В результате этого — необычайная концентрация всей высшей администрации в резиденции государства — в Вене.

Вена не только в политическом и духовном, но в экономическом отношении была центром придунайской монархии. Армии высшего офицерства, государственных чиновников, художников и ученых противостояла еще большая армия рабочих; несметному богатству аристократии и торговцев противостояла чудовищная беднота. Перед дворцом на Ринге в любое время дня можно было видеть тысячи блуждающих безработных. В двух шагах от триумфальных арок, в пыли и грязи каналов валялись сотни и тысячи бездомных.

Едва ли в каком-либо другом немецком городе в эту пору можно было с большим успехом изучать социальную проблему. Не надо только обманывать самих себя. Это «изучение» невозможно сверху вниз. Кто сам не побывал в тисках удушающей нищеты, тот никогда не поймет, что означает этот ад. Если изучать социальную проблему сверху вниз, ничего кроме поверхностной болтовни и лживых сантиментов не получится, а то и другое только вредно. Первое потому, что не позволяет даже добраться да ядра проблемы, второе потому, что просто проходит мимо нее. Я право не знаю, что хуже: полное невнимание к социальной нужде, которое характерно для большинства счастливцев и для многих из тех, которые достаточно зарабатывают, чтобы безбедно жить; или пренебрежительное и вместе с тем частенько в высшей степени бестактное снисхождение к меньшему брату, характерное для многих из тех господ мужского и женского пола, для которых и сочувствие к «народу» является делом моды. Эти люди грешат гораздо больше, чем они при их полном отсутствии такта даже могут сами себе представить. Неудивительно, что результат такого их общения с «меньшим братом» совершенно ничтожен, а зачастую прямо отрицателен. Когда народ на такое обращение отвечает естественным чувством возмущения, эти добрые господа всегда воспринимают это как доказательство неблагодарности народа.

Что общественная деятельность ничего общего с этим не имеет, что общественная деятельность прежде всего не должна рассчитывать ни на какую благодарность, ибо ее задачей является не распределять милость, а восстанавливать право, — такого рода суждение подобным господам просто невдомек.

Меня судьба уберегла от такого рода «разрешения» социального вопроса. Вовлекши меня самого в омут нищеты, судьба приглашала меня не столько «изучать» социальную проблему, сколько на себе самом испробовать ее. Если кролик счастливо пережил вивисекцию, то это уже его собственная заслуга.

Пытаясь теперь изложить на бумаге то, что было пережито тогда, я заранее знаю, что о полноте изложения не может быть и речи. Дело может идти только о том, чтобы описать наиболее потрясающие впечатления и записать те важнейшие уроки, которые я вынес из той полосы моей жизни.

Найти работу мне бывало нетрудно, так как работать приходилось как чернорабочему, а иногда и просто как поденщику. Таким образом я добывал себе кусок хлеба.

При этом я часто думал: надо просто встать на точку зрения тех людей, которые, отряхнув с ног прах старой Европы, устремляются в Новый свет и там на новой родине добывают кусок хлеба какой угодно работой. Разделавшись со всеми предрассудками и представлениями о сословной и профессиональной чести, освободившись от всяких традиций, они зарабатывают средства на пропитание там и так, где и как это возможно. Они вполне правы, что никакая работа не позорит человека. Так и я решился обеими ногами стать на создавшуюся для меня почву и пробиться во что бы то ни стало.

Очень скоро я убедился в том, что всегда и везде можно найти какую-либо работу, но также и в том, что всегда и везде ее легко можно потерять.

Именно необеспеченность заработка через некоторое время стала для меня самой трудной стороной моей новой жизни.

«Квалифицированного» рабочего выбрасывают на улицу не так часто как чернорабочего; однако и он далеко не свободен от этой участи. Если он не оказывается без дела просто из-за отсутствия работы, то его часто настигает локаут или безработица в результате участия в забастовке.

Здесь необеспеченность заработка жестко мстит за себя всему хозяйству.

Крестьянский парень, который переселяется в город, привлекаемый туда большей легкостью труда, более коротким рабочим днем и другими соблазнами города, сначала, приученный к более обеспеченному заработку, бросает работу лишь в том случае, когда имеет по крайней мере серьезную надежду получить другую. Нужда в сельскохозяйственных рабочих велика, поэтому менее вероятна длительная безработица среди этих рабочих. Ошибочно думать, что молодой парень, отправляющийся в большой город, уже с самого начала сделан из худшего материала, чем тот, который крепко засел в деревне. Нет, напротив, опыт показывает, что переселяющиеся в город элементы деревни большею частью принадлежат к самым здоровым и энергичным натурам, а не наоборот. К этим «эмигрантам» надо отнести не только тех, кто эмигрирует за океан в Америку, но и тех молодых парней, которые решаются бросить свою деревню и отправиться искать счастья в большом городе. Они также берут на себя большой риск. Большею частью такой деревенский парень приходит в большой город, имея в кармане кое-какие деньжонки. Ему не приходится дрожать за себя, если по несчастью он не найдет работы сразу. Хуже становится его положение, если, найдя работу, он ее быстро потеряет. Найти новую работу, в особенности в зимнюю пору трудно, если не невозможно. Несколько недель он еще продержится. Он получит пособие по случаю безработицы из кассы своего союза и еще продержится некоторое время. Но когда он издержит последний грош и когда профсоюзная касса перестанет платить ему пособие ввиду чрезмерной длительности его безработицы, тогда он попадает в большую нужду. Теперь ему приходится бродить по улицам на голодный желудок, заложить и продать последнее; его платье становится ветхим, сам он начинает все больше и больше опускаться физически, а затем и морально. Если он еще останется без крова (а это зимой случается особенно часто), его положение становится уже прямо бедственным. Наконец он опять найдет кое-какую работу, но игра повторяется сначала. Во второй раз несчастье его разыграется в том же порядке. В третий раз удары судьбы будут еще сильней. Постепенно он научится относиться к своему необеспеченному положению все более и более безразлично. Наконец повторение всего этого входит в привычку.

Энергичный и работающий парень, именно благодаря этому постепенно совершенно меняет свой облик. Из трудящегося человека он становится простым инструментом тех, кто начинает использовать его в своих низких корыстных целях. Без всякой вины ему так часто приходилось быть безработным, что он начинает считать так: месяцем больше или меньше — все равно. В конце концов он начинает относиться индифферентно не только к вопросам своего непосредственного бытия и заработка, но и к вопросам, связанным с уничтожением государственных, общественных и общекультурных ценностей. Ему уже ничего не стоит принимать участие в забастовках, но ничего не стоит относиться к забастовкам совершенно индифферентно.

Этот процесс я имел возможность собственными глазами наблюдать на тысяче примеров. Чем больше я наблюдал эту игру, тем больше во мне росло отвращение к миллионному городу, который сначала так жадно притягивает к себе людей, чтобы их потом так жестоко оттолкнуть и уничтожить.

Когда эти люди приходят в город, их как бы с радостью причисляют к населению столицы, но стоит им подольше остаться в этом городе, как он перестает интересоваться ими.

Меня также жизнь в этом мировом городе изрядно потрепала, и на своей шкуре я должен был испытать достаточное количество материальных и моральных ударов судьбы. Еще в одном я убедился здесь: быстрые переходы от работы к безработице и обратно, связанные с этим вечные колебания в твоем маленьком бюджете, разрушают чувство бережливости и вообще лишают вкуса к разумному устройству своей жизни. Человек постепенно приучается в хорошие времена жить припеваючи, в плохие — голодать. Голод приучает человека к тому, что как только в его руки попадают некоторые деньги, он обращается с ними совершенно нерасчетливо и теряет способность к самоограничению. Стоит ему только получить какую-нибудь работенку и заработать немного деньжонок, как он самым легкомысленным образом тотчас же пускает свой заработок в трубу. Это опрокидывает всякую возможность рассчитывать свой маленький бюджет хотя бы только на неделю. Заработанных денег сначала хватает на пять дней из семи, затем только на три дня и, наконец, дело доходит до того, что спускаешь свой недельный заработок в течение одного дня.

А дома часто ждут жена и дети. Иногда и они втягиваются в эту нездоровую жизнь, в особенности, если муж относится к ним по-хорошему и даже по-своему любит их. Тогда они все вместе в течение одного, двух или трех дней спускают весь недельный заработок. Пока есть деньги, они едят и пьют, а затем вторую часть недели вместе голодают. В эту вторую часть недели жена бродит по соседям, чтобы занять несколько грошей, делает небольшие долги у лавочника и всячески изворачивается, чтобы как-нибудь прожить последние дни недели. В обеденный час сидят за столом при полупустых тарелках, а часто голодают совершенно. Ждут новой получки, о ней говорят, строят планы и голодая мечтают уже о том, когда наступит новый счастливый день и недельный заработок опять будет спущен в течение нескольких часов.

Маленькие дети уже в самом раннем своем детстве знакомятся с этой нищетой.

Но особенно плохо кончается дело, если муж отрывается от семьи и если мать семейства ради своих детей начинает борьбу против мужа из-за этого образа жизни. Тогда начинаются споры и раздоры. И чем больше муж отчуждается от жены, тем ближе он знакомится с алкоголем. Каждую субботу он пьян. Из чувства самосохранения, из привязанности к своим детям мать семьи начинает вести бешеную борьбу за те жалкие гроши, которые ей приходится вырывать у мужа большую частью по пути с фабрики в трактир. В воскресенье или в понедельник ночью он, наконец, придет домой пьяный, ожесточенный, спустивший все до гроша. Тогда происходят сцены, от которых упаси нас, боже.

На тысяче примеров мне самому приходилось наблюдать все это. Сначала это меня злило и возмущало, потом я научился понимать тяжелую трагедию этих страданий и видеть более глубокие причины порождающие их. Несчастные жертвы плохих общественных условий!

Еще хуже были тогда жилищные условия. Жилищная нужда венского чернорабочего была просто ужасна. Еще и сейчас дрожь проходит по моей спине, когда я вспоминаю о тех казармах, где массами жили эти несчастные, о тех тяжелых картинах нечистоты, грязи и еще много худшего, какие мне приходилось наблюдать.

Что хорошего можно ждать от того момента, когда из этих казарм в один прекрасный день устремится безудержный поток обозленных рабов, о которых беззаботный город даже не подумает?

Да, беззаботен этот мир богатых.

Беззаботно предоставляет он ход вещей самому себе, не помыслив даже о том, что рано или поздно судьба принесет возмездие, если только люди во время не подумают о том, что нужно как-то ее умилостивить.

Как благодарен я теперь провидению за то, что оно дало мне возможность пройти через эту школу! В этой школе мне не пришлось саботировать все то, что было мне не по душе. Эта школа воспитала меня быстро и основательно.

Если я не хотел совершенно разочароваться в тех людях, которые меня тогда окружали, я должен был начать различать между внешней обстановкой их жизни и теми причинами, которые порождали эту обстановку. Только в этом случае все это можно было перенести, не впав в отчаяние. Только так я мог видеть перед собою не только людей, тонущих в нищете и грязи, но и печальные результаты печальных законов. А тяготы моей собственной жизни и собственной борьбы за существование, которая также была нелегка, избавили меня от опасности впасть в простую сентиментальность по этому поводу. Я отнюдь не капитулировал и не опускал рук, видя неизбежные результаты определенного общественного развития. Нет, так не следует понимать моих слов.

Уже тогда я убедился, что здесь к цели ведет только двойной путь:

Глубочайшее чувство социальной ответственности направленное к созданию лучших условий нашего общественного развития, в сочетании с суровой решительностью уничтожать того горбатого, которого исправить может только могила.

Ведь и природа сосредоточивает все свое внимание не на том, чтобы поддержать существующее, а на том, чтобы обеспечить ростки будущего. Так и в человеческой жизни нам нужно меньше думать о том, чтобы искусственно облагораживать существующее зло (что в 99 случаях из ста при нынешней человеческой натуре невозможно), чем о том, чтобы расчистить путь для будущего более здорового развития.

Уже во время моей венской борьбы за существование мне стало ясно, что общественная деятельность никогда и ни при каких обстоятельствах не должна сводиться к смешной и бесцельной благотворительности, она должна сосредоточиваться на устранении тех коренных недостатков в организации нашей хозяйственной и культурной жизни, которые неизбежно приводят или, по крайней мере, могут приводить отдельных людей к вырождению. Кто плохо понимает действительные причины этих общественных явлений, тот именно поэтому и затрудняется или колеблется в необходимости применить самые последние, самые жесткие средства для уничтожения этих опасных для государственной жизни явлений.

Эти колебания, эта неуверенность в себе, в сущности, вызваны чувством своей собственной вины, собственной ответственности за то, что эти бедствия и трагедии имеют место; эта неуверенность парализует волю и мешает принять какое бы то ни было серьезное твердое решение, а слабость и неуверенность в проведении необходимых мер только затягивают несчастье.

Когда наступает эпоха, которая не чувствует себя самой виновной за все это зло, — только тогда люди обретают необходимое внутреннее спокойствие и силу, чтобы жестоко и беспощадно вырвать всю худую траву из поля вон. У тогдашнего же австрийского государства почти совершенно не было никакого социального законодательства; его слабость в борьбе против всех этих процессов вырождения прямо бросалась в глаза.

Мне трудно сказать, что в те времена меня больше возмущало: экономические бедствия окружающей меня тогда среды, ее нравственно и морально низкий уровень или степень ее культурного падения. Как часто наши буржуа впадают в моральное негодование, когда им из уст какого-либо несчастного бродяги приходится услышать заявление, что ему в конце концов безразлично, немец он или нет, что он везде чувствует себя одинаково хорошо или плохо в зависимости от того, имеет ли он кусок хлеба.

По поводу этого недостатка «национальной гордости» в этих случаях много морализируют, не щадя крепких выражений. Но много ли поразмыслили эти национально гордые люди над тем, чем собственно объясняется то обстоятельство, что сами они думают и чувствуют иначе.

Много ли поразмыслили они над тем, какое количество отдельных приятных воспоминании во всех областях культурной и художественной жизни дало им то впечатление о величии их родины, их нации, какое и создало для них приятное ощущение принадлежать именно к этому богом взысканному народу? Подумали ли они о том, насколько эта гордость за свое отечество зависит от того, что они имели реальную возможность познакомиться с величием его во всех областях?

Думают ли наши буржуазные слои о том, в каких до смешного малых размерах созданы эти реальные предпосылки для нашего «народа»?

Пусть не приводят нам того аргумента, что-де «и в других странах дело обстоит так же», и «однако» там рабочий дорожит своей родиной. Если бы даже это было так, это еще не служит оправданием нашей бездеятельности. Но это не так, ибо то, что мы у французов, например называем «шовинистическим» воспитанием, на деле ведь является не чем другим как только чрезмерным подчеркиванием величия Франции во всех областях культуры или, как французы любят говорить, «цивилизации». Молодого француза воспитывают не в «объективности», а в самом субъективном отношении, какое только можно себе представить, ко всему тому, что должно подчеркнуть политическое или культурное величие его родины.

Такое воспитание конечно должно относиться только к самым общим, большим вопросам и, если приходится, то память в этом отношении нужно непрерывно упражнять, дабы во что бы то ни стало вызвать соответствующее чувство в народе.

А у нас мы не только упускаем сделать необходимое, но мы еще разрушаем то немногое, что имеем счастье узнать в школе. Если нужда и несчастья не вытравили из памяти народа все лучшие воспоминания о прошлом, то мы все равно постараемся политически отравить его настолько, чтобы он позабыл о них.

Представьте себе только конкретно:

В подвальном помещении, состоящем из двух полутемных комнат, живет рабочая семья из семи человек. Из пятерых детей младшему, скажем, три года. Это как раз тот возраст, когда первые впечатления воспринимаются очень остро. У даровитых людей, воспоминания об этих годах живы до самой старости. Теснота помещения создает крайне неблагоприятную обстановку. Споры и ссоры возникают уже из-за одной этой тесноты. Эти люди не просто живут вместе, а они давят друг друга. Малейший спор, который в более свободной квартире разрешился бы просто тем, что люди разошлись бы в разные концы, при этой обстановке зачастую приводит к бесконечной грызне. Дети еще кое-как переносят эту обстановку; они тоже спорят и дерутся в этой обстановке очень часто, но быстро забывают эти ссоры. Когда же ссорятся и спорят старшие, когда это происходит изо дня в день, когда это принимает самые отвратительные формы, тогда эти тяжкие методы наглядного обучения неизбежно сказываются и на детях. Ну, а когда взаимная грызня между отцом и матерью доходит до того, что отец в пьяном состоянии грубо обращается с матерью или даже бьет ее, тогда люди, не жившие в такой обстановке, не могут даже представить себе, к каким все это приводит последствиям. Уже шестилетний ребенок в этой обстановке узнает вещи, которые и взрослому могут внушить только ужас. Морально отравленный, физически недоразвитый, зачастую вшивый такой молодой гражданин отправляется в школу. Кое-как он научается читать и писать, но это — все. О том, чтобы учиться дома, в такой обстановке не может быть и речи. Напротив. Отец и мать в присутствии детей ругают учителя и школу в таких выражениях, которые и передать нельзя. Вместо того, чтобы помогать ребятам учиться, родители склонны скорей положить их на колени и высечь. Все, что приходится несчастным детям слышать в такой обстановке, отнюдь не внушает им уважения к окружающему миру. Ни одного доброго слова не услышат они здесь о человечестве вообще. Все учреждения, все власти здесь подвергаются только самой жесткой и грубой критике, — начиная от учителя и кончая главой государства. Родители ругают всех и вся — религию и мораль, государство и общество — и все это зачастую в самой грязной форме. Когда такой паренек достиг 14 лет и кончил школу, то большею частью бывает трудно уже решить, что в нем преобладает: невероятная глупость, ибо ничему серьезному он научиться в школе не мог, или грубость, часто связанная с такой безнравственностью уже в этом возрасте, что волосы становятся дыбом.

У него уже сейчас нет ничего святого. Ничего великого в жизни он не видел, и он заранее знает, что в дальнейшем все пойдет еще хуже в той жизни, в которую он сейчас вступает.

Трехлетний ребенок превратился в 15-летнего подростка. Авторитетов для него нет никаких. Ничего кроме нищеты и грязи этот молодой человек не видел, ничего такого, что могло бы ему внушить энтузиазм и стремление к более высокому.

Но теперь ему еще придется пройти через более суровую школу жизни.

Теперь для него начинаются те самые мучения, через которые прошел его отец. Он шляется весь день, где попало. Поздно ночью он возвращается домой. В виде развлечения он избивает то несчастное существо, которое называется его матерью. Он разражается потоками грубейших ругательств. Наконец подвернулся «счастливый» случай, и он попал в тюрьму для малолетних, где его «образование» получит полировку.

А наши богобоязненные буржуа еще при этом удивляются, почему у этого «гражданина» нет достаточного национального энтузиазма.

Наше буржуазное общество спокойно смотрит на то, как в театре и в кино, в грязной литературе и в сенсационных газетах изо дня в день отравляют народ. И после этого оно еще удивляется, почему массы нашего народа недостаточно нравственны, почему проявляют они «национальное безразличие». Как будто в самом деле грязная литература, грубые сенсации, киноэкран могут заложить здоровые основы патриотического воспитания народной массы.

Что мне раньше и не снилось, то я в те времена понял быстро и основательно.

Вопрос о здоровом национальном сознании народа есть в первую очередь вопрос о создании здоровых социальных отношений как фундамента для правильного воспитания индивидуума. Ибо только тот, кто через воспитание в школе познакомился с культурным, хозяйственным и прежде всего политическим величием собственного отечества, сможет проникнуться внутренней гордостью по поводу того, что он принадлежит к данному народу. Бороться я могу лишь за то, что я люблю. Любить могу лишь то, что я уважаю, а уважать лишь то, что я по крайней мере знаю.

В своей ранней юности я слышал о социал-демократии лишь очень немного, и то, что я слышал, было неправильно.

То обстоятельство, что социал-демократия вела борьбу за всеобщее, тайное избирательное право, меня внутренне радовало. Мой разум и тогда подсказывал мне, что это должно повести к ослаблению габсбургского режима, который я так ненавидел. Я был твердо уверен, что придунайская монархия не может держаться иначе, как жертвуя интересами австрийских немцев. Я знал, что даже ценой медленной славянизации немцев Австрии все-таки еще не гарантировано создание действительно жизнеспособного государства по той простой причине, что сама государственность славянского элемента находится под большим сомнением. Именно ввиду всего этого я и приветствовал все то, что по моему мнению должно было вести к краху невозможного, попирающего интересы 10 миллионов немцев, обреченного на смерть государства. Чем больше национальная грызня и борьба различных языков разгоралась и разъедала австрийский парламент, тем ближе был час будущего распада этого вавилонского государства, а тем самым приближался и час освобождения моего австро-немецкого народа. Только так в тогдашних условиях рисовался мне путь присоединения австрийских немцев к Германии.

Таким образом эта деятельность социал-демократии не была мне антипатичной. Кроме того я был еще тогда достаточно неопытен и глуп, чтобы думать, что социал-демократия заботится об улучшении материального положения рабочих. И это конечно в моем представлении говорило больше за нее нежели против нее. Что меня тогда более всего отталкивало от социал-демократии, так это ее враждебное отношение к борьбе за немецкие интересы, ее унизительное выслуживание перед славянскими «товарищами», которые охотно принимали практические уступки лебезивших перед ними австрийских с.-д., но вместе с тем третировали их свысока, как того впрочем вполне заслуживали эти навязчивые попрошайки.

Когда мне было 17 лет, слово «марксизм» мне было мало знакомо, слова же «социал-демократия» и «социализм» казались мне одинаковыми понятиями. И тут понадобились тяжелые удары судьбы, чтобы у меня открылись глаза на этот неслыханный обман народа.

До тех пор я наблюдал социал-демократическую партию только как зритель во время массовых демонстраций. Я еще не имел ни малейшего представления о действительном направлении умов ее сторонников, я не понимал еще сути ее учения. Только теперь я сразу пришел в соприкосновение с ней и смог близко познакомиться с продуктами ее воспитания и ее «миросозерцания». То, что при другой обстановке потребовало бы, может быть, десятилетий, я теперь получил в несколько месяцев. Я понял, что за фразами о социальной добродетели и любви к ближнему кроется настоящая чума, от заразы, которой надо как можно скорей освободить землю под страхом того, что иначе земля легко может стать свободной от человечества.

Мое первое столкновение с социал-демократами произошло на постройке, где я работал.

Уже с самого начала отношения сложились очень невесело. Одежда моя была еще в относительном порядке, язык мой был вежлив и все мое поведение сдержанно. Я все еще так сильно был погружен в самого себя, что мало думал об окружающем. Я искал работы только для того, чтобы не умереть голодной смертью и иметь возможность, хотя бы медленно и постепенно, продолжать свое образование. Может быть я еще долго не думал бы о своем окружении, если бы уже на третий или на четвертый день не произошло событие, которое сразу же заставило меня занять позицию: меня пригласили вступить в организацию.

Мои сведения о профессиональной организации в те времена были равны нулю. Я ничего не мог бы тогда сказать ни о целесообразности, ни о нецелесообразности ее существования. Но так как мне сказали, что вступить в организацию я обязан, то я предложение отклонил. Свой ответ я мотивировал тем, что вопроса я пока не понимаю, но принудить себя к какому бы то ни было шагу я не позволю. Вероятно благодаря первой половине моей мотивировки меня не выбросили с постройки сразу. Вероятно надеялись на то, что через несколько дней меня удастся переубедить или запугать. В обоих случаях они основательно ошиблись. Прошли еще две недели, и теперь я бы не мог себя заставить вступить в профсоюз, даже если бы этого захотел. В течение этих двух недель я достаточно близко познакомился с моим окружением. Теперь никакая сила в мире не могла бы принудить меня вступить в организацию, представителей которой я за это время увидел в столь неблагоприятном свете.

Первые дни мне было тяжело.

В обеденный час часть рабочих уходила в ближайшие трактирчики, а другая оставалась на постройке и там съедала свой скудный обед. Это были женатые рабочие, которым их жены приносили сюда в ветхой посуде жидкий обед. К концу недели эта вторая часть становилась все больше; почему? это я понял лишь впоследствии. Тогда начинались политические споры.

Я в сторонке выпивал свою бутылку молока и съедал свой кусок хлеба. Осторожно изучая свое окружение, я раздумывал над своей несчастной судьбой. Тем не менее того, что я слышал, было более чем достаточно. Частенько мне казалось, что эти господа нарочно собираются поближе ко мне, чтобы заставить меня высказать то или другое мнение. То, что я слышал кругом, могло меня только раздражить до последней степени. Они отвергали и проклинали все: нацию как изобретение капиталистических «классов» — как часто приходилось мне слышать это слово; отечество как орудие буржуазии для эксплуатации рабочих; авторитет законов как средство угнетения пролетариата; школу как учреждение, воспитывающее рабов, а также и рабовладельцев; религию как средство обмана обреченного на эксплуатацию народа; мораль как символ глупого, овечьего терпения и т. д. Словом в их устах не оставалось ничего чистого и святого; все, буквально все они вываливали в ужасной грязи.

Сначала я пытался молчать, но в конце концов молчать больше нельзя было. Я начал высказываться, начал возражать. Тут мне прежде всего пришлось убедиться в том, что пока я сам не приобрел достаточных знаний и не овладел спорными вопросами, переубедить кого бы то ни было совершенно безнадежно. Тогда я начал рыться в тех источниках, откуда они черпали свою сомнительную мудрость. Я стал читать книгу за книгой брошюру за брошюрой.

Но на постройке споры становились все горячей. С каждым днем я выступал все лучше, ибо теперь имел уже больше сведений об их собственной науке, чем мои противники. Но очень скоро наступил день, когда мои противники применили то испытанное средство, которое конечно легче всего побеждает разум: террор насилия. Некоторые из руководителей моих противников поставили предо мной на выбор: либо немедленно покинуть постройку добровольно, либо они меня сбросят оттуда. Так как я был совершенно один, и сопротивление было безнадежно, я предпочел избрать первое и ушел с постройки умудренный опытом.

Я ушел полный омерзения, но вместе с тем все это происшествие настолько меня захватило, что для меня стало совершенно невозможным просто забыть все это. Нет, этого я так не оставлю. Первое чувство возмущения скоро вновь сменилось упрямым желанием дальнейшей борьбы. Я решился несмотря ни на что опять пойти на другую постройку. К этому решению меня побудила еще и нужда. Прошло несколько недель, я израсходовал все свои скудные запасы, и безжалостный голод толкал к действию. Хотя и против воли я должен был идти на постройку. Игра повторилась снова. Финал был такой же как и в первый раз.

Помню, что во мне, происходила внутренняя борьба: разве это в самом деле люди, разве достойны они принадлежать к великому народу?

Мучительный вопрос! Ибо если ответить на этот вопрос утвердительно, тогда борьба за народность просто не стоит труда и тех жертв, которые лучшим людям приходится приносить за таких негодяев. Если же ответить на этот вопрос отрицательно, тогда окажется, что наш народ слишком уж беден людьми.

В те дни мне казалось, что эта масса людей, которых нельзя даже причислить к сынам народа, угрожающе возрастает, как лавина, и это вызывало во мне тяжелое беспокойное чувство.

С совсем другими чувствами наблюдал я теперь массовую демонстрацию венских рабочих, происходившую по какому-то поводу в эти дни. В течение двух часов я стоял и наблюдал, затаив дыхание, этого бесконечных размеров человеческого червя, который в течение двух часов ползал перед моими глазами. Подавленный этим зрелищем, я наконец покинул площадь и отправился домой. По дороге я в окне табачной лавочки увидел «Рабочую газету» — центральный орган старой австрийской социал-демократии. В одном дешевеньком народном кафе, где я часто бывал, чтобы читать газеты, этот орган также всегда лежал на столе. Но до сих пор я никак не мог заставить себя подержать в руках более чем 1-2 минуты эту гнусную газету, весь тон которой действовал на меня, как духовный купорос. Теперь под тягостным впечатлением, вынесенным от демонстрации, какой-то внутренний голос заставил меня купить газету и начать ее основательно читать. Вечером я принял меры, чтобы обеспечить себе получение этой газеты. И несмотря на вспышки гнева и негодования, стал теперь регулярно вникать в эту концентрированную ложь.

Чтение ежедневной социал-демократической прессы более чем знакомство с ее теоретической литературой позволило мне понять ход идей социал-демократии и ее внутреннюю сущность.

В самом деле, какая большая разница между этой прессой и чисто теоретической литературой социал-демократии, где встретишь море фраз о свободе, красоте и «достоинстве», где нет конца словам о гуманности и морали, — и все это с видом пророков, и все это скотски-грубым языком ежедневной с.-д. прессы, работающей при помощи самой низкой клеветы и самой виртуозной, чудовищной лжи. Теоретическая пресса имеет в виду глупеньких святош из рядов средней и высшей «интеллигенции», ежедневная печать — массу.

Мне лично углубление в эту литературу и прессу принесло еще более прочное сознание привязанности к моему народу.

То, что раньше приводило к непроходимой пропасти, теперь стало поводом к еще большей любви.

При наличии этой чудовищной работы по отравлению мозгов только дурак может осуждать тех, кто падает жертвой этого околпачивания. Чем более в течение ближайших годов я приобретал идейную самостоятельность, тем более росло во мне понимание внутренних причин успеха социал-демократии. Теперь я понял все значение, какое имеет в устах социал-демократии ее скотски грубое требование к рабочим выписывать только красные газеты, посещать только красные собрания, читать только красные книги. Практические результаты этого нетерпимого учения я видел теперь своими глазами с полной ясностью.

Психика широких масс совершенно невосприимчива к слабому и половинчатому. Душевное восприятие женщины менее доступно аргументам абстрактного разума, чем не поддающимся определению инстинктивным стремлениям к дополняющей ее силе. Женщина гораздо охотнее покорится сильному, чем сама станет покорять себе слабого. Да и масса больше любит властелина, чем того, кто у нее чего-либо просит. Масса чувствует себя более удовлетворенной таким учением, которое не терпит рядом с собой никакого другого, нежели допущением различных либеральных вольностей. Большею частью масса не знает, что ей делать с либеральными свободами, и даже чувствует себя при этом покинутой. На бесстыдство ее духовного терроризирования со стороны социал-демократии масса реагирует так же мало, как и на возмутительное злоупотребление ее человеческим правом и свободой. Она не имеет ни малейшего представления о внутреннем безумии всего учения, она видит только беспощадную силу и скотски грубое выражение этой силы, перед которой она в конце концов пасует.

Если социал-демократии будет противопоставлено учение более правдивое, но проводимое с такой же силой и скотской грубостью, это учение победит хотя и после тяжелой борьбы.

Не прошло и двух лет, как мне стало совершенно ясно самое учение социал-демократии, а также технические средства, при помощи которых она его проводит.

Я хорошо понял тот бесстыдный идейный террор, который эта партия применяет против буржуазии, неспособной противостоять ему ни физически, ни морально. По данному знаку начинается настоящая канонада лжи и клеветы против того противника, который в данный момент кажется социал-демократии более опасным, и это продолжается до тех пор, пока у стороны, подвергшейся нападению, не выдерживают нервы и, чтобы получить передышку, она приносит в жертву то или другое лицо, наиболее ненавистное социал-демократии. Глупцы! Никакой передышки они на деле все равно не получат. Игра начинается снова и продолжается до тех пор, пока страх перед этими одичалыми псами не парализует всякую волю.

Социал-демократия по собственному опыту хорошо знает цену силе, и поэтому она с наибольшей яростью выступает именно против тех, у кого она в той или другой мере подозревает это редкое качество; и наоборот она охотно хвалит те слабые натуры, которые она встречает в рядах противника. Иногда она делает это осторожно, иногда громче и смелей — в зависимости от предполагаемых духовных качеств данного лица.

Социал-демократия предпочитает иметь против себя безвольного и бессильного гения, нежели натуру сильную, хотя и скромную по идейному размаху.

Но более всего ей конечно нравятся противники, которые являются и слабохарактерными, и слабоголовыми.

Она умеет создать представление, будто уступить ей — это единственный способ сохранить спокойствие; а сама в то же время умно и осторожно продолжает наступать, захватывая одну позицию за другой, то при помощи тихого шантажа, то путем прямого воровства (в такие минуты, когда общее внимание направлено в другую сторону), то пользуясь тем, что противник не желает слишком дразнить социал-демократию, создавать большие сенсации и т. п. Эта тактика социал-демократии исчерпывающим образом использует все слабости противника. Эта тактика с математической точностью должна вести к ее успехам, если только противная сторона не научится против ядовитых газов бороться ядовитыми же газами.

Натурам слабым надо наконец объяснить, что здесь дело идет о том, быть или не быть.

Столь же понятным стало мне значение физического террора по отношению к отдельным лицам и к массе.

Здесь также имеет место совершенно точный учет психологических последствий.

Террор в мастерской, на фабрике, в зале собрания или на массовых демонстрациях всегда будет иметь успех, если ему не будет противопоставлен террор такой же силы.

Тогда конечно с.-д. партия подымет ужасный вой. Она, издавна отрицающая всякую государственную власть, теперь обратится к ней за помощью опять-таки наверняка кое чего добьется: среди «высших» чиновников она найдет ослов, которые помогут этой чуме бороться против своего единственно серьезного противника, ибо эти ослы будут надеяться таким образом заслужить себе некоторое благоволение в глазах социал-демократии.

Какое впечатление этакий успех производит на широкую массу как сторонников, так и противников социал-демократии, может понять только тот, кто знает народную душу не из книг, а из живой действительности. В рядах сторонников социал-демократии достигнутая победа воспринимается как доказательство ее глубокой правоты. Противники же социал-демократии впадают в отчаяние и перестают верить в возможность дальнейшего сопротивления вообще.

Чем больше знакомился я с методами физического террора, применяемого социал-демократией, тем меньше мог я возмущаться теми сотнями тысяч людей из массы, которые стали жертвой его.

Тогдашнему периоду моей жизни я более всего обязан тем, что он вернул мне мой собственный народ, что он научил меня различать между обманщиками и жертвами обмана.

Не чем другим как жертвами нельзя считать этих людей, ставших достоянием обманщиков. Выше я обрисовал неприглядными штрихами жизнь «низших» слоев. Но мое изложение было бы неполным, если бы я тут же не подчеркнул, что в этих же низах я видел и светлые точки, что я не раз там наталкивался на образцы редкого самопожертвования, вернейшей дружбы, изумительной нетребовательности и скромности — в особенности среди рабочих старшего поколения. В молодом поколении рабочих эти добродетели были более редки, ибо на них гораздо большее влияние оказывают отрицательные стороны больших городов; но и среди молодых рабочих я нередко встречал многих, у которых здоровое нутро брало верх над низостями и убожеством жизни. Если эти, зачастую очень хорошие и добрые люди, вступили все-таки в ряды политических врагов нашего народа и таким образом помогали противнику, то это объясняется только тем, что они не поняли низости учения социал-демократии. Да и не могли понять, ибо мы никогда не потрудились подумать об этих людях, а общественная обстановка оказывалась сильней, чем порой добрая воля этих слоев. В лагерь социал-демократии загоняла этих людей, несмотря ни на что, нужда.

Бесчисленное количество раз наша буржуазия самым неумелым образом, а зачастую самым неморальным образом выступала против очень скромных и человечески справедливых требований — часто при этом без всякой пользы для себя и даже без какой бы то ни было перспективы получить какую-либо пользу. И вот, благодаря именно этому, даже приличные рабочие загонялись из профсоюзов на арену политической деятельности.

Можно сказать с уверенностью, что миллионы рабочих сначала были внутренне враждебны социал-демократической партии, но их сопротивление было побеждено тем, порой совершенно безумным поведением буржуазных партий, которое выражалось в полном и безусловном отказе пойти навстречу какому бы то ни было социальному требованию. В конце концов, этот отказ пойти на какое бы то ни было улучшение условий труда, принять меры против травматизма на производстве, ограничить детский труд, создать условия защиты женщины в те месяцы, когда она носит под сердцем будущего «сына отечества», — все это только помогало социал-демократии, которая с благодарностью регистрировала каждый такой отказ и пользовалась этими настроениями имущих классов, чтобы загонять массы в социал-демократический капкан. Наше политическое «бюргерство» никогда не сможет замолить этих своих грехов. Отклоняя все попытки исправить социальное зло, организуя сопротивление всем этим попыткам, эти политики сеяли ненависть и давали хотя бы внешнее оправдание заявлениям смертельных врагов нашего народа, что-де только с.-д. партия действительно думает об интересах трудящихся масс. Эти политики таким образом и создали моральное оправдание существованию профсоюзов, т. е. тех организаций, которые издавна служат главной опорой политической партии.

В годы моего венского учения я вынужден был — хотел ли я того или нет — занять позицию по вопросу о профсоюзах.

Так как я смотрел на профсоюз как на неотъемлемую часть с.-д. партии, то мое решение было быстро и… неправильно.

Я отнесся к профсоюзам начисто отрицательно.

Но и в этом бесконечно важном вопросе сама судьба дала мне ценные уроки.

В результате первое мое мнение было опрокинуто.

Имея 20 лет от роду, я научился различать между профсоюзами как средством защиты общих социальных прав трудящихся и средством завоевания лучших условий жизни для рабочих отдельных профессий и профсоюзами как инструментами политической партии и классовой борьбы.

То обстоятельство, что социал-демократия поняла громадное значение профессионального движения, обеспечило ей распоряжение этим инструментом и тем самым — успех; то обстоятельство, что буржуазия этого не поняла, стоило ей потери политической позиции. Буржуазия в своей надменной слепоте надеялась простым «отрицанием» профсоюзов помешать логическому ходу развития. На деле же вышло только то, что она направила это развитие на путь, противный логике. Что профессиональное движение само по себе будто бы враждебно отечеству — это нелепость и сверх того неправда. Правильно обратное. Пока профессиональная деятельность имеет целью улучшение жизни целого сословия, которое является одной из главных опор нации, это движение не только не враждебно отечеству и государству, напротив, оно «национально» в лучшем смысле слова. Такое профессиональное движение помогает созданию социальных предпосылок, без которых общенациональное воспитание вообще невозможно. Такое профессиональное движение приобретает ту громадную заслугу, что помогает победить социальную болезнь, уничтожает в корне бациллы этой болезни и таким образом содействует общему оздоровлению народного организма.

Спорить о необходимости профсоюзов таким образом поистине пустое дело.

Пока среди работодателей есть люди с недостаточным социальным пониманием или тем более с плохо развитым чувством справедливости и права, задача руководителей профсоюзов, которые ведь тоже являются частью нашего народа, заключается в том, чтобы защищать интересы общества против жадности и неразумия отдельных лиц. Сохранить верность и веру в народ есть такой же интерес нации, как сохранить здоровый народ.

И то и другое подтачивается теми предпринимателями, которые не чувствуют себя членами всего общественного организма. Ибо гнусная жадность и беспощадность порождают глубокий вред для будущего.

Устранить причины такого развития — это заслуга перед нацией, а не наоборот.

Пусть не говорят нам, что каждый отдельный рабочий имеет полное право сделать надлежащие выводы из той действительной или мнимой несправедливости, которую ему причиняют, т. е. покинуть данного предпринимателя и уйти. Нет! Это ерунда. Это только попытка отклонить внимание от важного вопроса. Одно из двух: или устранение плохих антиобщественных условий лежит в интересах нации или нет. Если да, то бороться против этого зла надо теми средствами, которые обещают успех. Отдельный рабочий никогда не в состоянии защитить свои интересы против власти крупных предпринимателей. Здесь дело идет не о победе высшего права. Если бы обе стороны стояли на одной точке зрения, то не было бы и самого спора. Здесь дело идет о вопросе большей силы. Если бы это было не так, если бы с обеих сторон было в наличии чувство справедливости, спор бью бы разрешен честным образом или точнее он бы и вообще не возник.

Нет, если антиобщественное или незаконное обращение с человеком зовет его к сопротивлению, то эта борьба может разрешаться лишь при помощи большей или меньшей силы, до тех пор пока не будет создана законная судебная инстанция для уничтожения такого зла. Но из этого вытекает, что для сколько-нибудь успешной борьбы с предпринимателем и его концентрированной силой рабочий должен выступать не как отдельное лицо, иначе не может быть и речи о победе.

Ясно, что профессиональная организация могла бы вести к укреплению социальной идеи в практической жизни и тем самым к устранению тех причин, которые вызывают раздражение масс и постоянно порождают поводы к недовольству и жалобам.

Если это сейчас не так, то большею частью вину за это несут те, кто мешает устранению общественного зла на путях законодательства. Вина лежит на тех, кто употребляет все свое политическое влияние, чтобы помешать такому законодательству.

Чем больше политики буржуазии не понимали или вернее не хотели понять значения профессиональной организации и ставили ей все новые препятствия, тем увереннее социал-демократия забирала это движение в свои руки. С большой дальновидностью она создала для себя прочную базу, которая в критическую минуту уже не раз оказывалась ее последней защитой. Конечно при этом внутренняя цель движения постепенно сошла на нет, что открыло дорогу для новых целей.

Социал-демократия никогда и не думала о том, чтобы сохранить за профессиональным движением его первоначальные задачи.

Нет, она об этом конечно не думала.

В ее опытных руках в течение нескольких десятилетий это орудие защиты общественных прав человека превратилось в инструмент, направленный к разрушению национального хозяйства. Что при этом страдают интересы рабочих, социал-демократию нисколько не трогает. Применение экономических мер давления дает возможность и в политической области применять вымогательство. Социал-демократия достаточно бессовестна для того, чтобы этим пользоваться, а идущие за ней массы обладают в достаточной мере овечьим терпением, чтобы позволить ей это делать. Одно дополняет другое.

Уже на рубеже XX столетия продвижение давно перестало служить своей прежней задаче. Из года в год оно все больше подчинялось социал-демократической политике и в конце концов превратилось исключительно в рычаг классовой борьбы. Его задачей стало изо дня в день наносить удары тому экономическому порядку, который с таким трудом едва-едва был построен. Подорвавши экономический фундамент государства, можно уже подготовить такую же судьбу и самому государству. С каждым днем профсоюзы стали все меньше и меньше заниматься защитой действительных интересов рабочих. Политическая мудрость в конце концов подсказала вожакам ту мысль, что улучшать экономическое положение рабочих вообще не стоит: если сильно поднять социальный и культурный уровень широких масс, то ведь, пожалуй, возникнет опасность, что, получив удовлетворение своих требований, эти массы не дадут больше использовать себя как безвольное орудие.

Эта перспектива внушала вожакам такую большую боязнь, что они в конце концов не только перестали бороться за поднятие экономического уровня рабочих, но самым решительным образом стали выступать против такого поднятия.

Найти объяснения для такого, казалось бы, совершенно непонятного поведения им было не так трудно.

Они стали предъявлять такие громадные требования, что те небольшие уступки, которые удавалось вырвать у предпринимателей, должны были показаться рабочим относительно совершенно ничтожными. И вот рабочим стали изо дня в день доказывать ничтожество этих уступок и убеждать их в том, что здесь они имеют дело с дьявольским планом: уступив до смешного мало, отказать рабочим в удовлетворении их священных прав, да еще ослабить при этом наступательный натиск рабочего движения. При небольших мыслительных способностях широкой массы не приходится удивляться тому, что этот прием удавался.

В лагере буржуазии очень много возмущались по поводу лживости социал-демократической тактики, но сами представители буржуазии никакой серьезной линии собственного поведения наметить не сумели. Казалось бы, что раз социал-демократия так трепещет перед каждым действительным улучшением положения рабочих, то надо было бы напрячь все силы именно в этом направлении и тем вырвать из рук апостолов классовой борьбы их слепое орудие.

Ничего подобного сделано не было. Вместо того, чтобы перейти в наступление и взять позицию противника с бою, предпринимательские круги предпочли пятиться назад, уступать немногое лишь под давлением противной стороны и в самую последнюю минуту соглашаться лишь на такие совершенно недостаточные улучшения, которые ввиду своей незначительности никакого действия оказать не могли и которые поэтому социал-демократия могла легко отклонить. В действительности все оставалось по-старому. Недовольство только выросло еще больше.

Уже тогда так называемые «свободные профсоюзы» висели грозным облаком над общеполитическим горизонтом и омрачали существование каждого отдельного трудящегося.

Свободные профсоюзы стали одним из ужаснейших орудий террора, направленных против независимости и прочности национального хозяйства, против незыблемости государства и свободы личности.

Именно свободные профсоюзы в первую очередь сделали то, что понятие демократии превратилось в смешную и отвратительную фразу. Это они опозорили свободу, это они всей своей практикой послужили живой иллюстрацией к известным словам: «если ты не хочешь стать нашим товарищем, мы пробьем тебе череп». Вот какими рисовались мне уже тогда эти друзья человечества. С годами этот мой взгляд расширился и углубился, изменять же его мне не пришлось.

Когда интерес мой к социальным проблемам пробудился, я стал со всей основательностью изучать их. Для меня открылся новый доселе неизвестный мне мир.

В 1909-1910 гг. мое личное положение несколько изменилось; мне не приходилось больше работать чернорабочим, я смог теперь зарабатывать кусок хлеба другим путем. В это время я стал работать как чертежник и акварелист. Как ни плохо это было в отношении заработка — его действительно едва хватало, чтобы жить, — это было все же недурно с точки зрения избранной мною профессии. Теперь я уже не возвращался вечером домой смертельно усталый и неспособный даже взять в руки книгу. Моя теперешняя работа шла параллельно с моей будущей профессией. Теперь я был в известном смысле сам господином своего времени и мог распределять его лучше чем раньше.

Я рисовал для заработка и учился для души.

Теперь я — получил возможность в дополнение к моим практическим наблюдениям приобрести те теоретические знания, которые нужны для разрешения социальных проблем. Я стал штудировать более или менее все, что попадалось мне в руки, читал книги и углубился в свои собственные размышления.

Теперь я думаю, что окружавшие меня тогда люди несомненно считали меня чудаком.

Что при этом я со всей страстью и любовью отдавался строительному искусству, понятно само собой. Это искусство наряду с музыкой казалось мне тогда королем всех искусств: занятие этим искусством при таких обстоятельствах было для меня не «трудом», а высшим счастьем. Я мог до самой глубокой ночи читать или чертить, не уставая. Во мне все крепла вера, что хотя и через много лет для меня все-таки наступит лучшее будущее. Я был убежден, что придет время, и я составлю себе имя как архитектор.

Что рядом с этим я обнаруживал большой интерес ко всему тому, что связано с политикой, казалось мне вполне естественным. В моих глазах это была само собою разумеющаяся обязанность всякого мыслящего человека. Кто не интересовался политическими вопросами, в моих глазах теряя всякое право критиковать или даже просто жаловаться.

И в этой области я много читал и много учился. Скажу тут же, что под «чтением» я понимаю, быть может, нечто совсем другое, чем большинство нашей так называемой «интеллигенции».

Я знаю многих, которые «читают» бесконечно много — книгу за книгой, букву за буквой; и все-таки я не назову этих людей иначе, как только «начитанными». Конечно люди эти обладают большим количеством «знаний», но их мозг совершенно неспособен сколько-нибудь правильно усвоить, зарегистрировать и классифицировать воспринятый материал. Они совершенно не обладают искусством отделять в книге ценное от ненужного, необходимое держать в голове, а излишнее, если возможно, просто не видеть и во всяком случае не обременять себя балластом.

Ведь и чтение не является самоцелью, а только средством к цели. Чтение имеет целью помочь человеку получить знания в том направлении, какое определяется его способностями и его целеустремлением. Чтение дает человеку в руки те инструменты, которые нужны ему для его профессии, независимо от того, идет ли речь о простой борьбе за существование или об удовлетворении более высокого назначения. Но с другой стороны, чтение должно помочь человеку составить себе общее миросозерцание. Во всех случаях одинаково необходимо, чтобы содержание прочитанного не откладывалось в мозгу в порядке оглавления книги. Задача состоит не в том, чтобы обременять свою память определенным количеством книг. Надо добиваться того, чтобы в рамках общего мировоззрения мозаика книг находила себе соответствующее место в умственном багаже человека и помогала ему укреплять и расширять свое миросозерцание. В ином случае в голове читателя получается только хаос. Механическое чтение оказывается совершенно бесполезным, что бы ни думал об этом несчастный читатель, наглотавшийся книг. Такой читатель иногда самым серьезным образом считает себя «образованным», воображает, что он хорошо узнал жизнь, что он обогатился знаниями, а между тем на деле по мере роста такого «образования» он все больше и больше удаляется от своей цели. В конце концов, он кончит либо в санатории, либо «политиком» в парламенте.

Кто так работает над собой, тому никогда не удастся использовать свои хаотические «знания» для тех целей, которые возникают перед ним в каждый данный момент. Его умственный балласт расположен не по линии жизни, а по линии мертвых книг. И хотя жизнь много раз будет наталкивать его на то, чтобы взять из книг действительно ценное, этот несчастный читатель сумеет только сослаться на такую-то страницу прочитанного в книге, но не сумеет применить ее к жизни. В каждую критическую минуту такие мудрецы в поте лица ищут в книгах аналогий и параллелей и конечно неизбежно попадают пальцем в небо.

Если бы это было не так, то политические действия иных наших ученых правителей были бы совершенно необъяснимы. Тогда бы нам остался единственный вывод: вместо патологических наклонностей констатировать у них свойства простых мошенников.

Тот же человек, который умеет правильно читать, сумеет любую книгу, любую газету, любую прочитанную им брошюру использовать так, чтобы взять из нее все действительно ценное, все действительно имеющее не только преходящее значение. Он сумеет расчленить и усвоить приобретенный новый материал так, что это поможет ему уточнить или пополнить то, что он уже знал раньше, получить новый материал, помогающий обосновать правильность своих взглядов. Если перед таким человеком жизнь внезапно поставит новые вопросы, его память моментально подскажет ему из прочитанного то, что нужно именно для данной ситуации. Из того материала, который накопился в его мозгу в течение десятилетий, он сумеет быстро мобилизовать то, что нужно для уяснения поставленной новой проблемы и для правильного ответа на нее.

Только такое чтение имеет смысл и цель.

Тот оратор, например, который не сумеет именно в таком порядке усваивать свой материал, никогда не будет в состоянии, наткнувшись на возражение, в достаточной степени убедительно защищать свой собственный взгляд, хотя бы этот взгляд был тысячу раз правилен и соответствовал действительности. В каждой дискуссии память непременно подведет такого оратора, в нужную минуту он не найдет ни доводов для подтверждения своих собственных тезисов, ни материал для опровержения противника. Если дело идет о таком ораторе, который может осрамить только лично самого себя, то это еще с полбеды: гораздо хуже когда слепая судьба сделает такого всезнающего и вместе с тем ничего не знающего господина руководителем государства.

Что касается меня, то я уже с самой ранней молодости старался читать именно правильно. К счастью мне в этом помогали и память и понимание. В этом отношении венский период был для меня особенно продуктивным и ценным. Восприятия повседневной жизни давали мне толчок к углублению в изучение все новых самых различных проблем. Получив возможность практику обосновать теорией и теорию проверять на практике, я обезопасил себя от того, что теория заставит меня оторваться от жизни, а практика лишит способности обобщения.

Таким образом опыт повседневной жизни побудил меня к основательному теоретическому изучению двух важнейших проблем кроме социальной.

Кто знает, когда именно пришлось бы мне углубиться в изучение марксизма, если бы тогдашний период не ткнул меня прямо носом в эту проблему.

Чем больше знакомился я с внешней историей социал-демократии, тем более страстно хотелось мне понять и внутреннюю сущность ее учения.

Официальная партийная литература могла мне в этом отношении помочь конечно лишь немного. Поскольку официальная литература касается экономических тем, она оперирует неправильными утверждениями и столь же неправильными доказательствами; поскольку же дело идет о политических целях, она просто лжива насквозь. К тому же и весь крючкотворческий стиль этой литературы отталкивал меня до последней степени. Их книжки полны фраз и непонятной болтовни, полны претензий на остроумие, а на деле крайне глупы. Только вырождающаяся богема наших больших городов может испытывать удовольствие от такой духовной пищи и находить приятное занятие в том, чтобы отыскивать жемчужное зерно в навозных кучах этой литературной китайщины. Но ведь известно, что есть часть людей, которые считают ту книгу более умной, которую они менее всего понимают.

Сопоставляя теоретическую лживость и нелепость учения социал-демократии с фактами живой действительности, я постепенно получал все более ясную картину ее подлинных стремлений.

В такие минуты мною овладевали не только тяжелые предчувствия, но и сознание грозящей с этой стороны громадной опасности, я видел ясно, что это учение, сотканное из эгоизма и ненависти, с математической точностью может одержать победу и тем самым привести человечество к неслыханному краху.

В это именно время я понял, что это разрушительное учение тесно и неразрывно связано с национальными свойствами одного определенного народа, чего я до сих пор совершенно не подозревал.

Только знакомство с еврейством дает в руки ключ к пониманию внутренних, т. е. действительных намерений социал-демократии. Только когда познакомишься с этим народом, у тебя раскрываются глаза на подлинные цели этой партии, и из тумана неясных социальных фраз отчетливо вырисовывается оскалившаяся маска марксизма.

Теперь мне трудно, если не невозможно, сказать точно, когда же именно я в первый раз в своей жизни услышал слово «еврей». Я совершенно не припомню, чтобы в доме моих родителей, по крайней мере при жизни отца, я хоть раз слышал это слово. Мой старик, я думаю, в самом подчеркивании слова «еврей» увидел бы признак культурной отсталости. В течение всей своей сознательной жизни отец в общем усвоил себе взгляды так называемой передовой буржуазии. И хотя он был тверд и непреклонен в своих национальных чувствах, он все же оставался верен своим «передовым» взглядам и даже вначале передал их отчасти и мне.

В школе я тоже сначала не находил повода, чтобы изменить эти унаследованные мною взгляды.

Правда, в реальном училище мне пришлось познакомиться с одним еврейским мальчиком, к которому все мы относились с известной осторожностью, но только потому, что он был слишком молчалив, а мы, наученные горьким опытом, не очень доверяли таким мальчикам. Однако я как и все при этом никаких обобщений еще не делал.

Только в возрасте от 14 до 15 лет я стал частенько наталкиваться на слово «еврей» — отчасти в политических беседах. И однако же, хорошо помню, что и в это время меня сильно отталкивало, когда в моем присутствии разыгрывались споры и раздоры на религиозной почве.

Еврейский же вопрос в те времена казался мне не чем иным, как вопросом религии.

В Линце евреев жило совсем мало. Внешность проживающих там евреев в течение веков совершенно европеизировалась, и они стали похожи на людей; я считал их даже немцами. Нелепость такого представления мне была совершенно неясна именно потому, что единственным признаком я считал разницу в религии. Я думал тогда, что евреи подвергаются гонениям именно из-за религии, это не только отталкивала меня от тех, кто плохо относился к евреям, но даже внушало мне иногда почти отвращение к таким отзывам.

О том, что существует уже какая-то планомерная организованная борьба против еврейства, я не имел представления.

В таком умонастроении приехал я в Вену. Увлеченный массой впечатлений в сфере архитектуры, подавленный тяжестью своей собственной судьбы, я в первое время вообще не был в состоянии сколько-нибудь внимательно присмотреться к различным слоям народа в этом гигантском городе. В Вене на 2 миллиона населения в это время было уже почти 200 тысяч евреев, но я не замечал их. В первые недели на меня обрушилось так много новых идей и новых явлений, что мне трудно было с ними справиться. Только когда я постепенно успокоился и от первых впечатлений перешел к более детальному и конкретному ознакомлению с окружающей средой, я огляделся кругом и наткнулся также на еврейский вопрос.

Я отнюдь не хочу утверждать, что первое знакомство с этим вопросом было для меня особенно приятным. Я все еще продолжал видеть в еврее только носителя определенной религии и по мотивам терпимости и гуманности продолжал относится отрицательно ко всяким религиозным гонениям. Тон, в котором венская антисемитская пресса обличала евреев, казался мне недостойным культурных традиций великого народа. Надо мною тяготели воспоминания об известных событиях средневековой истории, и я вовсе не хотел быть свидетелем повторения таких эпизодов. Антисемитские газеты тогда отнюдь не причислялись к лучшей части прессы, — откуда я это тогда взял, я теперь и сам не знаю, — и поэтому в борьбе этой прессы против евреев я склонен был тогда усматривать продукт озлобленной ненависти, а вовсе не результат принципиальных, хотя быть может и неправильных взглядов.

В таком мнении меня укрепляло еще и то, что действительно большая пресса отвечала антисемитам на их нападки в тоне бесконечно более достойном, а иногда и не отвечала вовсе — что тогда казалось мне еще более подходящим.

Я стал усердно читать так называемую мировую прессу («Нейе фрейе прессе», «Нейес винер тагблат») и на первых порах изумлялся той громадной массе материала, которую они дают читателю, и той объективности, с которой они подходят ко всем вопросам. Я относился с большим уважением к благородному тону этой прессы, и только изредка напыщенность стиля оставляла во мне некоторое внутреннее недовольство или даже причиняло неприятность. Но, думал я, такой стиль соответствует всему стилю большого мирового города. А так как я Вену считал именно мировой столицей, то такое придуманное мною же объяснение меня до поры до времени удовлетворяло.

Но что меня частенько отталкивало, так это недостойная форма, в которой эта пресса лебезила перед венским двором. Малейшие события во дворце немедленно расписывались во всех деталях либо в тоне восхищенного энтузиазма, либо в тоне безмерного огорчения и душевного сочувствия, когда дело шло о соответствующих «событиях». Но когда дело шло о чем-либо, касающемся самого «мудрейшего монарха всех времен», тогда эта пресса просто не находила достаточно сладких слов.

Мне все это казалось деланным.

Уже одно это заставило меня подумать, что и на либеральной демократии есть пятна.

Заискивать перед этим двором да еще в таких недостойных формах в моих глазах означало унижать достоинство нации.

Это было той первой тенью, которая омрачила мое отношение к «большой» венской прессе. Как и раньше, я в Вене с большим рвением следил за всеми событиями культурной и политической жизни Германии. С гордостью и восхищением сравнивал я подъем, наблюдавшийся в Германии, с упадком в австрийском государстве. Но если внешние политические события вызывали во мне непрерывную радость, то этого далеко нельзя было сказать о событиях внутренней жизни. Борьбу, которая в ту эпоху началась против Вильгельма II, я одобрить не мог. Я видел в Вильгельме не только немецкого императора, но прежде всего создателя немецкого флота. Когда германский рейхстаг стал чинить Вильгельму II препятствия в его публичных выступлениях, это меня огорчало чрезвычайным образом, особенно потому, что в моих глазах к этому не было никакого повода. И это заслуживало осуждения тем более, что ведь сами господа парламентские болтуны в течение какой-нибудь одной сессии всегда наговорят гораздо больше глупостей, чем целая династия королей в течение нескольких столетий, включая сюда и самых глупых из них.

Я был возмущен тем, что в государстве, где всякий дурак не только пользуется свободой слова, но и может попасть в рейхстаг и стать «законодателем», носитель императорской короны становится объектом запрещений, и какая-то парламентская говорильня может «ставить ему на вид».

Еще больше я возмущался тем, что та самая венская пресса, которая так лебезит перед каждым придворным ослом, если дело идет о габсбургской монархии, пишет совсем по-иному о германском кайзере. Тут она делает озабоченное лицо и с плохо скрываемой злобной миной тоже присоединяется к мнениям и опасениям по поводу речей Вильгельма II. Конечно она далека от того, чтобы вмешиваться во внутренние дела германской империи — о, упаси, боже! — но, прикасаясь дружественными перстами к ранам Германии, «мы» ведь только исполняем свой долг, возлагаемый на нас фактом союза между двумя государствами! К тому же для журналистики правда ведь прежде всего и т. д. После этих лицемерных слов можно было не только «прикасаться дружественными перстами» к ране, но и прямо копаться в ней сколько влезет.

В таких случаях мне прямо бросалась кровь в голову.

И это заставляло меня постепенно начать относиться все более осторожно к так называемой большой прессе.

В один прекрасный день я убедился, что одна из антисемитских газет — «Немецкая народная газета» — в таких случаях держится куда приличнее.

Далее, мне действовало на нервы то, что большая венская пресса в ту пору самым противным образом создавала культ Франции. Эти сладкие гимны в честь «великой культурной нации» порой заставляли прямо стыдиться того, что ты являешься немцем. Это жалкое кокетничанье со всем, что есть французского, не раз заставляло меня с негодованием ронять из рук ту или другую газету. Теперь я все чаще стал читать антисемитскую «Народную газету», которая казалась мне конечно гораздо более слабой, но в то же время, в некоторых вопросах, более чистой. С ее резким антисемитским тоном я не был согласен, но все внимательнее стал я читать ее статьи, которые заставляли меня теперь больше задумываться.

Все это вместе взятое заставило меня постепенно ознакомиться с тем движением и с теми вождями, которые тогда определяли судьбы Вены. Я говорю о христианско-социальной партии и о докторе Карле Люэгере.

Когда я приехал в Вену, я был настроен враждебно и к этой партии и к ее вождю.

И вождь и самое движение казались мне тогда «реакционными». Но элементарное чувство справедливости заставляло изменить это мнение. По мере ознакомления с делом я стал ценить их и наконец проникся чувством полного поклонения. Теперь я вижу, что значение этого человека было еще больше, нежели я думал тогда. Это был действительно самый могущественный из немецких бургомистров всех времен.

Сколько же однако моих предвзятых мнений по поводу христианско-социального движения было опрокинуто этой переменой во мне!

Постепенно изменились мои взгляды и на антисемитизм — это была одна из самых трудных для меня операций. В течение долгих месяцев чувство боролось во мне с разумом, и только после очень длительной внутренней борьбы разум одержал верх. Спустя два года и чувство последовало за разумом, и с тех пор оно стоит на страже окончательно сложившихся во мне взглядов.

В эту пору тяжелой внутренней борьбы между унаследованным чувством и холодным рассудком неоценимую услугу оказали мне те наглядные уроки, которые я получал на улицах Вены. Пришла пора, когда я уже умел различать на улицах Вены не только красивые строения, как в первые дни моего пребывания в ней, но также и людей.

Проходя однажды по оживленным улицам центральной части города, я внезапно наткнулся на фигуру в длиннополом кафтане с черными локонами.

Первой моей мыслью было: и это тоже еврей? В Линце у евреев был другой вид. Украдкой, осторожно разглядывал я эту фигуру. И чем больше я вглядывался во все его черты, тем больше прежний вопрос принимал в моем мозгу другую формулировку.

И это тоже немец?

Как всегда в этих случаях, я по своему обыкновению стал рыться в книгах, чтобы найти ответ на свои сомнения. За небольшие деньги я купил себе тогда первые антисемитские брошюры, какие я прочитал в своей жизни. К сожалению все эти книжки считали само собою разумеющимся, что читатель уже в известной степени знаком с еврейским вопросом или по крайней мере понимает, в чем состоит эта проблема. Форма и тон изложения были к сожалению таковы, что они опять возбудили во мне прежние сомнения: аргументация была слишком уж не научна и местами страшно упрощена.

Опять у меня возникли прежние настроения. Это продолжалось недели и даже месяцы.

Постановка вопроса казалась мне такой ужасной, обвинения, предъявляемые к еврейству, такими острыми, что мучимый боязнью сделать несправедливость, я опять испугался выводов и заколебался.

Одно было достигнуто. Теперь уж я не мог сомневаться в том, что дело идет вовсе не о немцах, только имеющих другую религию, но о самостоятельном народе. С тех пор как я стал заниматься этим вопросом и начал пристально присматриваться к евреям, я увидел Вену в совершенно новом свете. Куда бы я ни пошел, я встречал евреев. И чем больше я приглядывался к ним, тем рельефнее отделялись они в моих глазах от всех остальных людей. В особенности, центральная часть города и северные кварталы его кишели людьми, которые уже по внешности ничего общего не имели с немцами.

Но если бы я продолжал сомневаться в этом, то самое поведение по крайней мере части евреев неизбежно должно было бы положить конец моим колебаниям.

В это время возникло движение, которое в Вене имело значительное влияние и которое самым настойчивым образом доказывало, что евреи представляют собою именно самостоятельную нацию. Я говорю о сионизме.

Правда, на первый взгляд могло показаться, что такую позицию занимает только часть евреев, а большинство их осуждает и всем своим существом отвергает ее. При ближайшем рассмотрении однако оказывалось, что это только мыльный пузырь и что эта вторая часть евреев руководится простыми соображениями целесообразности или даже просто сознательно лжет. Еврейство так называемого либерального образа мыслей отвергало сионизм не с точки зрения отказа от еврейства вообще, а лишь исходя из того взгляда, что открытое выставление символа веры непрактично и даже прямо опасно. По сути дела обе эти части еврейства были заодно.

Эта показная борьба между евреями сионистского и либерального толков в скором времени стала мне прямо противна. Борьба эта была насквозь неправдива, зачастую просто лжива. Во всяком случае она очень мало походила на ту нравственную высоту и чистоту помышлений, которую любят приписывать этой нации.

Что касается нравственной чистоты, да и чистоты вообще, то в применении к евреям об этом можно говорить лишь с большим трудом. Что люди эти не особенно любят мыться, это можно было видеть уже по их внешности и ощущать к сожалению часто даже с закрытыми глазами. Меня по крайней мере часто начинало тошнить от одного запаха этих господ в длинных кафтанах. Прибавьте к этому неопрятность костюма и малогероическую внешность.

Все это вместе могло быть очень привлекательно. Но окончательно оттолкнуло меня от евреев, когда я познакомился не только с физической неопрятностью, но и с моральной грязью этого избранного народа.

Ничто не заставило меня в скором времени так резко изменить мнение о них, как мое знакомство с родом деятельности евреев в известных областях.

Разве есть на свете хоть одно нечистое дело, хоть одно бесстыдство какого бы то ни было сорта и прежде всего в области культурной жизни народов, в которой не был бы замешан по крайней мере один еврей? Как в любом гнойнике найдешь червя или личинку его, так в любой грязной истории непременно натолкнешься на еврейчика.

Когда я познакомился с деятельностью еврейства в прессе, в искусстве, в литературе, в театре, это неизбежно должно было усилить мое отрицательное отношение к евреям. Никакие добродетельные заверения тут не могли помочь. Достаточно было подойти к любому киоску, познакомиться с именами духовных отцов всех этих отвратительных пьес для кино и театра, чтобы ожесточиться против этих господ.

Это чума, чума, настоящая духовная чума, хуже той черной смерти, которой когда-то пугали народ. А в каких несметных количествах производился и распространялся этот яд! Конечно чем ниже умственный и моральный уровень такого фабриканта низостей, тем безграничнее его плодовитость. Этакий субъект плодит такие гадости без конца и забрасывает ими весь город. Подумайте при этом еще о том, как велико количество таких субъектов. Не забудьте, что на одного Гете природа всегда дарит нам 10 тысяч таких пачкунов, а каждый из этих пачкунов разносит худшего вида бациллы на весь мир.

Ужасно было убедиться, что именно евреям природа предопределила эту позорную роль.

Уж не в этом ли следует искать «избранность» этого народа! Я начал тогда самым старательным образом собирать имена авторов всех этих грязных сочинений. И чем больше увеличивалась моя коллекция, тем хуже было для евреев. Сколько бы мое чувство ни продолжало сопротивляться, разум вынужден был сделать непреклонные выводы. Факт остается фактом, что хотя евреи составляли максимум сотую часть населения этой страны, — среди авторов указанных грязнейших произведений девять десятых евреи.

Теперь я начал с этой точки зрения присматриваться и к моей дорогой «большой прессе».

Чем пристальнее я присматривался к ней, тем резче менялось мое мнение и в этой области. Стиль ее становился для меня все более несносным, содержание начинало мне казаться все более пустым и внутренне фальшивым. Под так называемой объективностью изложения я стал обнаруживать не честную правду, а большею частью простую ложь. Авторы же оказались… евреями.

Теперь я стал видеть тысячи вещей, которых я раньше не замечал вовсе. Теперь я научился понимать то, над чем раньше едва задумывался.

Так называемый либеральный образ мыслей этой прессы я стал видеть теперь в совершенно другом свете. Благородный тон в возражениях противникам или отсутствие ответа на нападки последних — все это оказалось не чем иным, как низким и хитрым маневром. Одобрительные театральные рецензии всегда относились только к еврейским авторам. Резкая критика никогда не обрушивалась ни на кого другого, кроме как на немцев. Уколы против Вильгельма II становились системой так же, как специальное подчеркивание французской культуры и цивилизации. Пикантность литературной новеллы эти органы возводили до степени простого неприличия. Даже в их немецком языке было что-то чужое. Все это вместе взятое настолько должно было отталкивать от всего немецкого, что это могло делаться только сознательно.

Кто же был заинтересован в этом?

Была ли это только случайность?

Так продолжал я размышлять по этому поводу. Но мой окончательный вывод был ускорен рядом других обстоятельств. Нравы и обычаи значительной части евреев настолько беззастенчивы, что их нельзя не заметить. Улица зачастую дает и в этом отношении достаточно наглядные уроки. Например отношение евреев к проституции и еще больше к торговле девушками можно наблюдать в Вене лучше, чем где бы то ни было в западной Европе, за исключением быть может некоторых портов на юге Франции. Стоило выйти ночью на улицу, чтобы натолкнуться в некоторых кварталах Вены на каждом шагу на отвратительные сцены, которые большинству немецкого народа были совершенно неизвестны вплоть до самой мировой войны, когда часть наших германских солдат на восточном фронте имела возможность или, точнее сказать, вынуждена была познакомиться с таким зрелищем.

А затем пришло и возмущение.

Теперь я уж больше не старался избегнуть обсуждения еврейского вопроса. Нет, теперь я сам искал его. Я знал теперь, что тлетворное влияние еврейства можно открыть в любой сфере культурной и художественной жизни, и тем не менее я не раз внезапно наталкивался на еврея и там, где менее всего ожидал его встретить.

Когда я увидел, что евреи являются и вождями социал-демократии, с глаз моих упала пелена. Тогда пришел конец полосе длительной внутренней борьбы.

Уже в повседневном общении с моими товарищами по постройке меня часто поражало то хамелеонство, с которым они по одному и тому же вопросу высказывали совершенно разные мнения иногда на протяжении нескольких дней и даже нескольких часов. Мне трудно было понять, каким образом люди, которые с глазу на глаз высказывают довольно рассудительные взгляды, внезапно теряют свои убеждения как только они оказываются в кругу массы. Часто я приходил в отчаяние. Иногда после нескольких часов мне казалось, что я переубедил на этот раз того или другого из них, что мне наконец удалось сломить лед и доказать им нелепость того или иного взгляда. Едва успевал я порадоваться своей победе, как на следующий же день к моему горю приходилось начинать сначала. Все было напрасно. Как раскачивающийся маятник возвращается к своей исходной точке, так и они возвращались к своим прежним нелепым взглядам.

Я еще мог понять, что они недовольны своей судьбой; что они проклинают ее за то, что она зачастую обходится с ними довольно жестко; что они ненавидят предпринимателей, в которых видят бессердечных виновников этой судьбы; что они ругают представителей власти, которые в их глазах являются виновниками их положения; что они устраивают демонстрации против роста цен; что они выходят на улицу с провозглашением своих требований, — все это кое-как еще можно было понять. Но что было совершенно непонятно, так это та безграничная ненависть, с которой они относятся к собственной народности, к величию своего народа, та ненависть, с которой они бесчестят историю собственной страны и вываливают в грязи имена ее великих деятелей.

Эта борьба против собственной страны, собственного гнезда, собственного очага бессмысленна и непонятна. Это просто противоестественно.

От этого порока их можно было излечить иногда на несколько дней, максимум на несколько недель. В скором времени при встрече с тем, кто казался тебе излеченным, приходилось убеждаться, что он остался прежним, что он опять во власти противоестественного.

Постепенно я убедился в том, что и социал-демократическая пресса в преобладающей части находится в руках евреев. Этому обстоятельству я не придал особенно большого значения, так как ведь и с другими газетами дело обстояло также. Одно обстоятельство однако приходилось отметить: среди тех газет, которые находились в еврейских руках, нельзя было найти ни одной подлинно национальной газеты в том смысле, в каком я привык понимать это с детства.

Я превозмог себя и стал теперь систематически читать эти произведения марксистской печати. Мое отрицательное отношение к ним стало бесконечно возрастать. Тогда я поставил себе задачу поближе узнать, кто же фабриканты этих концентрированных подлостей.

Начиная с издателя, все до одного были евреи.

Все это имело ту хорошую сторону, что по мере того, как мне выяснились подлинные носители или распространители идей социал-демократии, моя любовь к собственному народу стала возрастать. Видя такую дьявольскую ловкость обманщиков, мог ли я продолжать проклинать тех простых немецких людей, которые становились жертвой обмана. Ведь сам я лишь с трудом избавился от тех пут, которые расставляла мне лживая диалектика этой расы. И сам же я убедился, как трудно иметь дело с этими людьми, которым ничего не стоит лгать на каждом шагу, начисто отрицать только что сказанное, через одну минуту переменить свое мнение и т.д.

Нет, чем больше я узнавал еврея, тем больше я должен был прощать рабочего.

Всю тяжесть вины я возлагал теперь не на рядового рабочего, а на тех, кто не хочет взять на себя труд сжалиться над ними и дать сыну народа то, что по всей справедливости ему принадлежит, и кто не старается вместе с тем прижать к стенке обманщика и вредителя.

Опыт повседневной жизни побудил меня теперь пристальней заняться изучением самих источников марксистского учения. Влияние этого учения стало мне ясным, его успехи бросались в глаза каждый день. Последствия этих успехов также можно было легко себе представить, если иметь хоть немножко фантазии. Для меня оставался только еще неясным вопрос о том, понимали ли сами создатели этого учения, к каким именно результатам должно оно привести, видели ли они сами неизбежные окончательные последствия их злого дела или сами они были жертвой ошибки.

Возможным казалось мне тогда и то и другое. В первом случае обязанностью каждого мыслящего человека было войти в лагерь этого несчастного движения, чтобы таким образом все-таки помочь избегнуть наибольшего зла; во втором случае первые виновники этой народной болезни должны были быть исчадием ада, ибо только в мозгу чудовища, а не человека мог возникнуть конкретный план создания такой организации, деятельность которой должна привести к краху человеческой культуры, к уничтожению мира.

В этом последнем случае спасти могла только борьба; борьба всеми средствами, которые только знают человеческий дух, человеческий разум и воля, независимо от того, какой стороне судьба принесет окончательную победу.

Вот что привело меня к мысли о необходимости поближе познакомиться с основателями этого учения и таким образом изучить его истоки. Своей цели я достиг, быть может, скорей, чем надеялся сам. Это произошло благодаря тому, что я имел уже тогда некоторые, хотя и

Я стал скупать все доступные мне социал-демократические брошюры и добиваться, кто же их авторы. Одни евреи! Я стал приглядываться к именам почти всех вождей. В подавляющем большинстве — тоже сыны «избранного» народа. Кого ни возьми — депутатов рейхстрата, секретарей профсоюзов, председателей местных организаций, уличных агитаторов — все евреи. Куда ни глянешь — все та же тяжелая картина. Имена всех этих Аустерлицев, Давидов, Адлеров, Эленбогенов навеки останутся в моей памяти.

Одно мне стало теперь совершенно ясным: та партия, с рядовыми представителями которой я в течение ряда месяцев вел упорную борьбу, находилась под полным исключительным руководством чужого народа, ибо, что еврей не является немцем, это я теперь знал окончательно и бесповоротно.

Только теперь я окончательно узнал, кто является обманщиком нашего народа.

Уже одного года моего пребывания в Вене было достаточно, чтобы придти к убеждению: ни один рабочий не является настолько ограниченным, чтобы нельзя было переубедить его, если подойти к нему с лучшим знанием дела и лучшим уменьем объяснить ему суть. Постепенно я хорошо ознакомился с учением социал-демократии, и теперь это знание я мог хорошо использовать в борьбе за свои убеждения.

Почти всегда успех оказывался на моей стороне.

Основную часть массы можно было спасти. Но только ценой долгого времени и терпения.

Еврея же никогда нельзя было отклонить от его взгляда. В те времена я был еще достаточно наивным, чтобы пытаться доказать им все безумие их учения. В моем маленьком кругу я спорил с ними до хрипоты, до мозолей на языке в полной уверенности, что должен же я их убедить во вредоносности их марксистских нелепостей. Результат получался противоположный. Иногда казалось, что чем больше они начинают понимать уничтожающее действие социал-демократических теорий в их применении к жизни, тем упрямей продолжают они их отстаивать.

Чем больше я спорил с ними, тем больше я знакомился с их диалектикой. Сначала они считают каждого своего противника дураком. Когда же они убеждаются, что это не так, они начинают сами прикидываться дураками. Если все это не помогает, они делают вид, что не понимают в чем дело, или перескакивают совсем в другую область. Или они с жаром начинают настаивать на том, что само собою разумеется, и как только вы соглашаетесь с ними в этом, они немедленно применяют это совсем к другому вопросу. Как только вы их поймали на этом, они опять ускользают от сути спора и не желают даже слушать, о чем же в действительности идет речь. Как вы ни пытаетесь ухватить такого апостола, рука ваша как будто уходит в жидкую грязь. Грязь эта уходит сквозь пальцы и тотчас же каким то образом опять облегает ваши руки. Но вот вам, хотя и с трудом, удалось побить одного из этаких людей настолько уничтожающе, что ему ничего не остается больше делать, как согласиться с вами. Вы думаете, что вам удалось сделать по крайней мере один шаг вперед. Но каково же ваше удивление на следующий день! На завтра же этот еврей совершенно забывает все что произошло вчера, он продолжает рассказывать свои сказки и дальше, как ни в чем не бывало. Если вы, возмущенный этим бесстыдством, указываете ему на это обстоятельство, он делает вид искренне изумленного человека; он совершенно не может ничего вспомнить из вчерашних споров, кроме того, что он вчера как дважды два четыре доказал вам свою правоту.

Иногда это меня совершенно обезоруживало. Я просто не знал, чему удивляться: хорошо привешенному языку или искусству лжи.

Постепенно я начал их ненавидеть.

Я научился уже понимать язык еврейского народа, и именно это обстоятельство помогло мне отделить теоретическую болтовню апостолов этого учения от их реальной практики. Еврей говорит для того, чтобы скрывать свои мысли или, по меньшей мере, для того, чтобы их завуалировать. Его подлинную цепь надо искать не в том, что у него сказано или написано, а в том, что тщательно запрятано между строк.

Для меня наступила пора наибольшего внутреннего переворота, какой мне когда-либо пришлось пережить. Из расслабленного «гражданина мира» я стал фанатиком антисемитизма.

Еще только один раз — это было в последний раз — я в глубине души пережил тяжелый момент.

Когда я стал глубже изучать всю роль еврейского народа во всемирной истории, у меня однажды внезапно опять промелькнула мысль, что, может быть, неисповедимые судьбы по причинам, которые нам, бедным людям, остаются еще неизвестными, все-таки предначертали окончательную победу именно этому маленькому народу.

Может быть этому народу, который испокон веков живет на этой земле, все же в награду достанется вся земля?

Имеем ли мы объективное право бороться за самосохранение или это право имеет только субъективное обоснование?

Когда я окончательно углубился в изучение марксизма и со спокойной ясностью подвел итог деятельности еврейского народа, судьба сама дала мне свой ответ.

Еврейское учение марксизма отвергает аристократический принцип рождения и на место извечного превосходства силы и индивидуальности ставит численность массы и ее мертвый вес. Марксизм отрицает в человеке ценность личности, он оспаривает значение народности и расы и отнимает таким образом, у человечества предпосылки его существования и его культуры. Если бы марксизм стал основой всего мира, это означало бы конец всякой системы, какую до сих пор представлял себе ум человеческий. Для обитателей нашей планеты это означало бы конец их существования.

Если бы еврею с помощью его марксистского символа веры удалось одержать победу над народами мира, его корона стала бы венцом на могиле всего человечества. Тогда наша планета, как было с ней миллионы лет назад, носилась бы в эфире, опять безлюдная и пустая. Вечная природа безжалостно мстит за нарушение ее законов. Ныне я уверен, что действую вполне в духе творца всемогущего: борясь за уничтожение еврейства, я борюсь за дело божие.

ГЛАВА III. ОБЩЕПОЛИТИЧЕСКИЕ РАЗМЫШЛЕНИЯ, СВЯЗАННЫЕ С МОИМ ВЕНСКИМ ПЕРИОДОМ

Ныне я убежден, что, как правило, — я не говорю о случаях исключительной одаренности, — человек должен начать принимать участие в политической жизни не раньше 30-летнего возраста. Не следует делать этого раньше. В громадном большинстве случаев только к этому именно времени человек вырабатывает себе, так сказать, общую платформу, с точки зрения которой он может определять свое отношение к той или другой политической проблеме. Только после того как человек выработал себе основы такого миросозерцания и приобрел твердую почву под ногами, он может более или менее прочно занимать позицию в злободневных вопросах. Лишь тогда этот более или менее созревший человек имеет право принимать участие в политическом руководстве обществом.

В ином случае существует опасность, что человеку придется либо менять свою точку зрения в очень существенных вопросах, либо остаться при старых взглядах тогда, когда разум и убеждение давно уже говорят против них. В первом случае это очень неприятно для данного лица, ибо, обнаруживая сам колебания, он не может ожидать, чтобы его сторонники верили в него с прежней твердостью. Такой поворот руководителя ставит в беспомощное положение тех, кто следовал за ним, и нередко заставляет их испытывать чувство стыда перед противником, Во втором же случае наступает то, что приходится особенно часто наблюдать теперь: чем больше руководитель сам потерял веру в то, что он говорил, тем более пустой и плоской становится его аргументация и тем более неразборчив он в выборе средств. Чем менее сам он теперь намерен серьезно защищать свои откровения (человек не склонен умереть за то, во что он сам перестал верить), тем более настойчивые и в конце бесстыдные требования начинает он предъявлять своим сторонникам. Наконец дело доходит до того, что он теряет последнее качество вождя и становится просто «политиканом», т.е. Примыкает к тому сорту людей, единственным принципом которых является беспринципность, сочетаемая с грубой навязчивостью и зачастую развитым до бесстыдства искусством лжи. Ну, а если такой все еще продолжает оставаться руководителем целого общества то вы можете быть наперед уверены, что для него политика превратилась только в «героическую» борьбу за возможно более продолжительное обладание местечком. На парламент он смотрит, как на дойную корову для себя и своей семьи. Чем больше эта «должность» нравится жене и родственникам, тем более цепко будет он держаться за свой мандат. Уже по одному этому каждый человек обладающий здоровым политическим инстинктом, будет казаться ему личным врагом. В каждом новом свежем движении он видит возможное начало своего собственного конца. В каждом более крупном человеке — угрозу своему личному существованию.

Ниже мне придется еще более подробно говорить об этом виде парламентских клопов.

Конечно и 30-летнему в течение его дальнейшей жизни придется еще многому учиться, но для него это будет только пополнением знании в рамках того миросозерцания, которое он уже себе составил. Ему уже не придется теперь переучиваться в основном и принципиальном, ему придется лишь пополнять свое образование, и сторонникам его не придется испытывать тягостного чувства от сознания того, что руководитель до сих пор вел их по неправильному пути. Напротив, для всех очевидный органический рост руководителя принесет удовлетворение его сторонникам, ибо углубление образования руководителя будет означать углубление их собственного образования. В их глазах это может быть только доказательством правильности усвоенных взглядов.

Тот руководитель, который вынужден отказаться от своей платформы, так как убедился в ее неправильности, поступит достойно лишь в том случае, если он сумеет сделать из этого надлежащие выводы да конца. В этом случае он должен отказаться по крайней мере от открытой политической деятельности. Если ему случилось один раз впасть в ошибки в основных вопросах, то это может и повториться. Он уже ни в коем случае не имеет права рассчитывать на дальнейшее доверие со стороны своих сограждан, а тем более не имеет права требовать такого доверия.

Как мало теперь думают о таких требованиях простого приличия, можно судить хотя бы уже потому, как низок уровень тех дрянных субъектов, которые в наше время чувствуют себя призванными «делать политику».

Много званных, да мало избранных.

В годы моей молодости я решительно воздерживался принимать участие в открытой политической деятельности, хотя я думаю, что политикой я занимался и в те времена больше, чем многие другие. Лишь в небольших кружках я решался тогда выступать по поводу всего того, что меня интересовало и привлекало. Эти выступления в узком кругу имели в себе много хорошего. Тут приходилось не столько учиться «говорить», сколько изучать рядового собеседника с его иногда бесконечно примитивными воззрениями и возражениями. При этом я продолжал заниматься своим собственным самообразованием, не теряя времени и не упуская ни одной возможности. Нигде в Германии эти возможности в те времена не были так благоприятны, как в Вене.

Общеполитическая мысль в те времена билась в придунайской монархии интенсивнее, нежели в старой Германии, если не считать отдельных частей Пруссии, Гамбурга и побережья Северного моря. Говоря об «Австрии», я в данном случае имею в виду ту часть великого государства Габсбургов, которая в силу заселения ее немцами дала возможность этому государству вообще сложиться, я говорю о той части населения, которая одна только и была в состоянии на многие столетия наполнить внутренним содержанием политическую и культурную жизнь этого столь искусственного государственного образования. Чем дальше, тем больше будущность государства и самое его существование зависели именно от этого немецкого ядра.

Если старые наследственные провинции Австрии составляли сердце государства, т. е. обеспечивали правильный приток свежей крови в жилы культурной и государственной жизни страны, то Вена была одновременно и мозгом и волей государства.

Уже одна прекрасная внешность Вены давала ей известное право царствовать над этим конгломератом народов. Чудесная красота Вены хоть немного заставляла забывать о ветхости государства в целом.

За границей и в особенности в Германии знали только прелестную Вену. За ней забывалась и кровавая борьба между отдельными национальностями внутри габсбургской монархии и судороги всего государства. В эту иллюзию можно было впасть тем легче, что Вена в ту пору переживала последнюю полосу своего расцвета. Под руководством тогдашнего поистине гениального бургомистра Вена вновь проснулась к чудесной юной жизни и превращалась в достойную резиденцию старого царства. Последний великий выходец из рядов немцев, колонизировавших Восток, не считался так называемым общепризнанным «государственным деятелем», но именно доктор Люэгер в качестве бургомистра «столицы и резиденции» — Вены добился огромных успехов во всех областях коммунальной, хозяйственной и культурной политики. Этим он в небывалой степени укрепил сердце всей империи и благодаря этому стал на деле гораздо более великим государственным деятелем, чем все тогдашние «дипломаты» вместе взятые.

Если конгломерат народностей, называемый Австрией, в конце концов все таки погиб, то это не говорит против политических качеств немецкой части этого государства. Это только неизбежный результат того, что 10 миллионов не могут в течение слишком долгого времени управлять 50-миллионным государством, состоящим из различных наций, если своевременно не созданы совершенно определенные предпосылки для этого.

Австрийский немец мыслил в масштабах более чем крупных. Он всегда привык жить в рамках большого государства и никогда не терял сознания тех задач, которые отсюда вытекают. Он был единственным в этом государстве, кто мыслил не только в рамках своей национальной провинции, но и в рамках всего государства. Даже в тот момент, когда ему уже угрожала судьба быть оторванным от общего отечества, он все еще продолжал думать и бороться за то, чтобы удержать для немецкого народа те позиции, которые в тяжелой борьбе завоевали на Востоке его предки. При этом надо еще не забывать и того, что силы его были расколоты: лучшая часть австрийских немцев в сердце и в помышлении никогда не теряла связи с общей родиной, и только часть австрийских немцев целиком отдавала себя австрийской родине.

Общий кругозор австрийских немцев всегда был относительно велик. Их экономические отношения часто обнимали почти всю многонациональную империю. Почти все действительно крупные предприятия находились в руках немцев. Весь руководящий персонал техников, чиновников большею частью составляли немцы. В их же руках находилась и внешняя торговля, поскольку на нее не успели наложить руку евреи, для которых торговля — родная стихия. В политическом отношении только немцы и объединяли всю империю. Уже в годы военной службы немецкая молодежь рассылалась по всем частям страны. Австро-немецкие рекруты попадали правда в немецкий полк, но самый этот полк отлично мог попасть и в Герцеговину, и в Галицию, не только в Вену. Офицерский корпус все еще состоял почти исключительно из немцев, а высшее чиновничество — в преобладающей части из них. Искусство и наука также представлены были главным образом немцами. Если не считать халтуры в области новейшего «искусства», на которую способен был даже такой народ как негры, то можно смело сказать, что носителями действительного искусства в это время в Австрии были только немцы. Вена представляла собою живой и неиссякаемый источник для всей Австро-Венгрии как в области музыки, так и в области скульптуры, как в области художества, так и в области строительного искусства.

Наконец немцы были также носителями всей внешней политики монархии, если не говорить об очень небольшой группе венгров.

И тем не менее всякая попытка сохранить это государство была тщетной. Не хватало самой существенной предпосылки. Австрийское национальное государство располагало только одной возможностью преодоления центробежных сил отдельных наций. Государство должно было образоваться и управляться либо самым централизованным образом, либо оно не могло существовать вовсе.

В отдельные светлые минуты понимание этого обстоятельства становилось достоянием также «самых высоких» сфер. Но уже через короткое время забывали это или откладывали практическое проведение в жизнь ввиду сопряженных с ним трудностей. Всякая мысль о построении государства на более или менее федеративных началах неизбежно должна была потерпеть крушение по причине отсутствия такого государственного ядра, которое имело бы заведомо преобладающее значение. К этому надо прибавить, что внутренние предпосылки австрийского государства вообще были совершенно иными, нежели в германской империи времен Бисмарка. В Германии дело шло только о преодолении известных политических традиций, ибо в культурном отношении общая почва существовала всегда. Прежде всего было важно то обстоятельство, что германское государство, если не считать небольших чуженациональных осколков, объединяло людей только одной нации.

В Австрии обстоятельства были прямо противоположные. Политические воспоминания о собственном прежнем величии здесь совершенно отсутствовали у отдельных наций, если не считать венгров. Во всяком случае эти воспоминания принадлежали лишь очень отдаленному периоду и были стерты временем почти окончательно. С другой стороны, в эпоху, когда национальный принцип начал играть крупную роль, в отдельных частях австро-венгерской монархии начали формироваться националистические силы, преодолеть которые было тем трудней, что в пределах Австро-Венгрии на деле начали образовываться национальные государства. При том внутри этих национальных государств преобладающая нация в силу своего родства с отдельными национальными осколками в Австрии имела теперь большую притягательную силу для этих последних нежели австрийские немцы.

Даже Вена теперь не могла на продолжительное время состязаться в этом отношении со столицами провинций.

С тех пор как Будапешт сам стал крупным центром, у Вены впервые появился соперник, задачей которого было не усиление монархии в целом, а лишь укрепление одной из ее частей. В скором времени этому примеру последовали также Прага, затем Лемберг, Лайбах и т.д. Когда эти прежние провинциальные города поднялись и превратились в национальные центры отдельных провинций, тем самым созданы были сосредоточия все более и более самостоятельного культурного развития. Национально-политические устремления теперь получили глубокую духовную базу. Приближался момент, когда движущая сила отдельных наций стала сильнее, чем сила общих интересов монархии. Тем самым решалась судьба Австрии.

Со времени смерти Иосифа II этот ход развития прослеживается очень явственно. Быстрота этого развития зависела от целого ряда факторов, одни из которых заложены были в самой монархии, другие же были результатом той внешней политики, которую в разные периоды вела Австрия.

Чтобы серьезно начать и завершить борьбу за единство этого государства, оставалось только вести упорную и беспощадную политику централизации. Для этого нужно было прежде всего принципиально провести единый государственный язык. Этим подчеркнут был бы хотя бы принцип формальной принадлежности к единому государству, а административным органам было бы дано в руки техническое средство, без которого единое государство вообще существовать не может. Только таким путем могла быть создана возможность через школу воспитать в течение длительного времени традиции государственного единства. Конечно этого нельзя было достигнуть в течение 10 или 20 лет. Тут нужны столетия. В вопросах колонизации вообще решают не быстрота и натиск, а настойчивость и долгий период.

Само собою разумеется, что при этом не только администрирование, но и все политическое руководство должно было бы вестись в строгом единстве.

И вот для меня тогда было бесконечно поучительно констатировать: почему всего этого не произошло или, лучше сказать, почему все это не было сделано. Виновниками краха австро-венгерской империи являются только те, кто виновен в этом упущении.

Более чем какое бы то ни было другое государство старая Австрия зависела от кругозора своих правителей. Здесь отсутствовал фундамент национального государства, которое само по себе обладает большой силой самосохранения даже тогда, когда руководители государства оказываются совершенно не на высоте. Государство единой национальности иногда в течение удивительно долгих периодов может переносить режим плохого управления, не погибая при этом. Часто может показаться, что в организме не осталось уже совершенно никакой жизни, что он уже умер или отмирает, и вдруг оказывается, что приговоренный к смерти опять поднялся и стал подавать признаки изумительной несокрушимой жизненности.

Совсем другое дело такое государство, которое состоит из различных народностей, в жилах которых не течет одна и та же кровь, а еще важней — над которыми не занесен один общий кулак. Тут слабость руководства приведет не просто к зимней спячке государства, тут она пробудит все индивидуальные инстинкты наций в зависимости от их крови и лишит их возможности развиваться под эгидой одной могущественной воли. Эта опасность может быть смягчена только в течение столетий общего воспитания, общих традиций, общих интересов и т.д. Вот почему такие государственные образования, чем моложе, тем больше зависят от качеств своих руководителей. Более того, зачастую они бывают прямым творением из ряда выходящих могущественных руководителей и героев духа и нередко после смерти их творца они просто распадаются. Пройдут столетия, и все же эти опасности еще не преодолены, они находятся только в дремлющем состоянии. И как только слабость руководства скажется очень сильно, эта опасность часто внезапно просыпается, и тогда уже не поможет ни сила воспитания, ни самые высокие традиции; над всем этим возьмут верх центробежные силы различных племен.

Самой большой и, быть может, трагической виной дома Габсбургов является то, что они не поняли этого.

Одному единственному счастливцу среди них судьба осветила факелом будущее его страны, но затем этот факел погас и навсегда.

Иосиф II, этот римский император германской нации, с тревогой увидел, что его дом, выдвинутый на самый крайний пункт государства, неизбежно погибнет в потоке этого Вавилона народов, если не удастся исправить то, что запустили предки. С нечеловеческой энергией этот «друг людей» начал борьбу против слабостей прошлого и попытался в течение десятилетия исправить то, что было запущено в течение столетий. Если бы ему дано было на это хотя бы только 40 лет и если бы после него по крайней мере два поколения продолжали то же дело, чудо это вероятно удалось бы. Но на деле ему было дано только 10 лет. И когда он, надорвавшись душой и телом, сошел в могилу, вместе с ним в могилу сошло и его дело.

Ни в духовном отношении, ни по силе воли его преемники не оказались на высоте задачи.

Когда пришло время и в Европе показались первые признаки революционной грозы, огонь стал медленно распространяться и в старой Австрии. Но когда в Австрии вспыхнул пожар, то оказалось, что пламя это вызвано не столько социальными, общественными и вообще общеполитическими причинами, сколько факторами национального происхождения.

Во всех других странах революция 1848 г. была борьбой классов, в Австрии же она была уже началом борьбы рас. Австрийские немцы сразу забыли тогда или не поняли вовсе происхождения этого пожара. Они отдали свои силы на службу революционным восстаниям и этим сами подписали себе приговор. Своими руками немцы помогли пробудить дух западной демократии, который через короткое время лишил их основ их собственного существования.

Парламентская представительная система была создана, и этому не предшествовало создание государственного — обязательного языка. Тем самым предопределена была гибель господствующего положения немцев в австрийской монархии. С этого момента погибло и само государство. Все, что последовало за этим, было только историческим распадом этого государства.

Наблюдать этот распад было зрелищем не только поучительным, но и потрясающим. В тысячах и тысячах форм свершалась историческая судьба этого государства. Что большая часть человечества была слепа к этому процессу и не замечала, что распад начался, в этом сказалась только воля богов к уничтожению Австрии.

Не стану тут распространяться о деталях. Это не является задачей моей книги. Я остановлюсь подробно только на круге тех событий, которые общезначимы для всех народов и государств и которые имеют таким образом большое значение и для современности. Именно эти кардинальные события помогли мне заложить основы моего политического мышления.

Среди тех учреждений, которые обнаружили процесс распада австрийской монархии особенно наглядно — настолько наглядно, что даже не слишком дальновидный мещанин не мог этого не заметить, — следует назвать прежде всего австрийский парламент или, как он назывался в Австрии, рейхсрат.

Это учреждение было построено заведомо по методу заимствования из Англии — страны классической «демократии». Всю эту спасительную систему позаимствовали из Лондона, а в Вене старались только скопировать ее с очень большой точностью.

Английская двухпалатная система была скопирована в форме палаты депутатов и палаты господ. Однако здания самих палат выглядели в Вене и в Лондоне по-разному. Когда Барри, строитель здания английской палаты на берегах Темзы, закончил свою постройку, он взял сюжеты для украшения — 1200 ниш, колонн и консолей своего чудесного здания — из истории британской империи, обнимавшей тогда полмира. С точки зрения архитектурного и художественного искусства здание палаты лордов и палаты депутатов стало таким образом храмом славы для всей нации.

В Вене в этом отношении пришлось натолкнуться на первую трудность. Когда датчанин Ганзен закончил последний фронтон в мраморном здании народного представительства, ему ничего не оставалось сделать, как позаимствовать сюжеты для украшения здания из истории древнего мира. Это театральное здание «западной демократии» расписано портретами римских и греческих государственных деятелей и философов. Над обоими зданиями высятся четыре гигантских фигуры, указывающие в четырех противоположных направлениях. В этом была своеобразная символическая ирония. Этот символ как бы олицетворял ту внутреннюю борьбу центробежных сил, которая уже тогда заполняла Австрию.

«Национальности» воспринимали как оскорбление и провокацию, когда им говорили, что это здание олицетворяет австрийскую историю.

Когда я, едва имея 20 лет от роду, впервые посетил роскошное здание на Франценсринге, чтобы побывать в качестве зрителя на заседании палаты депутатов, я был во власти самых противоречивых настроений.

Уже издавна я ненавидел парламент, но конечно не как учреждение само по себе. Напротив, в качестве свободолюбивого человека я не мог представить себе никакой другой формы правления. Идея какой бы то ни было диктатуры при моем отношении к дому Габсбургов показалась бы мне тогда преступлением против дела свободы и разума.

Немало содействовало этому и то, что во мне, молодом человеке, много читавшем газеты, жило бессознательное поклонение английскому парламенту. От этого чувства я не мог так легко освободиться. Английская нижняя палата вела дела с большим достоинством (по крайней мере наша пресса изображала это так прекрасно), и это импонировало мне в высшей степени. Можно ли было даже только представить себе более возвышенную форму самоуправления народа?

Но именно поэтому я был врагом австрийского парламента. Внешние формы работы австрийского рейхсрата казались мне совершенно недостойными великого образца. К этому прибавлялось еще следующее.

Судьбы австрийских немцев в австрийском государстве зависели от их позиции в рейхсрате. До введения всеобщего и тайного избирательного права парламент имел хотя и небольшое немецкое большинство. Это положение вещей было достаточно сомнительным: это немецкое большинство уже и тогда зависело от социал-демократии, которая во всех коренных вопросах была ненадежна и всегда готова была предать немецкое дело, лишь бы не потерять популярности среди других национальностей. Социал-демократию уже тогда нельзя было считать немецкой партией. Но с момента введения всеобщего избирательного права в парламенте уже не могло быть и цифрового немецкого большинства. Теперь ничто уже не мешало дальнейшему разнемечиванию государства.

Чувство национального самосохранения ввиду этого уже тогда внушало мне лишь очень небольшую симпатию к такому национальному представительству, в котором интересы немцев были не столько представлены, сколько задавлены. Однако все это еще были такие грехи, которые как и многое другое можно было приписать не самой системе, а только формам ее применения в австрийском государстве. Я тогда еще верил в то, что если восстановить опять немецкое большинство в представительных органах, то принципиально возражать против самой представительной системы, пока существует старое государство вообще нет оснований.

В таких настроениях попал я впервые в это священное здание, где кипели страсти. Правда священным дом этот казался мне главным образом благодаря необычайной красоте его чудесной архитектуры. Превосходное произведение греческого искусства на немецкой почве. Как скоро однако это чувство сменилось чувством возмущения, вызванным той жалкой комедией, которая разыгрывалась на моих глазах. Налицо было несколько сот господ народных представителей, которые как раз занятые были обсуждением одного из вопросов крупнейшего экономического значения.

Одного этого дня было для меня достаточно, чтобы дать мне материал для размышления на целые недели.

Идейное содержание речей, насколько их вообще можно было понять, стояло поистине на ужасной «высоте». Некоторые из господ законодателей не говорили вовсе по-немецки, а изъяснялись на славянских языках или вернее диалектах. То, что я знал до сих пор из газет, я имел теперь случай услышать своими собственными ушами. Жестикулирующая, кричащая на разные голоса полудикая толпа. Над нею в качестве председателя старенький добродушный дядюшка в поте лица изо всех сил работает колокольчиком и, обращаясь к господам депутатам, то в добродушной, то в увещевательной форме умоляет их сохранить достоинство высокого собрания.

Все это заставляло только смеяться.

Несколько недель спустя я опять попал в рейхсрат. Картина была другая, совершенно неузнаваемая. Зал был совершенно пуст. Внизу спали. Небольшое количество депутатов сидели на своих местах и зевали друг другу в лицо. Один из них «выступал» на трибуне. На председательском месте сидел один из вице-президентов рейхсрата и явно скучал.

Меня посетили первые сомнения. Когда у меня было время, я все чаще стал отправляться на заседания рейхсрата и в тиши наблюдал все происходящее там. Я вслушивался в речи, поскольку их вообще можно было понять, изучал более или менее интеллигентные физиономии «избранных» представителей народов, составлявших это печальное государство, и постепенно составлял себе свое собственное заключение.

Одного года спокойных наблюдений оказалось достаточно, чтобы в корне изменить мои прежние взгляды на это учреждение. Мое внутреннее существо протестовало теперь уже не только против извращенной формы, которую эта идея приняла в Австрии. Нет, теперь я не мог уже признавать и самого парламента как такового. До сих пор я видел несчастье австрийского парламента только в том, что в нем отсутствует немецкое большинство. Теперь я убедился, что само существо этого учреждения обречено.

Предо мной встал тогда целый ряд вопросов. Я начал глубже размышлять относительно демократического принципа решения по большинству голосов как основы всего парламентского строя. Вместе с тем я немало внимания посвятил и изучению умственных и моральных достоинств этих избранников народа.

Так изучил я и систему и ее носителей.

В течение ближайших нескольких лет я с совершенной точностью уяснил себе, что представляет собою «высокоуважаемый» тип новейшего времени — парламентарий. Я составил себе о нем то представление, которое впоследствии уже не нуждалось в серьезных видоизменениях.

И в данном случае метод наглядного обучения, знакомство с практической действительностью избавили меня от опасности утонуть в теории, которая на первый взгляд кажется столь соблазнительной, но которая тем не менее принадлежит к несомненным продуктам распада.

Демократия современного Запада является спутницей марксизма, который вообще немыслим без нее. Именно она составляет ту почву, на которой произрастает эта чума. Ее самое грязное внешнее проявление — парламентаризм.

Я должен быть благодарен судьбе за то, что и этот вопрос она поставила передо мной в Вене, ибо я боюсь, что в тогдашней Германии мне было бы слишком легко ответить себе на эту проблему. Если бы ничтожество этого учреждения, называемого «парламентом», мне впервые пришлось увидеть в Берлине, я, быть может, впал бы в обратную крайность. В этом случае у меня могли найтись некоторые как бы хорошие побудительные мотивы стать на сторону тех, кто видел благо государства исключительно в усилении центральной власти в Германии. Если бы это со мной случилось, это ведь тоже означало бы до некоторой степени ослепнуть, стать чуждым эпохе и людям.

В Австрии эта опасность мне не угрожала.

Здесь не так легко было впасть из одной крайности в другую. Если никуда не годился парламент, то тем паче никуда не годились Габсбурги — это уж во всяком случае. Осудив «парламентаризм», мы еще нисколько не разрешили проблему. Возникал вопрос: а что же делать? Если уничтожить рейхсрат, то ведь единственной правительственной властью осталась бы династия Габсбургов, а эта мысль для меня была особенно невыносимой.

Этот очень трудный случай побудил меня к основательному изучению проблемы в целом. При других обстоятельствах я бы в столь раннем возрасте едва ли призадумался над такими вопросами.

Что мне прежде всего бросалось в глаза, так это полное отсутствие личной ответственности.

Парламент принимает какое-либо решение, последствия которого могут оказаться роковыми. И что же? Никто за это не отвечает, никого нельзя привлечь к ответственности. Разве в самом деле можно считать ответственностью то, что после какого-нибудь отчаянного краха виновное в этом правительство вынуждено уйти? Или что соответственная коалиция партий распадается и создается новая коалиция? Или далее, что распускается палата?

Да разве вообще колеблющееся большинство людей может всерьез нести какую-либо ответственность? Разве не ясно, что сама идея ответственности связана с лицом! Ну, а можно ли сделать ответственным практического руководителя правительства за те действия, которые возникли и были проведены исключительно вследствие желания или склонности целого множества людей?

Ведь все мы знаем, что задачу руководящего государственного деятеля в наши времена видят не столько в том, чтобы он обладал творческой мыслью и творческим планом, сколько в том, чтобы он умел популяризовать свои идеи перед стадом баранов и дураков и затем выклянчить у них их милостивое согласие на проведение его планов.

Разве вообще можно подходить к государственному деятелю с тем критерием, что он обязательно должен в такой же мере обладать искусством переубедить массу, как и способностью принимать государственно мудрые решения и планы?

Да разве вообще когда-нибудь видно было, чтобы эта толпа людей поняла крупную идею раньше, чем практический успех этой идеи стал говорить сам за себя?

Да разве вообще любое гениальное действие в нашем мире не является наглядным протестом гения против косности массы?

Ну, а что делать государственному деятелю, которому не удалось даже какой угодно лестью завоевать благоволение этой толпы?

Что же ему остается — купить это благоволение?

Или ввиду глупости своих сограждан он должен отказаться от проведения того, что он считает жизненно необходимым? Или он должен уйти? Или тем не менее остаться?

Человек с характером в таком случае попадает в неразрешимый конфликт между тем, что он считает необходимым, и простым приличием или, лучше сказать, простой честностью.

Где здесь найти границу между той обязанностью, которую возлагает на тебя общество, и той обязанностью, которую возлагает на тебя личная честь?

Ведь каждому действительному вождю приходится решительно бороться против всех попыток унизить его до роли простого политикана.

И наоборот, разве не ясно, что именно политикан при таких условиях будет чувствовать себя призванным «делать» политику как раз потому, что в последнем счете ответственность несет не он, а какая-то неуловимая кучка людей?

Разве не ясно, что наш парламентарный принцип большинства неизбежно подкапывается под самую идею вождя?

Или неужели в самом деле найдутся такие, кто поверит, что в этом мире прогресс обязан не интеллекту отдельных индивидуумов, а мозгу большинства?

Или может быть кто-нибудь надеется на то, что в будущем мы сможем обойтись без этой основной предпосылки человеческой культуры?

Разве не ясно наоборот, что именно сейчас эта предпосылка нужней, чем когда бы то ни было.

Парламентарный принцип решения по большинству голосов уничтожает авторитет личности и ставит на ее место количество, заключенное в той или другой толпе. Этим самым парламентаризм грешит против основной идеи аристократизма в природе, причем конечно аристократизм вовсе не обязательно должен олицетворяться современной вырождающейся общественной верхушкой.

Современный наблюдатель, вынужденный читать почти исключительно газеты, не может себе представить, какие опустошительные последствия имеет это господство парламентаризма. Разве что только самостоятельное мышление и наблюдения помогут ему понять суть происходящего. Прежде всего парламентаризм является причиной того невероятного наплыва самых ничтожных фигур, которыми отличается современная политическая жизнь. Подлинный политический руководитель постарается отойти подальше от такой политической деятельности, которая в главной своей части состоит вовсе не из творческой работы, а из интриг и фальши, имеющих целью завоевать большинство. А нищих духом людей как раз именно это обстоятельство и будет привлекать.

Чем мельче этакий духовный карлик и политический торгаш, чем ясней ему самому его собственное убожество, тем больше он будет ценить ту систему, которая отнюдь не требует от него ни гениальности, ни силы великана, которая вообще ценит хитрость сельского старосты выше, чем мудрость Перикла. При этом такому типу ни капельки не приходится мучиться над вопросом об ответственности. Это тем меньше доставляет ему забот, что он заранее точно знает, что независимо от тех или других результатов его «государственной» пачкотни конец его карьеры будет один и тот же: в один прекрасный день он все равно должен будет уступить свое место такому же могущественному уму, как и он сам.

Для сборища таких «народных представителей» всегда является большим утешением видеть во главе человека, умственные качества которого стоят на том же уровне, что их собственные. Только в этом случае каждый из этих господ может доставить себе дешевую радость время от времени показать, что и он не лыком шит. А главное, тогда каждый из них имеет право думать: если возглавлять нас может любой икс, то почему же не любой игрек, чем «Ганс» хуже «Фридриха»?

Эта демократическая традиция в наибольшей степени соответствует позорящему явлению наших дней, а именно: отчаянной трусости большого числа наших так называемых «руководителей». В самом деле, какое счастье для таких людей во всех случаях серьезных решений иметь возможность спрятаться за спину так называемого большинства.

В самом деле, посмотрите на такого политического воришку, как он в поте липа «работает», чтобы в каждом отдельном случае кое-как наскрести большинство и получить возможность в любой момент спастись от какой-либо ответственности. Именно это обстоятельство конечно отталкивает всякого сколько-нибудь уважающего себя политика и вообще мужественного человека от такой деятельности. Любое же ничтожество радо поступить именно так. С нашей точки зрения дело ясно: кто не хочет нести личной ответственности за свои действия, кто ищет для себя прикрытия, тот трусливый негодяй. Ну, а когда руководители нации вербуются из таких несчастных трусов, то рано или поздно за это придется дорого расплачиваться. Дело доходит до того, что у нас не оказывается мужества предпринять какое бы то ни было решительное действие, и мы предпочитаем скорее примириться с любым позором и бесчестием, чем найти в себе силы для нужного решения. Ведь нет уже никого, кто готов был бы свою личность, свою голову отдать за проведение решительного шага.

Ибо одно надо помнить и не забывать: большинство и здесь никогда не может заменить собою одного. Большинство не только всегда является представителем глупости, но и представителем трусости. Соберите вместе сто дураков и вы никак не получите одного умного. Соберите вместе сто трусов и вы никак не получите в результате героического решения.

Но чем меньше становится ответственность отдельного руководителя, тем больше будет расти число таких типов, которые, не обладая даже минимальнейшими данными, тем не менее чувствуют себя призванными отдать в распоряжение народа свои бессмертные таланты. Многим из них просто невтерпеж, когда же наконец очередь дойдет до них. Они становятся в очередь в длинном хвосте и со смертельной тоской глядят, как медленно приближается их судьба. Они рады поэтому каждой смене лиц в том ведомстве, в которое они метят попасть. Они благодарны каждому скандалу, который может вытолкнуть из стоящих в хвосте впереди них хоть нескольких конкурентов. Когда тот или другой из счастливцев, ранее попавших на теплое местечко, не хочет так скоро расстаться с этим местом, остальные смотрят на это, как на нарушение священных традиций и общей солидарности. Тогда они начинают сердиться и будут уже, не покладая рук, вести борьбу хотя бы самыми бесстыдными средствами вплоть до того момента, когда им удастся прогнать конкурента с теплого местечка, которое должно теперь перейти в руки других. Низвергнутый божок уже не так скоро попадает на то же самое место. Когда эта фигура снята с поста, ей придется опять стать в очередь в длинном хвосте, если только там не подымется такой крик и брань, которые помешают вновь занять очередь.

Результатом всего этого является ужасающе быстрая смена лиц на важнейших государственных должностях. Результаты этого всегда неблагоприятны, а иногда прямо таки катастрофичны. Чаще всего оказывается, что не только дурак и неспособный падает жертвой таких обычаев, но как раз способный человек, поскольку только судьба вообще дает возможность способному человеку попасть на руководящий пост. Против способного руководителя сейчас же образуется общий фронт. Как же, ведь он вышел не из «наших» рядов. Мелкие людишки принципиально хотят быть только в своей собственной компании. Они рассматривают как общего врага всякого человека с головой, всякого, кто способен среди нулей играть роль единицы. В этой области инстинкт самосохранения у них особенно обострен. Результатом всего этого неизбежно является все прогрессирующее умственное обеднение руководящих слоев. Какой результат при этом получается для нации и государства, это легко понимает всякий, если только он сам не принадлежит к этому же сорту «вождей».

Старая Австрия имела сомнительное счастье пользоваться благами парламентского режима в его чистейшем виде.

Правда министр-президент назначался еще императором, но и эти назначения на деле были не чем иным, как простым выполнением воли парламентского большинства. Что касается торгов и переторжек вокруг назначения руководителей отдельных министерств, то здесь мы имели уже обычай западной демократии чистейшей воды. В соответствии с этим были и результаты. Смена отдельных лиц происходила все быстрей и быстрей. В конце концов это выродилось в чистейший спорт.

В той же мере все больше снижался масштаб этих быстро сменяющихся «государственных деятелей»; в конце концов на поверхности остался только тип парламентского интригана, вся государственная мудрость которого теперь измерялась только его способностью склеить ту или другую коалицию, т.е. способностью к мелкому политическому торгашеству, которая теперь одна могла стать базой для практической работы этих, с позволения сказать, народных представителей.

Таким образом именно венская школа давала в этой области самые лучшие наглядные уроки.

Что меня интересовало не в меньшей степени, так это сопоставление способностей и знаний этих народных представителей с теми задачами, которые стояли перед ними. Уже по одному этому я вынужден был начать знакомиться с умственным горизонтом этих избранников народа. Попутно пришлось знакомиться и с теми происшествиями, которые вообще этим великолепным фигурам позволили вынырнуть на политической арене. Небезынтересно было познакомиться также и с техникой их работы. Это позволяло видеть во всех деталях то служение отечеству, на которое только и способны были изучаемые фигуры.

Чем больше я вникал во внутренние отношения в парламенте, с чем большей объективностью я изучал людей и их образ действий, тем отвратительнее становилась в моих глазах общая картина парламентской жизни. Пристальное изучение было необходимо для меня, если я хотел по-настоящему ознакомиться с этим учреждением, где каждый из законодателей через каждые три слова ссылается на свою «объективность». Когда хорошенько изучишь этих господ и ознакомишься с законами их собственного гнусного существования, то двух мнений уже быть не может.

На свете вообще трудно найти какой-либо другой принцип, который, говоря объективно, был бы столь же неправилен, как принцип парламентаризма.

Мы не говорим уже о том, в каких условиях происходят самые выборы господ народных представителей, какими средствами они достигают своего высокого звания. Только в совершенно ничтожном числе случаев выборы являются результатом действительно общего желания. Это ясно уже из одного того, что политическое понимание широкой массы вовсе не настолько уже развито, чтобы она сама могла выразить свое общеполитическое желание и подобрать для этого соответствующих людей.

То, что мы постоянно обозначаем словами «общественное мнение», только в очень небольшой части покоится на результатах собственного опыта или знания. По большей же части так называемое «общественное мнение» является результатом так называемой «просветительной» работы.

Религиозная потребность сама по себе глубоко заложена в душе человека, но выбор определенной религии есть результат воспитания. Политическое же мнение массы является только результатом обработки ее души и ее разума — обработки, которая зачастую ведется с совершенно невероятной настойчивостью.

Наибольшая часть политического воспитания, которое в этом случае очень хорошо обозначается словом пропаганда, падает на прессу. В первую очередь именно она ведет эту «просветительную» работу. Она в этом смысле представляет собою как бы школу для взрослых. Беда лишь в том, что «преподавание в данном случае находится не в руках государства, а в руках зачастую очень низменных сил. Именно в Вене еще в своей ранней молодости я имел наилучшую возможность хорошо познакомиться с монополистами этих орудий воспитания масс и их фабрикатами. Вначале мне не раз приходилось изумляться тому, как в течение кратчайшего времени эта наихудшая из великих держав умела создать определенное мнение, притом даже в таких случаях, когда дело шло о заведомой фальсификации подлинных взглядов и желаний массы. В течение всего каких-нибудь нескольких дней печать ухитрялась из какого-нибудь смешного пустяка сделать величайшее государственное дело; и наоборот, в такой же короткий срок она умела заставить забыть, прямо как бы выкрасть из памяти массы такие проблемы, которые для массы, казалось бы, имеют важнейшее жизненное значение.

Прессе удавалось в течение каких-нибудь нескольких недель вытащить на свет божий никому неизвестные детали, имена, каким-то волшебством заставить широкие массы связать с этими именами невероятные надежды, словом, создать этим именам такую популярность, которая никогда и не снилась людям действительно крупным. Имена, которые всего какой-нибудь месяц назад еще никто и не знал или знал только понаслышке, получали громадную известность. В то же время старые испытанные деятели разных областей государственной и общественной жизни как бы совершенно умирали для общественного мнения или их засыпали таким количеством гнуснейших клевет, что имена их в кратчайший срок становились символом неслыханной низости и мошенничества. Надо видеть эту низкую еврейскую манеру: сразу же, как по мановению волшебной палочки начинают поливать честного человека грязью из сотен и тысяч ведер; нет той самой низкой клеветы, которая не обрушилась бы на голову такой ни в чем неповинной жертвы; надо ближе ознакомиться с таким методом покушения на политическую часть противника, чтобы убедиться в том, насколько опасны эти негодяи прессы.

Для этих разбойников печати нет ничего такого, что не годилось бы как средство к его грязной цели.

Он постарается проникнуть в самые интимные семейные обстоятельства и не успокоится до тех пор, пока в своих гнусных поисках не найдет какой-нибудь мелочи, которую он раздует в тысячу крат и использует для того, чтобы нанести удар своей несчастной жертве. А если несмотря на все изыскания он не найдет ни в общественной ни в частной жизни своего противника ничего такого, что можно было бы использовать, тогда этот негодяй прибегнет к простой выдумке. И он при этом твердо убежден, что если даже последует тысяча опровержений, все равно кое-что останется. От простого повторения что-нибудь да прилипнет к жертве. При этом такой мерзавец никогда не действует так, чтобы его мотивы было легко понять и разоблачить. Боже упаси! Он всегда напустит на себя серьезность и „объективность“. Он будет болтать об обязанностях журналиста и т. п. Более того, он будет говорить о журналистской „чести“ — в особенности, если получит возможность выступать на заседаниях съездов и конгрессов, т. е. будет иметь возможность воспользоваться теми поводами, вокруг которых эти насекомые собираются в особенно большом числе.

Именно эти негодяи более чем на две трети фабрикуют так называемое „общественное мнение“. Из этой именно грязной пены потом выходит парламентская Афродита.

Чтобы подробно обрисовать это действо во всей его невероятной лживости, нужно было бы написать целые Томы. Мне кажется однако, что достаточно хотя бы только поверхностно познакомиться с этой прессой и с этим парламентаризмом, чтобы понять, насколько бессмыслен весь этот институт.

Чтобы понять бессмысленность и опасность этого человеческого заблуждения, лучше всего сопоставить вышеочерченный мною демократический парламентаризм с демократией истинно германского образца.

Самым характерным в демократическом парламентаризме является то, что определенной группе людей — скажем, 500 депутатам, а в последнее время и депутаткам — предоставляется окончательное разрешение всех возможных проблем, какие только возникают. На деле именно они и составляют правительство. Если из их числа и выбирается кабинет, на который возлагается руководство государственными делами, то ведь это только одна внешность. На деле это так называемое правительство не может ведь сделать ни одного шага, не заручившись предварительным согласием общего собрания. Но тем самым правительство это освобождается от всякой реальной ответственности, так как в последнем счете решение зависит не от него, а от большинства парламента. В каждом отдельном случае правительство это является только исполнителем воли данного большинства. О политических способностях правительства судят в сущности только по тому, насколько искусно оно умеет приспособляться к воле большинства или перетягивать на свою сторону большинство. Но тем самым с высоты подлинного правительства оно опускается до роли нищего, выпрашивающего милостыню у большинства. Всякому ясно, что важнейшая из задач правительства состоит только в том, чтобы от случая к случаю выпрашивать себе милость большинства данного парламента или заботиться о том, чтобы создать себе иное более благосклонное большинство. Если это удается правительству, оно может в течение короткого времени „править“ дальше; если это не удается ему, оно должно уйти. Правильность или неправильность его намерений не играет при этом никакой роли.

Но именно таким образом практически уничтожается всякая его ответственность.

К каким последствиям все это ведет, ясно уже из следующего. Состав пятисот избранных народных представлений с точки зрения их профессии, не говоря уже об их способностях, крайне пестр. Никто ведь не поверит всерьез, что эти избранники нации являются также избранниками духа и разума. Никто ведь не поверит, что в избирательных урнах десятками или сотнями произрастают подлинные государственные деятели. Все знают, что бюллетени подаются избирательной массой, которую можно подозревать в чем угодно, только не в избытке ума. Вообще трудно найти достаточно резкие слова, чтобы заклеймить ту нелепость, будто гении рождаются из всеобщих выборов. Во-первых, подлинные государственные деятели вообще рождаются в стране только раз в очень крупный отрезок времени, а во-вторых, масса всегда имеет вполне определенное предубеждение как раз против каждого сколько-нибудь выдающегося ума. Скорей верблюд пройдет через игольное ушко, чем великий человек будет „открыт“ путем выборов.

Те личности, которые превосходят обычный масштаб золотой середины, большею частью сами прокладывали себе дорогу на арене мировой истории.

Что же происходит в парламенте? Пятьсот человек золотой середины голосуют и разрешают все важнейшие вопросы, касающиеся судеб государства. Они назначают правительство, которое затем в каждом отдельном случае вынуждено добиваться согласия этого просвещенного большинства. Таким образом вся политика делается этими пятьюстами.

По их образу и подобию эта политика большею частью и ведется.

Но если мы даже оставим в стороне вопрос о степени гениальности этих пятисот народных представителей, подумайте только о том, сколь различны те проблемы, которые ждут своего разрешения от этих людей. Представьте себе только, какие различные области возникают перед ними, и вы сразу поймете, насколько непригодно такое правительственное учреждение, в котором последнее слово предоставляется массовому собранию, где лишь очень немногие обладают подлинными знаниями и опытом в разрешении тех вопросов, которые там возникают. Все действительно важнейшие экономические вопросы ставятся на разрешение в таком собрании, где только едва десятая часть членов обладает каким-нибудь экономическим образованием. Но ведь это и значить отдать судьбы страны в руки людей, которые не имеют самых элементарных предпосылок для разрешения этих вопросов.

Так обстоит дело и со всяким другим вопросом. Какой бы вопрос ни возник, все равно решать будет большинство людей несведущих и неумелых. Ведь состав собрания остается один и тот же, между тем как подлежащие обсуждению вопросы меняются каждый день. Ведь невозможно же в самом деле предположить, что одни и те же люди располагают достаточными сведениями, скажем, и в вопросах транспорта и в вопросах высокой внешней политики. Иначе оставалось бы предположить, что мы имеем дело лишь исключительно с универсальными гениями, а ведь мы знаем, что действительные гении рождаются быть может раз в столетие. На самом деле в парламентах находятся не „головы“, а только люди крайне ограниченные, с раздутыми претензиями дилетантов, умственный суррогат худшего сорта. Только этим и можно объяснить то неслыханное легкомыслие, с которым эти господа зачастую рассуждают (и разрешают) о проблемах, которые заставили бы очень и очень призадуматься даже самые крупные умы. Мероприятия величайшей важности, имеющие гигантское значение для всего будущего государства и нации, разрешаются господами парламентариями с такой легкостью, как будто дело идет не о судьбах целой расы, а о партии в домино.

Конечно было бы совершенно несправедливо предположить, что каждый из депутатов уже заранее родился с атрофированным чувством.

Но нынешняя система принуждает отдельного человека занимать позицию по таким вопросам, в которых он совершенно не сведущ, и этим постепенно развращает человека. Никто не наберется храбрости сказать открыто: господа депутаты, я думаю, что мы по такому-то и такому-то вопросу ничего не понимаем, по крайней мере, я лично заявляю, что не понимаю. Если бы такой человек и нашелся, то все равно не помогло бы. Такого рода откровенность была бы совершенно не понятна. Про этого человека сказали бы, что он честный осел, но ослу все-таки нельзя позволять испортить всю игру. Однако, кто знает характер людей, тот поймет, что в таком „высоком“ обществе не найдется лица, которое согласилось бы прослыть самым глупым из всех собравшихся. В известных кругах честность всегда считается глупостью. Таким образом, если даже и найдется среди депутатов честный человек, ой постепенно тоже переходит на накатанные рельсы лжи и обмана. В конце концов у каждого из них есть сознание того, что, какую бы позицию ни занял отдельный из них, — изменить ничего не удастся. Именно это сознание убивает каждое честное побуждение, которое иногда возникает у того или другого из них. Ведь в утешение он скажет себе, что он лично еще не самый худший из депутатов и что его участие в высокой палате помогает избегнуть худшего из зол.

Может быть мне возразят, что хотя отдельный депутат в том или другом вопросе не сведущ, но ведь его позиция обсуждается и определяется во фракции, которая политически руководит и данным лицом; а фракция-де имеет свои комиссии, которые собирают материал через сведущих лиц и т.д.

На первый взгляд кажется, что это в самом деле так, но тут возникает вопрос: зачем же тогда выбирать 500 человек, раз на деле необходимой мудростью, которой в действительности определяются принимаемые решения, обладают лишь немногие.

Да, именно в этом существо вопроса.

В том-то и дело, что идеалом современного демократического парламентаризма является не собрание мудрецов, а толпа идейно зависимых нулей, руководить которыми в определенном направлении будет тем легче, чем более ограниченными являются эти людишки. Только на таких путях ныне делается так называемая партийная политика — в самом худом смысле этого слова. И только благодаря этому стало возможным, что действительный дирижер всегда осторожно прячется за кулисами и никогда не может быть привлечен к личной ответственности. Так и получается, что за самые вредные для нации решения ныне отвечает не негодяй, в действительности навязавший это решение, а целая фракция.

Но таким образом всякая практическая ответственность отпадает, ибо такая ответственность могла бы заключаться только в определенных обязанностях отдельного лица, а вовсе не всей парламентской говорильни.

Это учреждение может быть приятно только тем лживым субъектам, которые как черт ладана боятся божьего света. Каждому же честному, прямодушному деятелю, всегда готовому нести личную ответственность за свои действия, этот институт может быть только ненавистным.

Вот почему этот вид демократии и стал орудием той расы, которая по своим внутренним целям не может не бояться божьего света ныне и присно.

Сравните с этим истинно германскую демократию, заключающуюся в свободном выборе вождя с обязательностью для последнего — взять на себя всю личную ответственность за свои действия. Тут нет места голосованиям большинства по отдельным вопросам, тут надо наметить только одно лицо, которое потом отвечает за свои решения всем своим имуществом и жизнью.

Если мне возразят, что при таких условиях трудно найти человека, который посвятит себя такой рискованной задаче, то я на это отвечу:

— Слава богу, в этом и заключается весь смысл германской демократии, что при ней к власти не может придти первый попавшийся недостойный карьерист и, моральный трус; громадность ответственности отпугивает невежд и трусов.

Ну а если бы неожиданно иногда этакому человеку и удалось взобраться на такое место, тогда его сразу обнаружат и без всякой церемонии скажут ему: „Руки прочь, трусливый негодяй, убирайся прочь, не грязни ступеней этого великого здания, ибо по ступеням Пантеона истории проходят не проныры, а только герои!“

До этих взглядов доработался я в течение моих двухлетних посещений венского парламента.

После этого я перестал ходить в рейхсрат.

В последние годы слабость габсбургского государства все более и более увеличивалась, и в этом была одна из главных заслуг парламентского режима. Чем больше благодаря этому режиму ослаблялись позиции немцев, тем больше в Австрии открывалась дорога для системы использования одних национальностей против других. В самом рейхсрате эта игра всегда происходила за счет немцев, а тем самым в конце концов за счет государства. Ибо в конце XIX столетия было ясно даже слепым, что притягательная сила монархии настолько мала, что не может больше справляться с центробежными тенденциями отдельных национальных областей.

Напротив!

Чем больше выяснялось, что государство располагает только жалкими средствами к своему самосохранению, тем большим становилось всеобщее презрение по его адресу. Уже не только Венгрия, но и отдельные славянские провинции не отождествляли себя больше с единой монархией, и слабость последней никто уже не воспринимал как свой собственный позор. Признаки наступающей старости монархии скорее радовали; в это время на ее смерть возлагалось уже гораздо больше надежд, нежели на возможное ее выздоровление.

В парламенте еще удавалось избегнуть полного краха только ценой недостойных уступок любому шантажу, издержки которого падали в конце концов на немцев. В общегосударственной же жизни краха избегали только при помощи более или менее искусного разыгрывания одной национальности против другой. Однако, сталкивая лбами отдельные национальности, правительство направляло общую линию политики против немцев. Политика сознательной чехизации страны сверху проводилась особенно организованно с того момента, когда наследником престола стал эрцгерцог Франц-Фердинанд, получивший значительное влияние на государственные дела. Этот будущий властитель государства всеми доступными ему средствами оказывал содействие разнемечиванию австро-венгерской монархии. Эту политику он проводил открыто или по крайней мере поддерживал негласно. Всеми правдами и неправдами чисто немецкие территории включались благодаря махинациям государственной администрации в опасную зону смешанных языков. Даже в Нижней Австрии этот процесс стал развиваться все быстрей. Многие чехи стали уже смотреть на Вену, как на самый крупный чешский город.

Супруга эрцгерцога была чешской графиней. Она происходила из семьи, в которой враждебное отношение к немцам стало прочной традицией. С Францем-Фердинандом она была в морганатическом браке. Руководящая идея этого нового Габсбурга, в чьей семье разговаривали только по-чешски, состояла в том, что в центре Европы нужно постепенно создать славянское государство, построенное на строго католической базе, с тем чтобы оно стало опорой против православной России. У Габсбургов давно уже стало обычаем употреблять религию на службе чисто политических идей. Но в данном случае дело шло об идее достаточно несчастливой — по крайней мере с немецкой точки зрения.

Результат получился во многих отношениях более чем печальный.

Ни дом Габсбургов, ни каталитическая церковь не получили ожидаемого вознаграждения.

Габсбурги потеряли трон, Рим потерял крупное государство.

Привлекши на службу своим политическим планам религиозные моменты, корона вызвала к жизни таких духов, о существовании которых она раньше и сама не подозревала.

Попытки всеми средствами искоренить немецкое начало в старой монархии вызвали в качестве ответа всенемецкое национальное движение в Австрии.

К 80-м годам XIX столетия манчестерский либерализм еврейской ориентировки перешел уже через свой кульминационный пункт и пошел вниз также и в австро-венгерской монархии. Но в Австрии реакция против него, как и все вообще в австро-венгерской монархии, возникла не из моментов социальных, а национальных. Чувство самосохранения побудило немцев оказать сопротивление в самой острой форме. Постепенно начали оказывать решающее влияние также и экономические мотивы — но только во вторую очередь. На этих путях из политического хаоса, и создались две новых политических партии, из которых одна базировалась больше на национальном моменте, а другая больше на социальном. Оба новых партийных образования представляли громадный интерес и были поучительны для будущего.

Непосредственно после войны 1866 г., окончившейся для Австрии тяжелым поражением, габсбургский дом носился с идеей военного реванша. Сотрудничеству с Францией помешала только история с неудачной экспедицией Макса в Мексику. Ответственность за эту экспедицию возлагали главным образом на Наполеона III и чрезвычайно возмущались тем, что французы оставили экспедицию на произвол судьбы. Тем не менее Габсбурги находились тогда в состоянии прямого выжидания. Если бы война 1870-1871 гг. не превратилась в сплошное победное шествие Пруссии, то венский двор наверняка попытался бы ввязаться в кровавую игру и отомстить за Садовую. Но когда с поля битвы стали приходить изумительные, сказочные и тем не менее совершенно точные известия о немецких победах, тогда „мудрейший“ из монархов понял, насколько неблагоприятен момент для каких бы то ни было попыток реванша. Габсбургам ничего не оставалось как сделать хорошую мину при плохой игре.

Но героические победы 1870-1871 гг. совершили еще одно великое чудо. Перемена позиции у Габсбургов никогда не определялась побуждениями сердца, а диктовалась только горькой необходимостью. Что же касается немецкого народа в Австрии, то для него победы немецкого оружия были истинным праздником. С глубоким воодушевлением и подъемом австрийские немцы следили за тем, как великая мечта отцов снова становилась прекрасной действительностью.

Ибо не надо заблуждаться: действительно национально настроенные австрийские немцы уже сразу после Кенигреца увидели, что в эти тяжелые и трагические минуты создается необходимая предпосылка к возрождению нового государства, которое было бы свободно от гнилостного маразма старого союза. Австрийские немцы на собственной шкуре чувствовали весьма осязательно, что династия Габсбургов закончила свое историческое предназначение и что создающееся теперь новое государство должно искать себе императора, действительно достойного „короны Рейна“. Такой немец тем больше благословлял грядущую судьбу, что в германском императоре он видел потомка Фридриха Великого — того, кто в тяжелые времена уже однажды указал народу дорогу к великому подъему, кто навеки вписал в историю одну из самых светлых страниц.

Когда после окончания великой войны дом Габсбургов решился продолжать борьбу против „своих“ немцев (настроение которых было вполне очевидным), австрийские немцы организовали такое могучее сопротивление, какого не знала еще новейшая немецкая история. В этом не было ничего удивительного, ибо народ чувствовал, что логическим последствием политики славянизации неизбежно было бы полное уничтожение немецкого влияния.

Впервые дело сложилось так, что люди, настроенные национально и патриотически, вынуждены были стать мятежниками.

Мятежниками не против нации, не против государства как такового, но против такого управления страной, которое по глубокому убеждению восставших неизбежно привело бы к гибели немецкую народность.

Впервые в новейшей истории немецкого народа дело сложилось так, что любовь к отечеству и любовь к народу оказались во вражде с династическим патриотизмом в его старом понимании.

Одной из крупнейших заслуг всенемецкого национального движения в Австрии в 90-х годах было то, что оно доказало: лишь та государственная власть имеет право на уважение и на поддержку, которая выражает стремления и чувства народа или по крайней мере не приносит ему вреда.

Не может быть государственной власти как самоцели. В этом последнем случае любая тирания оказалась бы в нашем грешном мире навеки неприкосновенной и освященной.

Когда правительственная власть все те средства, какими она располагает, употребляет на то, чтобы вести целый народ к гибели, тогда не только правом, но и обязанностью каждого сына народа является бунт.

Ну, а вопрос о том, где именно можно говорить о подобном казусе, — этот вопрос разрешается не теоретическими дискуссиями, а силой и успехом.

Каждая правительственная власть конечно будет настаивать на том, чтобы сохранить свой государственный авторитет, как бы плохо она ни выражала стремления народа и как бы ни предавала она его направо и налево. Что же остается делать действительным выразителям народных чаяний и стремлений? Инстинкт самосохранения в этом случае подскажет народному движению, что в борьбе за свободу и независимость следует применить и те средства, при помощи которых сам противник пытается удержать свое господство. Из этого вытекает, что борьба будет вестись „легальными“ средствами лишь до тех пор, пока правительство держится легальных рамок, но движение не испугается и нелегальных средств борьбы, раз угнетатели народа также прибегают к ним.

Главное же, чего не следует забывать: высшей целью человечества является ни в коем случае не сохранение данной государственной формы или тем более данного правительства, а сохранение народного начала.

Раз создается такое положение, которое угрожает свободе или даже самому существованию народа, — вопрос о легальности или нелегальности играет только подчиненную роль. Пусть господствующая власть тысячу раз божится „легальностью“, а инстинкт самосохранения угнетенных все равно признает, что при таком положении священным правом народа является борьба всеми средствами.

Только благодаря этому принципу возможны были те великие освободительные битвы против внутреннего и внешнего порабощения народов на земле, которые стали величайшими событиями мировой истории.

Человеческое право ломает государственное право.

Если же окажется, что тот или другой народ в своей борьбе за права человека потерпел поражение, то это значит, что он был слишком легковесен и недостоин сохраниться как целое на земле. Вечно справедливое провидение уже заранее обрекло на гибель тех, кто не обнаружил достаточной готовности или способности бороться за продолжение своего существования.

Для трусливых народов нет места на земле.

Как легко тирания облачается в мантию так называемой „легальности“, ясней и нагляднее всего доказывается опять таки австрийским примером. Легальная государственная власть опиралась в то время на антинемецки настроенный парламент с его не-немецкими большинствами, а также на палату господ, настроенную столь же враждебно к немцам. Этими двумя факторами олицетворялась вся государственная власть. Пытаться в рамках этих учреждений изменить судьбу австронемецкого народа, было бы нелепостью. Наши современные политики, которые умеют только молиться на „легальность“, сделали бы из этого конечно тот вывод, что раз нельзя сопротивляться легально, то надо попросту оставить всякое сопротивление. В тогдашней австрийской обстановке это означало бы с неизбежной необходимостью гибель немецкого народа и притом в кратчайший срок. И в самом деле: ведь судьба немецкого народа в Австрии была спасена только благодаря тому, что австро-венгерское государство крахнуло.

Ограниченный теоретик в шорах скорей умрет за свою доктрину, чем за свой народ.

Люди создают для себя законы, из чего этот теоретик заключает, что не законы для людей, а люди для закона.

Одной из крупнейших заслуг тогдашнего всенемецкого национального движения в Австрии было то, что к ужасу всех фетишистов государственности и идолопоклонников теории оно раз и навсегда покончило с этой нелепостью.

В ответ на попытки Габсбургов всеми средствами повести борьбу против немецкого начала названная партия беспощадно напала на „высокую“ династию. Немецко-национальное движение показало гнилость этого государства и открыло глаза сотням тысяч на подлинную сущность Габсбургов. Заслугой этой партии является то, что она спасла великую идею любви к отечеству, вырвав ее из рук этой печальной династии.

Когда эта партия начинала борьбу, число ее сторонников было необычайно велико и нарастало прямо, как лавина. Однако успех этот не оказался длительным. Когда я приехал в Вену, это движение пошло уже на убыль и почти потеряло всякое значение, после того как к власти пришла христианско-социальная партия.

Каким образом возникло и вместе с тем так быстро пошло к своему закату всегерманское национальное движение, с одной стороны, и каким образом с такой неслыханной быстротой поднялась христианско-социальная партия, с другой, — вот над чем стал я думать, вот что стало для меня классической проблемой, достойной самого глубокого изучения.

Когда я приехал в Вену, все мои симпатии были целиком на стороне всегерманской национальной партии.

Мне ни капельки не импонировало и тем более не радовало поведение тех, кто приходил в австрийский парламент с возгласом „да здравствуют Гогенцоллерны“, но мена очень радовало и внушало самые гордые надежды то обстоятельство, что австрийские немцы стали сознавать себя только на время оторванной от общегерманского государства частью народа и теперь уже заявляли об этом открыто. Я видел, что единственным спасением является то, что теперь австрийские немцы открыто занимают позицию по всем вопросам, связанным с национальной проблемой, и решительно отказываются от беспринципных компромиссов. Именно ввиду всего этого я совершенно не мог понять, почему это движение после столь великолепного начала так быстро пошло вниз. Еще меньше я мог понять, почему в то же самое время христианско-социальная партия смогла стать такой большой силой. А христианско-социальная партия как раз в то время и достигала высшего пункта своей славы.

Я начал сравнивать оба эти движения. Судьба опять дала мне лучшие наглядные уроки и помогла мне разрешить эту загадку. Мое личное печальное положение только помогло мне в этом отношении.

Я начал с того, что стал сравнивать фигуры обоих вождей и основателей этих двух партий: с одной стороны, Георга фон Шенерера и, с другой стороны, доктора Карла Люэгера.

Как индивидуальности оба они стояли несравненно выше средних парламентских деятелей. В обстановке всеобщей политической коррупции оба они остались совершенно чистыми и недосягаемыми. Тем не менее мои личные симпатии вначале были на стороне вождя всегерманской национальной партии Шенерера и лишь постепенно склонились на сторону вождя христианско-социальной партии Люэгера.

Сравнивая личные дарования того и другого, я приходил тогда к выводу, что более глубоким мыслителем и более принципиальным борцом является Шенерер. Ясней и правильней, чем кто бы то ни было другой, он видел и предсказывал неизбежный конец австрийского государства. Если бы его предостережения против габсбургской монархии были лучше услышаны, в особенности в Германии, то может быть мы избегли бы несчастья мировой войны, в которой Германия оказалась почти одна против всей Европы.

Внутреннюю сущность проблем Шенерер понимал превосходно, но зато он сильно ошибался в людях.

В этой последней области была как раз сильная сторона доктора Люэгера.

Люэгер был редким знатоком людей. Его правилом было ни в коем случае не видеть людей в лучшем свете, чем они есть. Поэтому он гораздо лучше считался с реальными возможностями жизни, нежели Шенерер. Все идеи вождя немецкой национальной партии были, говоря теоретически, совершенно правильны, но у него не оказалось ни силы, ни уменья, чтобы передать это теоретическое понимание массе. Другими словами он не сумел придать своим идеям такую форму, которая соответствовала бы степени восприимчивости широких масс народа (а эта восприимчивость довольно ограничена). Поскольку это было так, — вся теоретическая мудрость и глубина Шенерера оставалась только мудростью умозрительной, она никогда не смогла перейти в практическую действительность.

Этот недостаток практического понимания людей привел в дальнейшем к ошибочной оценке соотношения сил, к непониманию реальной силы, заложенной в целых движениях и в очень старых государственных учреждениях.

Шенерер конечно понимал, что в конце концов тут дело шло о вопросах миросозерцания. Но он так и не понял, что носителями таких почти религиозных убеждений в первую очередь должны стать широкие массы народа. Шенерер к сожалению лишь очень мало отдавал себе отчет в том, насколько ограничена воля к борьбе в кругах так называемой солидной буржуазии. Он не понимал, что такое ее отношение неизбежно вытекает из ее экономических позиций: у такого буржуа есть что потерять и это заставляет его быть в таких случаях более чем сдержанным.

Победа целого мировоззрения становится действительно возможной лишь в том случае, когда носительницей нового учения является сама масса, готовая взвалить на свои плечи все тяготы борьбы.

Этому недостаточному пониманию того великого значения, которое имеют низшие слои народа, вполне соответствовало тогдашнее недостаточное понимание социального вопроса вообще.

Во всех этих отношениях доктор Люэгер был прямой противоположностью Шенерера.

Основательное знание людей давало ему возможность правильно оценивать соотношение сил. Это избавляло его от опасности неправильных оценок уже существующих органов. Трезвая оценка обстановки побуждала его напротив стараться использовать и старые общественные учреждения в борьбе за свои цели.

Он отдавал себе полный отчет в том, что в современную эпоху одних сил верхних слоев буржуазии совершенно недостаточно, чтобы дать победу новому движению, поэтому он перенес центр тяжести своей политической деятельности на завоевание тех слоев, которые условиями существования толкаются на борьбу и у которых воля не парализована. Поэтому же он склонен был с самого начала использовать и уже существующие орудия влияния и бороться за то, чтобы склонить на свою сторону уже существующие могущественные учреждения. Он ясно понимал, что необходимо извлечь возможно больше пользы для своего движения из старых источников силы.

Благодаря этому пониманию Люэгер дал своей новой партии основную установку на завоевание средних классов, которым угрожала гибель. Этим он создал себе непоколебимый фундамент и резервуар сил, неизменно готовых к упорной борьбе. Его бесконечно умная тактика по отношению к католической церкви дала ему возможность в кратчайший срок завоевать молодое поколение духовенства в таких размерах, что старой клерикальной партии ничего не оставалось, как либо очистить поле, либо (что было более умно с ее стороны) примкнуть к новой партии и попытаться таким образом постепенно отвоевать себе прежние позиции. Но было бы несправедливо думать, что сказанным исчерпываются таланты этого человека. На самом деле он был не только умным тактиком, но обладал также всеми качествами действительно великого и гениального реформатора. В этой последней области он также знал точную границу существующим возможностям и отдавал себе ясный отчет в своих собственных способностях.

Этот в высшей степени замечательный человек поставил себе совершенно практические цели. Он решил завоевать Вену. Вена играла роль сердца монархии. Из этого города только еще и могла исходить та жизнь, которая поддерживала существование болезненного и стареющего организма всего пошатнувшегося государства. Чем больше удалось бы оздоровить сердце, тем более свежим должен был становиться весь организм. Идея сама по себе совершенно правильная, но конечно и она могла найти себе применение только в течение определенного времени.

В этом последнем заключалась слабая сторона Люэгера. То, что ему удалось сделать для города Вены, является бессмертным в лучшем смысле этого слова. Но спасти этим путем монархию ему не удалось — было уже слишком поздно.

Эту сторону дела его соперник Шенерер видел ясней. Все практические начинания доктора Люэгера удались ему великолепно, но те надежды, которые он связывал с этими начинаниями, увы не исполнились. С другой стороны, то, чего хотел Шенерер, совершенно ему не удалось, а то, чего он опасался, к сожалению, исполнилось в ужасающей мере.

Так и случилось, что оба эти деятеля не увидели своих конечных целей исполненными. Люэгеру не удалось уже спасти Австрию, а Шенереру не удалось предохранить немецкий народ от катастрофы.

Для вашей современной эпохи бесконечно поучительно изучить подробнейшим образом причины неудачи, постигшей обе эти партии. Это особенно полезно будет для моих друзей, ибо в ряде пунктов обстановка такая же, как и тогда. Мы можем и должны теперь избежать тех ошибок, которые привели тогда к гибели одного движения и к бесплодности другого.

С моей точки зрения крах немецкого национального движения в Австрии обусловливался тремя причинами:

Во-первых, сыграло роковую роль неясное представление партии о том значении, какое имеет социальная проблема как раз для новой, по сущности своей революционной партии.

Поскольку Шенерер и его ближайшие сторонники в первую очередь обращались только к буржуазным слоям, результат мог получиться лишь очень слабый и робкий.

Когда дело идет о внутренних делах нации или государства, немецкое бюргерство, в особенности в его высших слоях, настроено настолько пацифистски, что готово буквально отказаться от самого себя. Отдельное лицо не всегда сознает это, но это все-таки так. В хорошие времена, т. е. применительно к нашему случаю во времена хорошего правления, такие настроения делают эти слои очень ценными для государства. Во времена же плохого правления эти свойства приводят просто к ужасающим результатам. Если всенемецкое национальное движение хотело провести действительно серьезную борьбу, оно должно было прежде всего постараться завоевать массы. Этого оно сделать не сумело, и это лишило его той элементарной стихийной силы, которая нужна для того, чтобы волна не упала в самый кратчайший срок.

Раз партия с самого начала не придерживалась этого принципа и не провела его в жизнь, такая новая партия впоследствии не будет уже иметь возможности наверстать потерянное. Раз партия с самого начала набрала многочисленные умеренно буржуазные элементы, это предопределяет то, что в своих внутренних установках партия будет ориентироваться уже в эту сторону. Таким образом партия уже с самого начала отрезает себе перспективу завоевания крупных сил из среды низших слоев народа. Но такое движение уже заранее осуждено на бледную немочь и вынуждено ограничиваться только критиканством. Партия уже не сможет опереться на ту почти религиозную веру, без которой нет серьезной способности к самопожертвованию. Вместо всего этого в партии возобладает стремление к „положительному“ сотрудничеству с существующим режимом, т. е. к признанию того, что есть. В партии постепенно возобладают стремления смягчить борьбу, чтобы в конце концов придти к гнилому миру.

Это именно и случилось с всенемецким национальным движением. Причина заключалась именно в том, что оно с самого начала не сделало центром тяжести своей деятельности борьбу за завоевание широких масс народа. Именно благодаря этому оно стало „умеренно-радикальным“ и буржуазно-чопорным.

Из этой первой ошибки вытекла и вторая причина быстрой гибели движения.

К моменту возникновения немецко-национального движения положение немцев в Австрии было уже в сущности отчаянным. Из года в год парламент все больше становился учреждением, работающим в направлении медленного, но систематического уничтожения немецкого народа. Серьезная попытка в последнюю минуту спасти дело могла заключаться только в устранении этого учреждения. Только в этом случае открывались да и то лишь небольшие шансы на успех.

В связи с этим для движения вставал следующий вопрос принципиального значения:

Надо ли идти в парламент, чтобы скорей уничтожить парламент, или, как тогда выражались, чтобы „взорвать его изнутри“, или же наоборот в парламент не ходить, а повести на это учреждение прямо и открыто фронтальную атаку.

Решили войти. Вошли и… вышли оттуда побитые.

Конечно войти при сложившихся обстоятельствах пришлось. Чтобы повести борьбу против такой силы открыто с фронта, нужно было, во-первых, обладать непоколебимым мужеством, а во-вторых, готовностью к бесчисленным жертвам. Это означало бы взять быка прямо за рога. Но при этом конечно приходится рисковать тем, что будешь несколько раз опрокинут. Едва подымешься с земли, должен начать борьбу снова, а победа дастся только после очень тяжкой борьбы и то лишь бойцам, обладающим безумной смелостью. Великие жертвы приведут в лагерь борьбы новые великие резервы. В конце концов упорство будет вознаграждено победой.

Но для всего этого нужно, чтобы в борьбе принимали участие сыны народа, широкие массы его.

Они одни могут найти в себе решимость и стойкость довести такую борьбу до конца.

А этих широких масс народа как раз и не было в рядах немецкой национальной партии. Вот почему ей ничего другого не оставалось, как пойти в парламент.

Было бы неправильным предположить, что это решение явилось результатом долгих и мучительных внутренних колебаний или даже просто результатом длительных размышлений. Нет, люди не могли тебе и представить других форм борьбы. Участие в этой нелепости было только результатом общей путаницы представлений и непонимания того, какое влияние неизбежно должно было оказать участие партии в том учреждении, которое она сама решительно осудила. Обычно рассуждение заключалось в том, что, выступая „перед лицом всей нации“ на „всенародной трибуне“, партия получит возможность легче просветить широкие слои народа. Борьба внутри парламента в глазах многих обещала большие результаты, нежели нападение извне. К тому же известные надежды возлагались на депутатскую неприкосновенность. Люди были уверены в том, что парламентский иммунитет только укрепит отдельных бойцов и придаст большую силу их ударам.

В живой действительности все это вышло по-иному.

Аудитория, перед которой теперь выступали депутаты немецкой национальной партии, стала не большей, а меньшей. Ведь каждый оратор говорит только перед тем кругом, который слушает его непосредственно, или перед тем кругом читателей, до которых доходят отчеты прессы.

В действительности самой широкой аудиторией является не зал заседаний парламента, а зала больших публичных народных собраний.

Ибо в стены этих последних собираются тысячи людей, пришедших сюда с единственной целью послушать то, что скажет им оратор, между тем как в зал заседаний парламента являются только несколько сот человек, да и те главным образом для того, чтобы получить полагающуюся им суточную плату, а вовсе не для того, чтобы чему-нибудь путному научиться у оного „народного представителя“.

Главное же: в зале заседаний парламента всегда собирается одна и та же публика, которая вовсе не считает нужным чему-либо еще доучиваться по той простой причине, что у нее нет не только понимания необходимости этого, но нет и самой скромной дозы желания.

Ни один из этих народных представителей никогда добровольно не признает правоту другого и никогда не отдаст своих сил для борьбы за дело, защищаемое его коллегой. Нет, никогда он этого не сделает, за тем единственным исключением, когда ему кажется, что, совершив такой поворот, он лучше обеспечит свой мандат в парламенте следующего созыва. Лишь тогда, когда все воробьи на крышах чирикают о том, что ближайшие выборы принесут победу другой партии, столпы прежней партии, украшавшие ее до сих пор, мужественно перебегут в другой лагерь, т. е. лагерь той партии или того направления, которое по их расчетам должно завоевать более выгодную позицию. Совершая этот поворот, эти беспринципные господа конечно не поскупятся наговорить бездну фраз „морального“ содержания. Обычно так и происходит: когда народ отворачивается от какой-либо партии настолько решительно, что всякому ясно, какое уничтожающее поражение ожидает эту партию, тогда начинается великое бегство. Это парламентские крысы покидают партийный корабль.

Бегство это вытекает не из велений совести, оно происходит не по доброй воле, нет, оно простой результат той „прозорливости“, которая позволяет этакому парламентскому клопу как раз вовремя покинуть ставшее ненадежным место для того, чтобы достаточно своевременно усесться в более теплой постели другой партии.

Говорить перед такой „аудиторией“ поистине означает метать бисер перед известными животными. Право в этом нет никакого расчета.

Результат не может не быть ничтожным.

Так оно и случилось. Депутаты немецкой национальной партии могли надрываться до хрипоты, все равно никакого влияния их речи не оказывали.

Пресса же или совершенно замалчивала их или так извращала их речи, что нельзя было уловить никакой связи, а порой эти речи преподносились в таком искаженном виде, что общественное мнение получало очень плохое представление о намерениях новой буржуазии. Все равно, что бы ни говорили отдельные депутаты, широкая публика узнавала только то, что можно было об их речах прочесть в газетах, а „изложение“ их речей в прессе было такое, что речи казались только нелепыми, если не хуже. Ну, а их непосредственная аудитория состояла только из каких-нибудь 500 парламентариев. Этим сказано все.

Самое плохое однако было следующее: всенемецкое национальное движение лишь тогда могло рассчитывать на успех, если бы оно с самого начала поняло, что дело должно идти не просто о создании новой партии, а о выработке нового миросозерцания. Только новое миросозерцание могло найти в себе достаточно сил, чтобы победить в этой исполинской борьбе. Чтобы руководить такой борьбой, нужны самые ясные, самые мужественные головы.

Если борьбой за то или другое миросозерцание не руководят готовые к самопожертвованию герои, то в ближайшем будущем движение не найдет и отважных рядовых бойцов. Кто борется за свое собственное существование, у того немного остается для общего блага.

Для того чтобы создать эти предпосылки, необходимо, чтобы каждый понимал, что честь и слава ждут сторонников нового движения лишь в будущем, а в настоящем это движение никаких личных благ дать не может. Чем больше то или другое движение будет раздавать посты и должности, тем большее количество сомнительных людей устремится в этот лагерь. Если партия эта имеет большой успех, то ищущие мест политические попутчики зачастую наводняют ее в такой мере, что старый честный работник партии иногда просто не может ее узнать, а новые пришельцы отвергают самого этого старого работника как теперь уже ненужного и „непризванного“ Это и означает, что „миссия“ такого движения уже исчерпана.

Как только немецкое национальное движение связало свою судьбу с судьбой парламента, у него вместо вождей и бойцов тоже оказались „парламентарии“. Этим немецко-национальная партия опустилась до уровня обычных повседневных политических партий и потеряла ту силу, которая необходима для того, чтобы в ореоле мученичества идти навстречу трагической судьбе. Вместо того, чтобы организовать борьбу, деятелям партии теперь оставалось тоже только „выступать“ и „вести переговоры“. И что же — этот новый парламентарий в течение короткого времени тоже пришел к той мысли, что самой возвышенной (ибо менее рискованной) обязанностью его является защита нового миросозерцания так называемыми „духовными“ средствами парламентского красноречия; что это во всяком случае будет спокойнее, чем с опасностью для собственной жизни бросаться в борьбу, исход которой неизвестен и ничего особенно хорошего принести не может.

Пока вожди сидели в парламенте, сторонники партии за стенами парламента ждали чудес, а чудеса эти не наступали и, конечно, наступить не могли. Скоро люди стали терять терпение. То, что говорили собственные депутаты, ни в коей мере не соответствовало ожиданиям избирателей. Это было вполне понятно, ибо враждебная пресса делала абсолютно все возможное, чтобы помешать народу составить себе правильное представление о выступлениях депутатов немецко-национальной партии в парламенте.

В то же время происходил и другой процесс. Чем больше народные представители приобретали вкус к более мягкой форме „революционной“ борьбы в парламенте и в ландтагах, тем менее оказывались они готовыми пойти назад в широкие слои народа и заняться опять более опасной просветительной работой. Массовые народные собрания отступали все больше на задний план, а между тем это единственный путь, дающий возможность непосредственного воздействия на массу и тем самым завоевания значительных кругов народа на свою сторону.

Трибуна парламента все больше и больше оттесняла на задний план залы народных собраний. Вместо того, чтобы говорить с народом, депутаты заняты были излияниями перед так называемыми избранными. Все это и приводило к тому, что немецкое национальное движение все больше переставало быть народным движением и упало до уровня более или менее обыкновенного клуба, где велись академические споры.

Пресса распространяла о партии самые плохие представления. Представители партии уже не старались на больших народных собраниях восстановить истину и показать действительные цели партии. В конце концов дело сложилось так, что слова „немецкое национальное движение“ стали вызывать в широких кругах народа насмешку.

Пусть запомнят это все тщеславные писаки нашего времени: великие перевороты в этом мире никогда не делались при помощи пера.

Нет, перу предоставлялось только теоретически обосновать уже совершившийся переворот.

Испокон веков лишь волшебная сила устного слова была тем фактором, который приводил в движение великие исторические лавины как религиозного, так и политического характера.

Широкие массы народа подчиняются прежде всего только силе устного слова. Все великие движения являются народными движениями. Это — вулканическое извержение человеческих страстей и душевных переживаний. Их всегда вызывает к жизни либо суровая богиня-нужда, либо пламенная сила слова. Никогда еще великие движения — не были продуктами лимонадных излияний литературных эстетов и салонных героев.

Повернуть судьбы народов может только сила горячей страсти. Пробудить же страсти других может только тот, кто сам не бесстрастен. Только страсть дарит избранным ею такие слова, которые как ударами молота раскрывают ворота к сердцам народа. Кто лишен страстности, у кого уста сомкнуты, того небеса не избрали вестником их воли.

Человеку, который является только писателем, можно сказать, что пусть он сидит за столом со своей чернильницей и занимается „теоретической“ деятельностью, если только у него имеются для этого соответствующие способности; вождем же он не рожден и не избран.

Всякому движению, ставящему себе большие цели, нужно поэтому самым тщательным образом добиваться того, чтобы оно не теряло связи с широкими слоями народа.

Такое движение должно каждую проблему рассматривать в первую очередь именно под этим углом зрения. Все его решения должны определяться этим критерием.

Такое движение должно далее систематически избегать всего того, что может уменьшить или даже только ослабить его влияние на массу. И это не из каких-либо „демагогических“ соображений. Нет. Этим надо руководствоваться по той простой причине, что без могучей силы народной массы ни одно движение, как бы превосходны и благородны ни были его намерения, не может достичь цели.

Пути к нашей цели определяются жесткой необходимостью. Кто не хочет идти неприятными путями, тому приходится просто-напросто отказаться от своей цели. Это не зависит от наших добрых желаний.

Так уж устроен наш грешный мир.

Всенемецкое национальное движение перенесло центр тяжести своей деятельности в парламент, а не в народ, именно поэтому вышло так, что оно отказалось от своего будущего ради успехов минуты.

Это движение избрало более „легкие“ пути, но именно поэтому оно оказалось недостойным своей конечной победы.

В Вене я продумал эти проблемы самым основательным образом и пришел к тому выводу, что именно в этом была основная причина краха немецко-национального движения. Для меня это было тем более печально, что в моих глазах это движение призвано было безраздельно руководить борьбой за дело немецкого народа.

Обе ошибки, приведшие к гибели немецкое национальное движение, находились в тесной связи друг с другом. Недостаточное понимание того, что является подлинно движущей силой больших переворотов, привело к неправильному пониманию значения широкой массы народа; отсюда — недостаточный интерес к социальным вопросам, недостаточная борьба за душу низших слоев нации, но отсюда же и преувеличенная оценка парламента.

Если бы эта партия поняла, какая невиданная сила заложена именно в народной массе как носительнице революционной борьбы, то партия совершенно по-иному повела бы всю свою работу и пропаганду. Тогда партия перенесла бы центр тяжести своей деятельности в предприятия и на улицу, а вовсе не в парламент.

Но и третья ошибка партии в последнем счете заложена также в непонимании значения массы, в непонимании того, что сильные духом люди должны дать массе толчок в определенном направлении, а потом уже сама масса подобно маховому колесу усиливает движение и дает ему постоянство и упорство.

Немецкое национальное движение повело систематическую борьбу с католической церковью. Это в свою очередь объясняется тоже только недостаточным пониманием народной психологии.

Причины резкой борьбы новой партии против Рима были таковы:

Когда дом Габсбургов окончательно решился превратить Австрию в славянское государство, все средства показались ему для этого хороши. Бессовестная династия поставила на службу этой новой „государственной идее“ также религиозные учреждения.

Для этого династия стала использовать также чешских священников, видя в них тоже одно из подходящих орудий славянизации Австрии.

Дело происходило приблизительно следующим образом: В чисто немецкие общины назначались священники-чехи. Эти последние систематически и неуклонно проводили чешскую политику, ставя интересы чехов выше интересов церкви. Чешские приходы таким образом становились ячейками разнемечивания страны.

Немецкое духовенство к сожалению оказалось совершенно бессильным противостоять этому. Оно не только неспособно было само повести аналогичную наступательную кампанию, оно не в состоянии было даже и к оборонительной политике. Так обошли немцев с тыла. Злоупотребления религией на одной стороне, неспособность оказать какое бы то ни было сопротивление — на другой, приводили к тому, что немцы вынуждены были медленно, но непрерывно отступать.

Так обстояло дело в малом. Но и в большом положение было такое же

Антинемецкие попытки Габсбургов не встречали отпора и в высшем духовенстве. Защита самых элементарных прав немцев все больше отступала на задний план.

Общее впечатление получалось такое, что здесь дело идет о сознательном и грубом попирании интересов немецкого народа, совершаемом католическим духовенством как таковым.

Получалось так, что церковь не только отворачивается от немецкого народа, но прямо переходит на сторону его врагов. Шенерер же считал, что главная причина всего этого заложена в головке католической церкви, находящейся вне Германии. По его мнению уже из одного этого вытекало враждебное отношение руководящих кругов католической церкви к чаяниям нашего народа.

Так называемые культурные проблемы отступали при этом почти целиком на задний план, как и во всем в тогдашней Австрии. Для немецкого национального движения решающим было тогда не отношение каталитической церкви, скажем, к науке и т. п., а более всего и прежде всего то, что она не защищала прав немецкого народа и оказывала постоянное предпочтение домогательствам и жадности славян.

Георг Шенерер был человек последовательный, он ничего не делал наполовину. Он открыл кампанию против церкви в полном убеждении, что только таким путем можно еще спасти немецкий народ. Движение за эмансипацию от влияния римской церкви казалось ему самым верным путем к цели, самым могучим снарядом, направленным против крепости врага. Если бы этот удар оказался победоносным, то это означало бы, что и в Германии печальному расколу церкви был бы положен конец и что внутренние силы германской империи и всей немецкой нации выиграли бы благодаря этому чрезвычайно много.

К сожалению ни предпосылки, ни выводы не были правильны. Верно то, что сила сопротивления немецкого католического духовенства в области национальной борьбы была несравненно меньше силы сопротивления их коллег не немецкого и в особенности чешского происхождения.

Только люди невежественные могли не понимать того, что немецкому духовенству и в голову не приходит взять на себя действительно смелую защиту немецких интересов.

Однако только ослепленные люди могли не понимать того, что это обстоятельство в первую очередь объясняется причинами общими для всех нас, немцев: они заложены в нашей так называемой „объективности“, в нашем равнодушном отношении к проблемам нашей народности, как впрочем и к некоторым другим проблемам.

Чешское духовенство относится вполне субъективно к своему народу и „объективно“ к судьбам церкви. А немецкий священник наоборот: он предан со всей субъективностью церкви и остается совершенно „объективным“ по отношению к своей нации. Это явление мы к несчастью наблюдаем среди нас и в тысячах других случаев.

Это вовсе не только особое наследие католицизма. Нет, эта печальная черта разъедает у нас почти все учреждения, в особенности государственные и духовные.

Попробуйте только сравнить, как относится наше чиновничество к попыткам национального возрождения и как в аналогичном случае отнеслось бы чиновничество любого другого народа. Или посмотрите, как относится наш офицерский корпус к чаяниям нашей нации. Разве можно себе представить, чтобы офицерский корпус любой другой страны в мире занял бы такую же позицию и стал бы прятаться под сенью фраз об „авторитете государства“. А ведь у нас эти фразы за последние 5 лет стали чем-то само собою разумеющимся и считаются даже похвальными. Ну, а возьмите еврейский вопрос. Ведь и католики и протестанты занимают у нас по отношению к нему позицию, которая явно не соответствует ни чаяниям народа, ни действительным потребностям религии. Попробуйте сравнить позицию еврейского раввина в вопросах, имеющих хотя бы самое малое значение для еврейства как расы, с позицией громадного большинства нашего духовенства, — увы, одинаково и католического и протестантского.

Это явление мы можем наблюдать у нас постоянно, когда речь идет о защите той или другой абстрактной идеи.

»Государственный авторитет", «демократия», «пацифизм», «международная солидарность» и т. д. — вот понятия, которые господствуют у нас и которым придается такое прямолинейное и доктринерское истолкование, что теряется всякое здравое понимание действительно жизненных задач нации.

Этот несчастный подход ко всем чаяниям нации под углом зрения предвзятого мнения убивает всякую способность вдуматься в дело глубоко субъективно, раз это дело объективно противоречит доктрине. В конце концов отсюда получается полное извращение и целей и средств. Такие люди выскажутся против всякой попытки национального восстания только потому, что восстание предполагает насильственное устранение пусть хотя бы самого плохого и вредного правительства. Как же, ведь это было бы преступлением перед «авторитетом государства». А в глазах такого жалкого фетишиста «государственный авторитет» является не средством к цели, а самоцелью. Для его жалкого умственного обихода этого жупела вполне достаточно. Такие герои печального образа с негодованием выскажутся, например, против попытки диктатуры, даже если бы носителем этой последней стал Фридрих Великий, а представителями современного парламентского большинства оказались самые неспособные политические лилипуты или даже просто недостойные субъекты. А почему? Да на том единственном основании, что для таких «принципиальных» чудаков закон демократии более священен, чем великая нация. Такой сухарь станет на защиту самой ужасной тирании, губящей его собственный народ, только потому что в этой тирании в данный момент воплощается «авторитет государства». И он откажется иметь что-либо общее с самым полезным для народа правительством, только потому что оно не соответствует его представлениям о «демократии».

Так и наш немецкий пацифист отнесется совершенно безразлично к самому злодейскому насилию над его нацией — если даже насилие это будет исходить от злейших милитаристов, — только потому, что для изменения положения понадобилось бы оказать сопротивление, т. е. применить силу, а это последнее, видите ли противоречит всему его представлению о духе мирного сожительства. Интернационально настроенный немецкий социалист примет как должное, если весь остальной мир совместными усилиями будет грабить его. Он только с братскими чувствами распишется в получении соответствующих ударов и никогда не подумает о том, что грабителей надо наказать или по крайней мере надо умерить их пыл. Никогда! А почему? Да единственно потому, что он — немец.

Может быть это и печально, но это так. Чтобы побороть то или другое зло, надо прежде всего установить и понять его.

Это же относится и к тому равнодушию, которым отличается известная часть духовенства в деле защиты немецких чаяний.

Это объясняется не его злой волей, не приказом, скажем, сверху. Нет. Эта недостаточная решимость есть результат недостатков национального воспитания с молодых лет, а затем это есть продукт некритического подчинения той или другой абстрактной идее, ставшей фетишем.

Воспитание в духе демократии, интернационального социализма пацифизма и т. д. приняло в наше время характер столь исключительный и столь, можно сказать, субъективный, что оно подчиняет себе все и целиком предопределяет взгляд на все окружающее. Что же касается отношения к нации, то оно у нас с ранней молодости только чисто «объективное». Вот и выходит, что немецкий пацифист, субъективно отдающий себя своей идее без остатка, не станет без долгих размышлений на сторону своего народа даже в том случае, если народ подвергнется несправедливым и тяжелым угрозам. Он сначала будет искать, на чьей стороне «объективная» справедливость, и будет считать ниже своего достоинства руководиться простым чувством национального самосохранения.

Насколько это одинаково относится и к католицизму и к протестантизму, видно из следующего.

В сущности говоря, протестантизм лучше защищает чаяния немецкого народа, поскольку это заложено в самом его происхождении и в более поздней исторической традиции вообще. Но и он оказывается совершенно парализованным, как только приходится защищать национальные интересы в такой сфере, которая мало связана с общей линией его представлений и традиций, как только ему приходится иметь депо с требованиями, которыми он до сих пор не интересовался или которые он по тем или другим причинам отвергал.

Протестантизм всегда выступит на поддержку всего немецкого, поскольку дело идет о внутренней чистоте или национальном углублении, поскольку дело идет, скажем, о защите немецкого языка и немецкой свободы. Все эти вещи глубоко заложены в самой сущности протестантизма. Но стоит возникнуть, например вопросу об еврействе и окажется, что протестантизм относится самым враждебным образом к малейшей попытке освободить нацию от этого смертельно враждебного окружения и только потому, что протестантизм тут связан уже своими определенными догматами. А ведь тут дело идет о вопросе, вне разрешения которого все другие попытки возрождения немецкого народа совершенно бесцельны или даже нелепы.

В свой венский период я располагал достаточным досугом, чтобы беспристрастно продумать и этот вопрос. Все, что я видел вокруг себя, тысячу раз подтверждало правильность сказанного

В Вене, этом фокусе различных национальностей, на каждом шагу было особенно очевидно, что именно только немецкий пацифист относится к судьбам своей нации с той пресловутой «объективностью», о которой мы говорили выше, но еврей так никогда не относится к судьбам своего еврейского народа. В Вене становилось ясным, что только немецкий социалист настроен «интернационально» в том смысле, что умеет только клянчить и заискивать перед интернациональными «товарищами». Чешский социалист, польский социалист поступают совершенно по-иному. Словом, я уже тогда понял, что несчастье только наполовину заложено в самих этих учениях, в другой же части оно является продуктом господствующего у нас неправильного национального воспитания, в результате чего получается гораздо меньшая преданность своей нации.

Ввиду сказанного ясно, что вся та аргументация, которую приводила немецкая националистическая партия, теоретически обосновывая свою борьбу против католицизма, была неверна.

Давайте воспитывать немецкий народ с самого раннего возраста в чувстве исключительного признания прав своего собственного народа, давайте не развращать уже с детских лет нашу молодежь, давайте освободим ее от проклятия нашей «объективности» в таких вопросах, где дело идет о сохранении своего собственного я. Тогда в кратчайший срок мы убедимся, что и немецкий католик по примеру католиков Ирландии, Польши или Франции остается немцем, остается верным своему народу. Само собою разумеется, что все это предполагает наличие подлинного национального правительства и у нас.

Самое могущественное доказательство в пользу сказанного дает нам тот исторический период, когда нашему народу пришлось в последний раз перед судом истории вести борьбу за существование не на жизнь, а на смерть.

До тех пор пока руководство сверху было более или менее удовлетворительным, народ выполнял свою обязанность в полной мере. Протестантский пастор и католический священник — оба дали бесконечно много, чтобы поднять нашу силу сопротивления; оба помогли не только на фронте, но еще больше в тылу. В эти годы, в особенности в момент первой вспышки, для обоих лагерей как для протестантов, так и для католиков, существовало только одно единое немецкое государство, за процветание и за будущее которого оба лагеря возносили одинаково горячие молитвы к небу.

Немецкое национальное движение в Австрии должно было поставить себе вопрос: могут ли австрийские немцы удержать свое господство при католической вере? Да или нет? Если да, тогда политической партии незачем заниматься вопросами религии или даже обрядности: если же нет, тогда надо было строить не политическую партию, а поднять борьбу за религиозную реформацию.

Тот, кто кружными путями хочет через политическую организацию придти к религиозной реформации, обнаруживает только, что он не имеет ни малейшего представления о том, как в живой действительности складываются религиозные представления или религиозные учения и как именно они находят себе выражение через церковь.

В этой области поистине невозможно служить сразу двум господам. Обосновать или разрушить религию — дело конечно гораздо большее, нежели образовать или разрушить государство, а тем более партию.

Пусть не говорят мне, что выступление немецкой национальной партии против католичества было вызвано только соображениями обороны, что наступающей стороной было-де католичество.

Во все времена и эпохи конечно находились бессовестные субъекты, которые не останавливались перед тем, чтобы и религию сделать орудием своих политических гешефтов (ибо для таких господ дело идет исключительно о гешефтах). Совершенно неправильным однако является возлагать ответственность за этих негодяев на религию. Эти субъекты всегда ухитрятся злоупотребить в своих низменных интересах если не религией, то чем-либо другим. Для парламентских бездельников и воришек ничто не может быть более приятным, чем случай, хотя бы задним числом найти известное оправдание своим политическим мошенничествам. Когда за его личные подлости возлагают ответственность на религию или на религиозную обрядность, он очень доволен; эти лживые субъекты тотчас же поднимут крик на весь мир и будут призывать всех в свидетели того, как справедливы были их поступки и как они-де своим ораторским талантом и т.д. спасли религию и церковь. Чем больше они кричат, тем больше глупые или забывчивые сограждане перестают узнавать действительных виновников плохих поступков. И что же — негодяи достигли своей цели.

Сама хитрая лиса прекрасно знает, что ее поступки ничего общего с религией не имеют. Негодяи посмеиваются себе в бороду, а их честные, но мало искусные противники терпят поражение и в один прекрасный день в отчаянии теряют веру в свое дело и отходят в сторону.

Но и в другом отношении было бы совершенно несправедливо делать ответственной религию или даже только церковь за недостатки отдельных людей. Давайте сравним величие всей церковной организации с недостатками среднего служителя церкви, и мы должны будем придти к выводу, что пропорция между хорошим и дурным здесь гораздо более благоприятна, чем в какой бы то ни было другой сфере. Разумеется и среди священников найдутся такие, для которых их священная должность является только средством к удовлетворению собственного политического самолюбия. Найдутся среди них и такие, которые в политической борьбе к сожалению забывают, что они должны являться блюстителями высшей истины, а вовсе не защитниками лжи и клеветы. Однако надо признать, что на одного такого недостойного священника приходятся тысячи и тысячи честных пастырей, сознающих все величие своей миссии. В нашу лживую развращенную эпоху люди эти являются зачастую цветущими оазисами в пустыне.

Если тот или другой отдельный развращенный субъект в рясе совершит какое-либо грязное преступление против нравственности, то ведь не станут же за это обвинять всю церковь. Совершенно таким же образом должен я поступить, когда тот или другой отдельный служитель церкви предает свою нацию, грязнит ее, да еще в такое время, когда это делается и не духовными лицами направо и налево. Не надо забывать, что на отдельного плохого приходского священника приходятся тысячи таких, для которых несчастье нации является их собственным несчастьем, которые готовы отдать за дела нации все и которые вместе с лучшими сынами нашего народа страстно ждут того часа, когда и нам улыбнутся небеса.

Если же кто-либо нам скажет, что тут дело шло не столько о маленьких проблемах повседневности, сколько о великих принципиальных вопросах догмата, то я ему отвечу так:

Если ты в самом деле считаешь, что ты избран судьбой, чтобы явиться провозвестником истины, то делай это, но имей тогда и мужество действовать не обходными путями через политическую партию — ибо в этом тоже заложено известное мошенничество, — а постарайся на место нынешнего плохого поставить твое будущее хорошее.

Если для этого у тебя не хватает мужества или если ты сам еще не вполне убежден в том, что твои догматы лучше, тогда руки прочь. И во всяком случае, если ты не решаешься выступить с открытым забралом, то не смей контрабандно прибегать к обходным путям политики.

Политические партии не должны иметь ничего общего с религиозными проблемами, если они не хотят губить обычаи и нравственность своей собственной расы. Точно так же и религия не должна вмешиваться в партийно-политическую склоку.

Если те или другие служители церкви пытаются использовать религиозные учреждения (или только религиозные учения), чтобы нанести вред своей нации, то не следует идти по их следам и бороться против них тем же оружием.

Для политического руководителя религиозные учения и учреждения его народа должны всегда оставаться совершенно неприкосновенными. В ином случае пусть он станет не политиком, а реформатором, если конечно у него есть для этого необходимые данные.

Всякий другой подход неизбежно приводит к катастрофе, в особенности в Германии.

Изучая немецкое национальное движение и его борьбу против Рима, я пришел в ту пору к следующему убеждению, которое в продолжение дальнейших лет только укрепилось во мне: то обстоятельство, что эта партия недостаточно оценила значение социальной проблемы, стоило ей потери всей действительно боеспособной массы народа; участие в парламенте отняло у этой партии подлинный размах и привило ей все те слабости, которые свойственны этому учреждению; борьба же ее против католической церкви сделала партию невозможной в низших и средних слоях населения и лишила ее таким образом многочисленных и самых лучших элементов, составляющих вообще основу

Практические же результаты австрийской «борьбы за культуру» оказались совершенно ничтожными.

Немецкой национальной партии правда удалось оторвать от католической церкви около 100 тысяч верующих, но большого ущерба католической церкви это не причинило. В данном случае пастырям поистине не приходилось проливать слез по поводу потери «овец», ибо они потеряли в сущности только тех, кто давно внутренне уже не был с ними. В этом и заключалась главная разница между новейшей реформацией и старой: в эпоху великой реформации от католической церкви отвернулись многие лучшие люди и притом из чувства действительно глубокого религиозного убеждения. Между тем теперь ушли только равнодушные и ушли преимущественно по «соображениям» политического характера.

С точки зрения политической результат также был совершенно смешным и печальным.

Что оказалось? Хорошее политическое национальное движение немецкого народа, обещавшее большой успех, погибло, потому что руководители не обладали достаточной трезвостью мысли и направили его на тот путь, который неизбежно должен был привести к расчленению.

Одно несомненно.

Немецкое национальное движение никогда не сделало бы этой ошибки, если бы оно не страдало недостатком понимания психики широких масс народа. Руководство этой партии не поняло, что уже из психологических соображений никогда не следует массе указывать на двух или больше противников сразу, ибо это ведет только к падению боевого настроения в собственном лагере. Если бы руководители названной партии понимали это, то они уже по одной этой причине ориентировали бы немецкое национальное движение только против одного противника. Для политической партии нет ничего более опасного, как очутиться под руководством людей, желающих драться на всех фронтах сразу, разбрасывающихся во все стороны и не умеющих достигнуть хотя бы маленьких практических результатов в одной области.

Если бы даже все упреки против католичества были абсолютно верны, то политическая партия все же не должна ни на минуту упускать из вида то обстоятельство, что, как показывает весь предшествующий исторический опыт, никогда еще ни одной чисто политической партии не удалось в аналогичных условиях добиться религиозной реформации. Люди должны учиться истории не для того, чтобы забыть ее уроки как раз тогда, когда нужно их практически применять, а также не для того, чтобы предположить, будто в данную минуту история пойдет совсем по иному пути в разрез со всем тем, что мы видели сих пор. Изучать историю надо именно для того, чтобы уметь применить уроки ее к текущей современности. Кто этого не умеет делать, тот пусть не считает себя политическим вождем, тот в действительности только человек с пустым самомнением. Его практическую неспособность ни капельки не извиняет наличие доброй воли.

Искусство истинно великого народного вождя вообще во все времена заключается прежде всего в том, чтобы не дробить внимания народа, а концентрировать его всегда против одного единственного противника. Чем более концентрирована будет воля народа к борьбе за одну единую цель, тем больше будет притягательная сила данного движения и тем больше будет размах борьбы. Гениальный вождь сумеет показать народу даже различных противников на одной линии. Он представит дело своим сторонникам так, что эти различные противники в сущности являются врагом одной и той же категории. Когда народ видит себя окруженным различными врагами, то для более слабых и нестойких характеров это только дает повод к колебаниям и сомнениям в правоте собственного дела. Как только привыкшая к колебаниям масса увидит себя в состоянии борьбы со многими противниками, в ней тотчас же возьмут верх «объективные» настроения и у нее возникнет вопрос: может ли быть, чтобы все остальные оказались не правы и только ее собственный народ или ее собственное движение были бы правы.

Но это уже означает начало паралича собственной силы. Вот почему необходимо взять за одну скобку всех противников, хотя бы они и сильно отличались друг от друга, тогда получится, что масса твоих собственных сторонников будет чувствовать себя противостоящей лишь одному единственному противнику. Это укрепляет веру в собственную правоту и увеличивает озлобление против тех, кто нападает на правое дело.

Немецкое национальное движение в Австрии этого не поняло, и это стоило ему успеха.

Цели этой партии были правильны, ее убеждения чисты, но путь к цели был выбран неверный. Партия похожа была на того туриста, который все время не спускает глаз с вершины горы, на которую он хочет попасть; этот турист отправляется в путь-дорогу с твердой решимостью во что бы то ни стало добраться до вершины и делает при этом однако ту «маленькую» ошибку, что, будучи слишком занят вершиной, совершенно не обращает внимания на топографию дороги, на то, что делается у него под ногами, и поэтому в конце концов гибнет.

У христианско-социальной партии, великой соперницы немецко-национальной партии, дело обстояло как раз наоборот. Она хорошо, умно и правильно выбрала дорогу, но ей, увы, не хватало ясного представления о конечной цели.

Почти во всех тех отношениях, в каких немецко-национальная партия хромала, установки христианско-социальной партии были правильны и целесообразны.

Она обладала необходимым пониманием значения массы и поэтому путем демонстративного подчеркивания социального характера партии уже с первого дня сумела обеспечить себе по крайней мере часть этой массы. Взявши в основном установку на завоевание мелких и низших слоев средних классов и ремесленников, она сразу получила крупный контингент преданных, стойких и готовых к жертвам сторонников. Она старательно избегала какой бы то ни было борьбы против религиозных учреждений и тем обеспечила себе поддержку церкви, являющейся в наше время могущественной организацией. Таким образом перед ней был только один единственный крупный противник. Она поняла великое значение широко поставленной пропаганды и показала свою виртуозность в деле воздействия на психологию и инстинкты широкой массы ее сторонников.

Что однако и она не сумела реализовать свою мечту и не спасла Австрию, это коренилось в двух недостатках ее работы, а также в недостаточной ясности цели.

Антисемитизм этой новой партии сосредоточился не на проблемах расы, а на проблемах религии. Эта ошибка имела то же происхождение, что и вторая ее ошибка.

Основатели христианско-социальной партии считали, что если партия хочет спасти Австрию, то она не должна становиться на точку зрения расового принципа, иначе в кратчайший срок наступит-де всеобщий распад государства. С точки зрения вождей положение Вены в особенности требовало того, чтобы партия оставила в стороне все разъединяющие моменты и изо всех сил подчеркивала только то, что всех объединяет.

В это время в Вене было уже так много чехов, что только величайшей терпимостью в расовых проблемах можно было добиться того, чтобы чехи не стали сразу на сторону антинемецкой партии. Кто хотел спасти Австрию, тот не мог совершенно игнорировать чехов. Новая партия попыталась, например, завоевать прежде всего мелких чешских ремесленников, составлявших многочисленную группу в Вене. Этого она надеялась достичь своей борьбой против либерального манчестерства. Чтобы объединить всех ремесленников старой Австрии без различия наций, христианско-социальная партия считала самым подходящим выставить лозунг борьбы против еврейства и вести эту борьбу на религиозной основе.

Выступая с таким поверхностным обоснованием своей позиции, партия была не в состоянии дать сколько-нибудь серьезное научное обоснование всей проблеме. Такой постановкой вопроса она только отталкивала всех тех, которым такого рода антисемитизм был непонятен. Ввиду этого пропагандистская сила идеи антисемитизма захватывала идейно ограниченные круги, если только сторонники партии не умели сами от чисто инстинктивного презрения к евреям перейти к подлинному познанию всей глубины проблемы. Интеллигенция принципиально отвергла эту постановку вопроса, данную христианско-социальной партией. Постепенно все больше и больше создавалось впечатление, что во всей этой борьбе дело идет только о попытке обращения евреев в новую веру, а может быть и просто о завистливой конкуренции. Благодаря всему этому борьба теряла все черты чего-то высшего. Многим и притом далеко не худшим элементам борьба начала казаться антиморальной, нехорошей. Не хватало сознания того, что дело идет о вопросе жизни для всего человечества, о такой проблеме, от которой зависит судьба всех не еврейских народов.

Ввиду этой половинчатости антисемитская установка христианско-социальной партии и потеряла значение.

Это был какой-то показной антисемитизм. Такая борьба против еврейства была хуже, чем отсутствие какой бы то ни было борьбы против него. Создавались только пустые иллюзии.

Таким антисемитам иногда казалось, что вот-вот они уже затянут веревку на шее противника, а между тем на деле противник их самих водил за нос.

Что касается самих евреев, то они в кратчайший срок настолько приспособились к этому сорту антисемитизма, что он стал для них гораздо более полезен, чем вреден.

Если в этой форме новая партия приносила тяжелую жертву государству национальностей, то еще больше приходилось ей грешить в отношении защиты основных чаяний немецкого народа.

Раз партия не хотела потерять почву под ногами в Вене, — ей ни в коем случае нельзя было быть «националистической». Мягко обходя этот вопрос, партия рассчитывала спасти государство Габсбургов, а на деле она именно этим путем ускорила его гибель. Само же движение благодаря такой тактике теряло могучий источник сил.

Итак, я самым внимательным образом следил в Вене за обеими этими партиями. К первой из них у меня была глубокая внутренняя симпатия, интерес ко второй пробудил во мне уважение к ее руководителю, редкому деятелю, образ которого в моих глазах уже тогда был трагическим символом всего тяжелого положения немцев в Австрии.

Когда за гробом умершего бургомистра тянулся по Рингу гигантский похоронный кортеж, я тоже был в числе сотен тысяч провожающих. Глубоко взволнованный я говорил себе, что труды и этого человека неизбежно должны были оказаться напрасными, ибо и над ним тяготели те судьбы, которые обрекали это государство на гибель. Если бы доктор Карл Люэгер жил в Германии, его поставили бы рядом с самыми великими людьми нашего народа. Но ему пришлось жить и действовать в этом невозможном австрийском государстве, и в этом заключалось несчастье его деятельности и его самого лично.

Когда он умирал, на Балканах уже показались огоньки, предвещавшие войну. С каждым месяцем они разгорались все более жадно. Судьба была милостива к покойному и не дала ему дожить до того момента, когда он должен был воочию увидеть разразившееся несчастье, от которого он так и не смог уберечь свою страну.

Наблюдая все эти происшествия, я пытался понять причины того, почему немецкая национальная партия потерпела крах, а христианско-социальная партия — тяжелую неудачу. И я пришел к твердому убеждению, что независимо от того, было ли вообще возможно укрепить австро-венгерское государство, ошибка обеих партий сводилась к следующему:

Немецкая национальная партия совершенно правильно ставила вопрос о принципиальных целях немецкого возрождения, но зато она имела несчастье выбрать неправильный путь к цели. Она была партией националистической, но к сожалению недостаточно социальной, чтобы действительно завоевать массу. Ее антисемитизм зато покоился на правильном понимании значения расовой проблемы, ее антисемитская агитация не базировалась на религиозных представлениях. В то же время ее борьба против католицизма была со всех точек зрения и в особенности с тактической — неправильной.

Христианско-социальное движение не обладало ясным пониманием целен немецкого возрождения, но зато счастливо нашло нужные пути, как партия. Эта партия поняла значение социальных вопросов, но ошибалась в своем способе ведения борьбы против еврейства и не имела ни малейшего понятия о том, какую подлинную силу представляет собою национальная идея.

Если бы христианско-социальная партия кроме своего правильного взгляда на значение широких народных масс обладала еще правильными взглядами на значение расовой проблемы, как это было у немецко-национальной партии, и если бы сама христианско-социальная партия была настоящей националистической партией, или если бы немецкое национальное движение кроме своего правильного взгляда на конечную цель, верного понимания еврейского вопроса и значения национальной идеи обладало еще практической мудростью христианско-социальной партии, в особенности в вопросе об отношении последней к социализму, — тогда мы получили бы именно то движение, которое по моему глубокому убеждению уже в то время могло бы с успехом направить судьбы немецкого народа в лучшую сторону.

Всего этого не оказалось в действительности, и это в главной своей части заложено было в самом существе тогдашнего австрийского государства.

Таким образом ни одна из этих партий не могла удовлетворить меня, потому что ни в одной из них я не видел воплощения своих взглядов. Ввиду этого я не мог вступить ни в ту, ни в другую партию и не мог таким образом принять какое бы то ни было участие в борьбе. Уже тогда я считал все существовавшие политические партии неспособными помочь национальному возрождению немецкого народа — возрождению в его подлинном, а не только внешнем смысле слова.

В то же время мое отрицательное отношение к габсбургскому государству усиливалось с каждым днем.

Чем больше углублялся я в изучение вопроса иностранной политики, тем больше я убеждался, что австрийское государство может принести немецкому народу только несчастье. Все ясней и ясней становилось мне и то, что судьбы немецкой нации решаются теперь только в Германии, а вовсе не в Австрии. Это относилось не только к политическим проблемам, но в не меньшей мере и к общим вопросам культуры.

Так что и здесь, в области проблем культуры или искусства австрийское государство обнаруживало все признаки застоя или по крайней мере потери всякого сколько-нибудь серьезного значения для немецкой нации. Более всего это можно было сказать относительно архитектуры. Новейшее строительное искусство не могло иметь сколько-нибудь серьезных успехов в Австрии уже потому, что после окончания постройки Ринга в Вене вообще уже не было сколько-нибудь крупных построек, которые могли бы идти в сравнение с германскими планами.

Так моя жизнь становилась все более и более двойственной: разум и повседневная действительность принуждали меня оставаться в Австрии и проходить здесь тяжелую, но благодетельную школу жизни. Сердцем же я жил в Германии.

Тягостное гнетущее недовольство овладевало мною все больше, по мере того как я убеждался во внутренней пустоте австрийского государства, по мере того как мне становилось все более ясно, что спасти это государство уже нельзя, и что оно во всех отношениях будет приносить только новые несчастья немецкому народу.

Я был убежден, что это государство способно чинить только препятствия и притеснения каждому действительно достойному сыну немецкого народа и наоборот способно поощрять только все не немецкое.

Мне стал противен весь этот расовый конгломерат австрийской столицы.

Этот гигантский город стал мне казаться чем-то вроде воплощения кровосмесительного греха.

С раннего возраста я говорил на диалекте, на котором говорят в Нижней Баварии. От этого диалекта я отучиться не мог, а венского жаргона так и не усвоил. Чем дольше я жил в этом городе, тем больше я ненавидел эту хаотическую смесь народов, разъедавшую старый центр немецкой культуры.

Самая мысль о том, что это государство можно сохранить еще на долгое время, была мне просто смешна.

Австрия похожа была тогда на старинную мозаику из мельчайших разноцветных камешков, начавших рассыпаться, потому что скреплявший их цемент от времени выветрился и стал улетучиваться. Пока не трогаешь этого художественного произведения, может еще казаться, что оно живо по-прежнему. Но как только оно получит хоть малейший толчок, вся мозаика рассыпается на тысячи мельчайших частиц. Вопрос заключался только в том, откуда именно придет этот толчок.

Мое сердце никогда не билось в пользу австрийской монархии, а всегда билось за германскую империю. Вот почему распад австровенгерского государства в моих глазах мог быть только началом избавления немецкой нации.

Ввиду всего этого во мне сильнее росло непреодолимое стремление уехать наконец туда, куда, начиная с моей ранней молодости, меня влекли тайные желания и тайная любовь.

Я надеялся, что стану в Германии архитектором, завоюю себе некоторое имя и буду честно служить своему народу в тех пределах, какие укажет мне сама судьба.

С другой стороны, я хотел однако остаться на месте и поработать для того дела, которое издавна составляло предмет моих самых горячих желаний: я хотел дожить здесь до того счастливого момента, когда моя дорогая родина присоединится наконец к общему отечеству, т. е. к германской империи.

Многие и сейчас не поймут того чувства страстной тоски, которое я тогда переживал. Но я обращаюсь не к ним, а к тем, которым судьба до сих пор отказывала в этом счастье или которых она с ужасной жестокостью лишила этого счастья, после того как они им обладали. Я обращаюсь к тем, которые, будучи оторваны от родного народа, вынуждены вести борьбу даже за священное право говорить на своем языке; к тем, кто подвергается гонениям и преследованиям за простую преданность своему отечеству, к тем, кто в тяжелой тоске во сне и наяву грезит о той счастливой минуте, когда родная мать вновь прижмет их к сердцу. Вот к кому обращаюсь я и я знаю — они поймут меня!

Только те, кто на собственном примере чувствуют, что означает быть немцем и не иметь возможности принадлежать к числу граждан любимого отечества, поймут, как глубока тоска людей, оторванных от родины, как непрестанно терзается душа этих людей. Эти люди не могут быть счастливы, не могут чувствовать себя удовлетворенными, они будут мучиться вплоть до той самой минуты, когда наконец откроются двери в отчий дом, где они только и смогут обрести мир и покой.

Вена была и осталась для меня самой тяжелой, но и самой основательной школой жизни. Я впервые приехал в этот город еще полумальчиком и я покидал в тяжелом раздумье этот город уже как вполне сложившийся взрослый человек. Вена дала мне основы миросозерцания. Вена же научила меня находить правильный политический подход к повседневным вопросам. В будущем мне оставалось только расширять и дополнять свое миросозерцание, отказываться же от его основ мне не пришлось. Я и сам только теперь могу отдать себе вполне ясный отчет в том, какое большое значение имели для меня тогдашние годы учения.

Я остановился на этом времени несколько подробнее именно потому, что эти первые годы дали мне ценные наглядные уроки, легшие в основу деятельности нашей партии, которая в течение всего каких-нибудь пяти лет выросла от маленьких кружков до великого массового движения. Мне трудно сказать, какова была бы моя позиция по отношению к еврейскому вопросу, к социал-демократии или, лучше сказать, ко всему марксизму, к социальным вопросам и т.д., если бы уже в тогдашнюю раннюю пору я не получил тех уроков, о которых я рассказал выше, благодаря ударам судьбы и собственной любознательности.

Несчастье, обрушившееся на мою родину, заставило тысячи и тысячи людей поразмыслить над глубочайшими причинами этого краха. Но только тот поймет эти причины до конца, кто после многих лет тяжелых внутренних переживаний сам стал кузнецом своей судьбы.

ГЛАВА IV. МЮНХЕН

Весною 1912 г. я окончательно переехал в Мюнхен. Сам город был мне так хорошо знаком, как будто я прожил в его стенах уже много лет. Это объяснялось моими занятиями по архитектуре. Изучая архитектуру, приходилось на каждом шагу обращаться к этому центру немецкого искусства. Кто не знает Мюнхена, тот не только не знает Германии вообще, но и понятия не имеет о немецком искусстве.

Во всяком случае эти годы до начала мировой войны были для меня самым счастливым временем моей жизни. Правда мой заработок был все еще ничтожен. Мне все еще приходилось не столько жить, чтобы иметь возможность рисовать, сколько рисовать, чтобы иметь возможность кое-как жить или, вернее, чтобы иметь возможность хоть немножко обеспечить себе дальнейшее учение. Я был твердо убежден, что рано или поздно я непременно достигну той цели, которую я себе поставил. Одного этого было достаточно, чтобы легче переносить все мелкие заботы о сегодняшнем дне.

Кроме моей профессиональной работы занимали меня и в Мюнхене политические вопросы, в особенности события внешней политики. Мой интерес к этим последним вызывался прежде всего тем, что я уже с моих венских времен сильно интересовался проблемами тройственного союза. Политику Германии, вытекавшую из ее стремления сохранить тройственный союз, я, уже живя в Австрии, считал совершенно неправильной. Однако, пока я жил в Вене, я еще не представлял себе вполне ясно, насколько вся эта политика является самообманом. В те времена я склонен был предполагать — а может быть я сам утешал себя этим, — что в Германии вероятно хорошо знают, насколько слаб и ненадежен ее австрийский союзник, но что там по причинам более или менее для меня таинственным об этом помалкивают, дабы поддерживать соглашение, заключенное еще самим Бисмарком, или чтобы внезапным разрывом не переполошить заграницы и не обеспокоить отечественное мещанство. Непосредственное общение с немецким населением в Мюнхене уже в течение кратчайшего времени к ужасу моему убедило меня в том, что эти мои предположения были неверны. К моему изумлению мне приходилось на каждом шагу констатировать, что даже в хорошо осведомленных кругах не имеют ни малейшего представления о том, что же в данный момент действительно представляет собою габсбургская монархия. Именно в народе всерьез считали, что австрийский союзник — крупная сила и что в минуту опасности этот союзник тотчас же придет по-настоящему на помощь.

В массе населения австрийскую монархию все еще считали «немецким» государством и полагали, что на этом можно что-то построить. В народе держались того мнения, что силу Австрии можно определить по числу миллионов людей, как мы это делаем в Германии. При этом совершенно забывали, что, во-первых, Австрия давно уже перестала быть немецким государством и что, во-вторых, внутренние отношения в стране с каждым днем все больше ведут к ее распаду.

Я лично знал тогда истинное положение дела в австрийском государстве несравненно лучше, чем так называемая официальная «дипломатия», которая как почти всегда слепо шла навстречу катастрофе. Настроение в немецком народе, которое я констатировал, обусловливалось как всегда только тем, как общественное мнение обрабатывалось сверху. Сверху же как нарочно практиковался настоящий культ австрийского «союзника». Обильное любезничанье должно было заменить собою недостаток честности и прямоты. Пустые слова принимали за полновесные дела. Уже в Вене мною не раз овладевало бешенство, когда я сравнивал речи официальных государственных деятелей с содержанием венской прессы. При этом Вена все-таки хотя бы по видимости оставалась немецким городом. Несравненно хуже обстояло дело, если обратиться от Вены или, лучше сказать, от немецкой Австрии к славянским провинциям государства. Достаточно было взять в руки пражские газеты, и сразу становилось ясно, как там относятся ко всей этой высокой игре вокруг тройственного союза. В славянских провинциях Австрии над этим образцом «государственной мудрости» совершенно открыто издевались. Уже в мирное время, когда еще совершенно не пахло войной, когда, оба императора обменивались дружественными объятиями и поцелуями, в славянских провинциях ни один человек не сомневался в том, что союз этот рассыплется вдребезги, как только его придется с идеальных небес свести на грешную землю.

Прошло несколько лет, и грянула война. Какое сильное возбуждение охватило Германию, когда в этот момент союзная Италия вышла из тройственного союза, предоставив Австрию и Германию своей судьбе, а затем через короткое время прямо присоединилась к противной стороне! Но для тех, кто не был поражен дипломатической слепотой, было просто непонятно, как можно было вообще хотя бы на одну минуту допустить возможность такого чуда, что Италия пойдет вместе с Австрией. Увы в самой Австрии дело обстояло ни капельки не лучше, здесь тоже верили в это чудо.

Носителями идеи союза в Австрии были только Габсбурги и немцы. Габсбурги — из расчета и нужды; немцы же — из легковерия и — политической глупости. Желания немцев были хороши. Они ведь полагали, что через тройственный союз они оказывают громадную услугу Германии, увеличивают ее силу и безопасность. Но это была политическая глупость, потому что эта надежда была неправильна. Наоборот этим они привязывали германскую империю к государственному трупу, неизбежно долженствовавшему увлечь оба государства в пропасть. А главное политика союза приводила только к тому, что сами австрийские немцы все больше подвергались разнемечиванию. Благодаря союзу с Германией дом Габсбургов считал себя защищенным от вмешательства Германии и поэтому с еще большей решительностью систематически и неуклонно проводил политику вытеснения немецкого влияния. Такая внутренняя политика Габсбургов становилась благодаря указанному обстоятельству только более легкой и безопасной для царствующего дома. Благодаря уже известной нам «объективности» немецкого правительства, вмешательства с его стороны опасаться не приходилось, но, более того, стоило только какому-либо австрийскому немцу разинуть рот против низкой политики славянизации, как ему сейчас же можно было указать на тройственный союз и тем заставить его замолчать.

Что могли сделать австрийские немцы, раз германские немцы, раз Германия в целом выражали постоянное доверие и признательность габсбургскому правительству? Могли ли австрийские немцы оказывать какое-либо сопротивление Габсбургам, раз они рисковали быть заклейменными как предатели народа в общественном мнении Германии. Такая участь ожидала австрийских немцев, в течение десятилетий приносивших самые неслыханные жертвы на алтарь своей народности!

С другой стороны, какое значение имел бы весь этот союз, если бы немецкое влияние в габсбургской монархии было устранено. Разве не ясно, что все значение тройственного союза для Германии целиком зависело от того, насколько удерживается немецкое преобладание в Австрии. Или в самом деле можно было серьезно рассчитывать жить в союзе с ославянившейся Австрией?

Позиция официальной германской дипломатии да и всего общественного мнения в вопросах внутренней национальной борьбы в Австрии была в сущности не только глупа, но просто безумна. Всю политику строили на союзе с Австрией, всю будущность 70-миллионного народа поставили в зависимость от этого союза, и в то же время спокойно смотрели на то, как главная основа этого союза из года в год планомерно и сознательно разрушалась в самой Австрии. И что же? Ясно, что в один прекрасный день осталась только бумага, на которой было написано — «договор с венской дипломатией», а реальной помощи со стороны союзника Германия не получила.

Что касается Италии, то тут дело обстояло так уже с самого начала. Если бы в Германии больше интересовались историей и народной психологией, тогда никто ни на одну минуту не мог бы и допустить, что Вена и римский квиринал когда бы то ни было сойдутся в общем фронте против единого врага. Скорей Италия превратилась бы в извергающий лаву вулкан, чем итальянское правительство могло бы осмелиться послать хоть одного солдата на помощь фанатически ненавидимому габсбургскому государству. Тысячи раз я имел случаи наблюдать в Вене ту безграничную ненависть и презрение, с которыми итальянцы относятся к австрийскому государству. Дом Габсбургов в течение столетий слишком много грешил против свободы и независимости итальянского народа, чтобы грехи эти могли быть забыты даже при наличии доброй воли. Но доброй воли не было и в помине ни у итальянского народа, ни у итальянского правительства. Италия имела только две возможности в вопросе о взаимоотношениях с Австрией: либо союз, либо война.

Избрав первое, Италия получила возможность спокойно готовиться ко второму. Германская политика «союза» с Австрией и Италией стала особенно бессмысленной и опасной с того момента, когда коллизии между Австрией и Россией приняли более острый характер.

Пред нами классический случай полного отсутствия сколько-нибудь ясной линии поведения. Почему вообще заключен был договор с Австрией? Ясно, для того чтобы обеспечить будущее Германии лучше, нежели это можно было бы сделать, если бы Германия была предоставлена, самой себе. Но это будущее Германии являлось ведь не чем иным, как вопросом возможности сохранения немецкой народности.

Это значит, что вопрос стоял только так: как представить себе жизнь немецкой нации в ближайшем будущем, как обеспечить немецкой нации свободное развитие, как гарантировать это развитие в рамках общеевропейского соотношения сил. Кто умел бы сколько-нибудь ясно учесть основные предпосылки для здоровой иностранной политики немцев, тот должен был бы придти к следующему убеждению:

— Ежегодный прирост народонаселения в Германии составляет 900 тысяч человек. Прокормить эту новую армию граждан с каждым годом становится все трудней. Эти трудности неизбежно должны будут когда-нибудь кончиться катастрофой, если мы не сумеем найти путей и средств, чтобы избегнуть опасности голода.

Дабы избегнуть ужасов, связанных с такой перспективой, можно было избрать одну из четырех дорог.

1. Можно было по французскому образцу искусственно ограничить рождаемость и тем положить конец перенаселению.

Временами и сама природа — например в эпоху большой нужды или при плохих климатических условиях и плохих урожаях — прибегает к известному ограничению роста населения в определенных странах или для определенных рас. Природа делает это с большой беспощадностью, но вместе с тем и с мудростью. Она ограничивает не способность к рождению, а выживание уже родившихся. Она подвергает родившихся таким тяжелым испытаниям и лишениям, что все менее сильное, менее здоровое вымирает и возвращается в недра матери земли. Испытания судьбы выдерживают в этом случае только те, кто к этому приспособлен. Именно они, прошедшие через тысячи испытаний и все же выжившие, имеют право производить новое потомство, которое опять и опять подвергается основательному отбору. Природа оказывается таким образом очень жестокой по отношению к отдельному индивидууму, она безжалостно отзывает его с этой земли, раз он неспособен выдержать ударов жизни, но за то она сохраняет расу, закаляет ее и дает ей силы даже для больших дел, чем до сих пор.

Так и получается, что уменьшение числа приводит к укреплению индивидуума, а в последнем счете и к укреплению всей расы.

Совсем другое получается, когда человек сам вздумает ограничить количество рождаемых. Человек не располагает теми силами, какими располагает природа. Он сделан из другого материала, он «человечен». И вот он хочет стать «выше» жестокой природы, он ограничивает не контингент тех, кто выживает, а ограничивает саму рождаемость. Человеку, который постоянно видит только самого себя, а не расу в целом, это кажется более справедливым и более человечным, нежели обратный путь. К сожалению только результаты получаются совершенно обратные.

Природа предоставляет полную свободу рождаемости, а потом подвергает строжайшему контролю число тех, которые должны остаться жить; из бесчисленного множества индивидуумов она отбирает лучших и достойных жизни; им же она предоставляет возможность стать носителями дальнейшего продолжения жизни. Между тем человек поступает наоборот. Он ограничивает число рождений и потом болезненно заботится о том, чтобы любое родившееся существо обязательно осталось жить. Такая поправка к божественным предначертаниям кажется человеку очень мудрой и во всяком случае гуманной, и человек радуется, что он, так сказать, перехитрил природу и даже доказал ей нецелесообразность ее действий. Что при этом в действительности сократилось и количество и в то же время качество отдельных индивидуумов, об этом наш добрый человек, собезьянивший бога-отца, не хочет ни слышать, ни подумать.

Допустим, что рождаемость как таковая сокращена и число родившихся уменьшилось. Но ведь в этом случае как раз и происходит то, что естественная борьба за существование, при которой выживают только самые сильные и здоровые, заменяется стремлением во что бы то ни стало «спасти» жизнь и наиболее слабого и болезненного. А этим самим как раз и кладется начало созданию такого поколения, которое неизбежно будет становиться все более слабым и несчастным, до тех пор пока мы не откажемся от издевательства над велениями природы.

В конце концов в один прекрасный день такой народ исчезнет с лица земли. Ибо человек может только в течение известного промежутка времени идти наперекор законам и велениям природы. Природа отомстит за себя раньше или позже. Более сильное поколение изгонит слабых, ибо стремление к жизни в последнем счете ломает все смешные препятствия, проистекающие из так называемой гуманности отдельных людей, и на их место ставит гуманность природы, которая уничтожает слабость, чтобы очистить место для силы.

Таким образом и получается, что те, кто хочет обеспечить будущее немецкого народа на путях ограничения его рождаемости, на самом деле отнимают у него будущее.

2. Другой путь — тот, о котором нам уже давно прожужжали все уши и о котором кричат и теперь: путь внутренней колонизации. Многие авторы этого предложения полны самых добрых намерений. Но по существу их мысль настолько неверна, что она может причинить самый великий вред, какой только можно себе представить.

Без сомнения урожайность почвы можно до известной степени повысить, но именно только до известной степени, а вовсе не безгранично. При помощи более интенсивного использования нашей почвы мы действительно можем в течение некоторого времени избегнуть опасности голода и покрыть потребности растущего населения. Но этому противостоит тот факт, что потребность в жизненных продуктах по правилу растет быстрей, чем даже самый рост народонаселения. Потребности людей в пище, в платье и т.д. становятся из года в год больше. Уже и сейчас эти потребности совершенно невозможно даже сравнить с потребностями наших предков, скажем, сто лет назад. Поэтому совершенно ошибочно предполагать, что любое повышение производительности само по себе уже создает все предпосылки, необходимые для удовлетворения растущего народонаселения. Нет, это верно только до известной степени, ибо известная часть увеличившейся продукции земли действительно сможет пойти на удовлетворение увеличившихся потребностей людей. Однако даже при величайшем самоограничении, с одной стороны, и величайшем прилежании, с другой, и здесь мы скоро достигнем предела, обусловленного свойствами почвы.

Тогда окажется, что при всем прилежании в деле обработки от земли не удастся получить больше того, что получалось, и тогда, хотя с известной отсрочкой, опять-таки наступит гибель. Сначала голод будет сказываться только в неурожайные годы. При постоянном росте народонаселения потребности будут покрываться все более скупо. Затем голода не будет только в самые редкие годы наивысшего урожая. Затем наступит время, когда и большие урожаи уже не избавят от вечного голода, становящегося постоянным спутником такого народа. Тогда остается только природе придти на помощь тем, что она произведет отбор и оставит жизнь только избранным. Либо это, либо человек опять попытается помочь себе сам, т. е. прибегнет к искусственному ограничению размножения со всеми вытекающими отсюда тяжелыми последствиями для расы и для индивидуума.

Мне, быть может, возразят еще, что такое будущее предстоит всему человечеству, и стало быть, этих роковых последствий не может избегнуть и отдельный народ.

На первый взгляд такое возражение кажется правильным. Тем не менее здесь необходимо учесть следующее: конечно, верно, что в определенный момент и все человечество вынуждено будет, вследствие невозможности увеличения урожайности почвы соответственно росту населения, приостановить размножение человеческого рода. Тогда либо свое решающее слово опять скажет природа, либо человек сам изобретет меры самопомощи, будем надеяться, в гораздо более верном направлении, чем ныне. Когда наступит этот момент, с ним придется считаться всем народам. Ну, а пока что такие удары обрушиваются только на те расы, которые больше не обладают необходимыми силами, чтобы обеспечить себе необходимое количество земли на этой планете, ибо ведь пока что земли еще достаточно, пока что существуют еще гигантские равнины, которые еще совершенно не использованы и ждут своего возделывателя. Кроме того несомненно, что эта невозделанная земля вовсе не предназначена природой заранее определенной нации. Существующие свободные земли будут принадлежать тем народам, которые найдут в себе достаточно сил, чтобы их взять, и достаточно прилежания, чтобы их возделывать.

Природа не признает политических границ. Она дает жизнь человеческим существам на нашей планете и затем спокойно наблюдает за свободной игрой сил. У кого окажется больше мужества и прилежания, тот и будет ее самым любимым дитятей и за тем она признает право господства на земле.

Если тот или другой народ ограничивается внутренней колонизацией в момент, когда другие расы распространяются на все больших и больших территориях, то он вынужден будет придти к самоограничению тогда, когда все остальные народы еще продолжают размножаться. Этот момент непременно наступит и тем скорей, чем меньшими просторами располагает данная нация. К сожалению очень часто именно лучшие нации или, точнее говоря, единственные, действительно культурные расы, являющиеся носителями всего человеческого прогресса, бывают настолько ослеплены пацифизмом, что добровольно отказываются от расширения своей территории и ограничиваются только «внутренней» колонизацией. А в это же самое время нации, стоящие на более низком уровне, захватывают огромные территории и продолжают на них размножаться. К каким же результатам это может привести? Ясно к каким! Более культурные, но менее решительные расы в силу недостатка в земле вынуждены ограничивать свое размножение в такой момент, когда менее культурные, но по своему характеру более наступательные нации, имеющие в своем распоряжении большие площади, могут продолжать еще размножаться без всяких ограничений. Другими словами: благодаря этому в один прекрасный день весь мир может попасть в распоряжение той части человечества, которая стоит ниже по своей культуре, но за то обладает более деятельным инстинктом.

Тогда в более или менее отдаленном будущем создаются только две возможности: либо мир наш будет управляться согласно представлениям современной демократии и тогда центр тяжести всех решений перенесется к численно более сильным расам; либо мир будет управляться согласно естественным законам силы, и тогда побеждают народы, обладающие более твердой волей, а вовсе не те нации, которые вступили на путь самоограничения.

Никто не может сомневаться в том, что нашему миру еще придется вести очень тяжелую борьбу за существование человечества. В последнем счете всегда побеждает только инстинкт самосохранения. Под давлением этого инстинкта вся так называемая человечность, являющаяся только выражением чего-то среднего между глупостью, трусостью и самомнением, тает как снег на весеннем солнце. Человечество стало великим в вечной борьбе — человечество погниют при существовании вечного мира.

Для нас, немцев, лозунг внутренней колонизации играет роковую роль уже по одному тому, что он тотчас укрепляет в нас то мнение, будто найдено какое-то спасительное средство своим «собственным трудом», тихо и мирно, как это соответствует пацифистскому настроению, обеспечить себе лучшее будущее. Это учение, принятое всерьез, для Германии означает конец всякому напряжению сил в борьбе за то место под солнцем, которое нам принадлежит по праву. Если средний немец придет к убеждению, что и на этом «мировом» пути он может обеспечить свою жизнь и свое будущее, это будет означать конец всяким активным попыткам действительно плодотворной защиты того, что жизненно необходимо для немецкой нации. Тогда пришлось бы сказать «прости» всякой полезной для Германии внешней политике, тогда пришлось бы поставить крест над всем будущим немецкого народа.

В этом отлично отдает себе отчет еврейство. Не случайно то обстоятельство, что эти смертельно опасные для нашего народа идеи в нашу среду проводятся более всего евреями. Евреи слишком хорошо знают нашего брата немца, они прекрасно понимают, что средний немец легко попадается на удочку того шарлатана, который сумеет ему доказать, будто найдено всеспасающее средство внести поправки к законам природы и сделать излишней жестокую безжалостную борьбу за существование. Такой средний немец охотно слушает, когда ему доказывают, что господином планеты можно стать и без тяжкого труда, а просто при помощи ничегонеделания.

Необходимо подчеркнуть со всей силой: всякая внутренняя колонизация в Германии должна иметь в первую очередь задачей лишь устранение известных социальных зол и прежде всего устранение всякой спекуляции землей, но никогда внутренняя колонизация не будет в состоянии обеспечить будущее нашей нации без новых территориальных приобретений.

Если мы будем поступать иначе, то в кратчайший срок мы исчерпаем не только наши земельные территории, но и наши силы вообще.

Наконец необходимо иметь в виду еще следующее.

Политика внутренней колонизации приводит к тому, что данный народ ограничивает себя очень небольшой земельной территорией, а это в свою очередь имеет крайне неблагоприятные последствия для обороноспособности данной страны. К тем же последствиям приводит и ограничительная политика в области роста народонаселения.

Уже от одного объема земли, которой владеет данный народ, в сильной степени зависит его внешняя безопасность. Чем больше та территория, которой владеет данный народ, тем сильнее его естественная защита. Теперь как и раньше расправиться с народом, расселенным только на небольшой стесненной территории, гораздо легче нежели с народом, который обладает обширной территорией. Большая территория все еще представляет собою известную защиту против легкомысленных нападений неприятеля, ибо этот последний знает, что успехов он может достигнуть лишь в результате очень тяжелой борьбы. Риск для нападающего настолько велик, что он прибегнет к нападению, лишь имея какие-либо чрезвычайные основания для этого. Таким образом уже одна большая протяженность данного государства является известной гарантией свободы и независимости данного народа, и наоборот небольшие размеры государства прямо вводят в соблазн противника.

Реально дело пошло так, что обе первые возможности, о которых я говорил выше, были отвергнуты так называемыми национальными кругами нашего государства. Мотивы у них были правда иные, чем те, о которых мы говорили. Политика ограничения рождаемости была отвергнута прежде всего по мотивам известного морального чувства. Политику же колонизации забраковали с негодованием, подозревая в ней начало борьбы против крупного землевладения и даже против частной собственности вообще. Принимая во внимание ту форму, в которой проповедовалась политика колонизации, можно, пожалуй, сказать, что это подозрение было достаточно основательным.

В общем и целом мотивировка отклонения этой политики была не особенно искусной с точки зрения того впечатления, какое она должна была произвести на широкие массы, да и вообще мотивировка эта обходила суть вопроса.

С отклонением первых двух путей оставались только две последних дороги, которые могли бы обеспечить растущее население работой и хлебом.

3. Можно было либо приобрести новые земли в Европе, расселить на них излишки населения и предоставить таким образом нации и дальше жить на основе добывания себе пропитания на собственной земле.

4. Либо оставалось перейти к работе для вывоза, к политике усиленной индустриализации и усиленного развития торговли с тем, чтобы на вырученные средства покрывать потребности собственного народа.

Итак: либо завоевание новых земель в Европе, либо — колониальная и торговая политика.

С самых различных сторон и с самых различных точек зрения оба последних пути подверглись обсуждению, толкам, спорам. Одни защищали первый из них, другие — второй. В конце концов возобладала именно последняя точка зрения.

Самым здоровым путем был бы конечно первый из этих двух путей. Приобретение новых земель и переселение туда излишков населения имеет бесконечно много преимуществ, в особенности, если говорить не с точки зрения сегодняшнего дня, а с точки зрения будущего.

Уже одна возможность сохранить в качестве фундамента всей нации здоровое крестьянское сословие имеет совершенно неоценимое значение. Ведь очень многие беды нашего нынешнего дня являются только результатом нездоровых взаимоотношений между городским и сельским населением. Наличие крепкого слоя мелкого и среднего крестьянства во все времена являлось лучшей защитой против социальных болезней, от которых мы так страдаем сейчас. Это в конце концов единственное решение, обеспечивающее нации возможность снискивать себе пропитание в своей собственной стране. Только в этом случае исчезает гипертрофированная роль промышленности и торговли, и они занимают здоровое место в рамках национального хозяйства, в котором существует должное равновесие.

Промышленность и торговля становятся в этом случае не основой пропитания нации, а только одним из подсобных средств для этого. Промышленность и торговля в этом случае регулируют только размеры производства, соответственно размерам потребления во всех областях национального хозяйства. Выполняя такую роль, они в большей или меньшей степени освобождают дело прокормления собственного народа от иностранной зависимости. Такая роль промышленности и торговли способствует делу обеспечения свободы и независимости нации, в особенности в более трудные времена.

Само собою разумеется, что такая политика приобретения новых земель должна быть осуществлена не где-нибудь в Камеруне. Новые земли приходится теперь искать почти исключительно в Европе. Надо сказать себе спокойно и хладнокровно, что боги на небесах уж конечно не имели намерения во что бы то ни стало обеспечить одному народу в 50 раз больше земли, нежели имеет другой народ. Не надо допускать до того, чтобы современные политические границы затмевали нам границы вечного права и справедливости. Если верно, что наша планета обладает достаточным количеством земли для всех, то пусть же нам дадут то количество земли, которое необходимо и нам для продолжения жизни.

Конечно никто не уступит нам земель добровольно. Тогда вступает в силу право на самосохранение нашей нации со всеми вытекающими отсюда последствиями. Чего нельзя получить добром, то приходится взять силою кулака. Если бы наши предки в прошлом выводили свои решения из тех же пацифистских нелепостей, которыми мы руководились теперь, то наш народ едва ли обладал бы теперь даже третью той территории, какую мы имеем. Тогда немецкой нации в нынешнем смысле слова и вообще не было бы в Европе. Нет, именно твердой решимости наших предков обязаны мы тем, что имеем сейчас обе наших восточных провинции и тем самым вообще имеем достаточную почву под ногами, дающую нашему государству и нашему народу определенные внутренние силы жить и бороться за будущее.

Еще и по другим причинам такое разрешение проблемы было бы самым правильным.

Ведь многие европейские государства ныне прямо похожи на опрокинутую пирамиду, поставленную на свое собственное острие. У многих европейских государств их собственно европейские владения до смешного малы в сравнении с той ролью, какую играют их колонии, их внешняя торговля и т. д. Выходит так: острие — в Европе, а вся база — в других частях света. Только у Североамериканских соединенных штатов положение другое. У САСШ вся база находится в пределах собственного континента, и лишь острие их соприкасается с остальными частями света. Отсюда-то и вытекает невиданная внутренняя сила Америки в сравнении со слабостью большинства европейских колониальных держав.

Пример Англии также не опровергает сказанного. Глядя на британскую империю, не следует забывать весь англосаксонский мир как таковой. Англию нельзя сравнить ни с каким другим европейским государством уже по одному тому, что Англия имеет так много общего в языке и культуре с САСШ.

Ясно, что политику завоевания новых земель Германия могла бы проводить только внутри Европы. Колонии не могут служить этой цели, поскольку они не приспособлены к очень густому заселению их европейцами. В XIX столетии мирным путем уже нельзя было получить таких колониальных владений. Такие колонии можно было получить только ценой очень тяжелой борьбы. Но если уж борьба неминуема, то гораздо лучше воевать не за отдаленные колонии, а за земли, расположенные на нашем собственном континенте. Такое решение конечно можно принять только при наличии полного единодушия. Нельзя приступать с колебаниями, нельзя браться лишь наполовину за такую задачу, проведение которой требует напряжения всех сил. Такое решение надо принимать лишь тогда, когда все политические руководители страны вполне единодушны. Каждый наш шаг должен быть продиктован исключительно сознанием необходимости этой великой задачи. Необходимо отдать себе полный отчет в том, что достигнуть этой цели можно только силой оружия и, поняв это, спокойно и хладнокровно идти навстречу неизбежному.

Только с этой точки зрения нам надо было оценивать в свое время степень пригодности всех тех союзов, которые заключала Германия. Приняв решение раздобыть новые земли в Европе, мы могли получить их в общем и целом только за счет России. В этом случае мы должны были, препоясавши чресла, двинуться по той же дороге, по которой некогда шли рыцари наших орденов. Немецкий меч должен был бы завоевать землю немецкому плугу и тем обеспечить хлеб насущный немецкой нации.

Для такой политики мы могли найти в Европе только одного союзника: Англию.

Только в союзе с Англией, прикрывающей наш тыл, мы могли бы начать новый великий германский поход. Наше право на это было бы не менее обосновано, нежели право наших предков. Ведь никто из наших современных пацифистов не отказывается кушать хлеб, выросший в наших восточных провинциях, несмотря на то, что первым «плугом», проходившим некогда через эти поля, был, собственно говоря, меч. Никакие жертвы не должны были показаться нам слишком большими, чтобы добиться благосклонности Англии. Мы должны были отказаться от колоний и от позиций морской державы и тем самым избавить английскую промышленность от необходимости конкуренции с нами.

Только полная ясность в этом вопросе могла привести к хорошим результатам. Мы должны были полностью отказаться от колоний и от участия в морской торговле, полностью отказаться от создания немецкого военного флота. Мы должны были полностью сконцентрировать все силы государства на создании исключительно сухопутной армии.

В результате мы имели бы некоторое самоограничение для данной минуты, но обеспечили бы себе великую будущность.

Было время, когда Англия вполне готова была идти на такое соглашение.

Англия отлично понимала, что ввиду быстрого роста народонаселения Германия должна будет искать какого-нибудь выхода и вынуждена будет либо войти в соглашение с Англией для ведения совместной политики в Европе, либо без Англии концентрировать свои силы для участия в мировой политике.

На рубеже XX столетия Лондон пробовал начать политику сближения с Германией. Англичане исходили именно из предчувствия того, о чем мы говорили выше. Тогда-то впервые и можно было констатировать то явление, которое впоследствии не раз сказывалось в прямо ужасающих размерах. Мы, видите ли, ни за что не хотели допустить и мысли о том, что Германия будет таскать каштаны из огня для Англии. Как будто в самом деле на свете бывают иные соглашения, нежели основанные на взаимных уступках. А ведь такой союз с Англией был тогда вполне возможен. Британская дипломатия была достаточно умна, чтобы понимать, что какое бы то ни было соглашение с Германией возможно только на основе взаимных уступок.

Представим себе только на одну минуту, что наша германская иностранная политика была бы настолько умна, чтобы в 1904 г. взять на себя роль Японии. Представьте себе это хоть на миг и вы поймете, какие благодетельные последствия это могло бы иметь для Германии.

Тогда дело не дошло бы до «мировой» войны.

Кровь, которая была бы пролита в 1904 г., сберегла бы нам во сто раз кровь, пролитую в 1914-1918 гг.

А какую могущественную позицию занимала бы в этом случае ныне Германия!

С этой точки зрения союз с Австрией был конечно нелепостью.

Эта государственная мумия заключала союз с Германией не для того, чтобы вместе биться на войне, а для того чтобы обеспечить вечный мир, на путях которого можно было бы умненько, медленно, но систематически вести дело к полному устранению немецкого влияния в габсбургской монархии.

Этот союз с Австрией был бессмысленным уже по одному тому, что немецкому государству не было никакого расчета заключать союз с габсбургской монархией, которая не имела ни желания ни силы положить конец или даже просто ослабить процесс разнемечивания, быстро развивавшийся в собственных границах. Раз Германия не обладала национальным пониманием и решимостью настолько, чтобы по крайней мере вырвать из рук Австрии судьбу 10 миллионов братьев, то как же можно было ожидать, что она найдет в себе понимание необходимости более далеко идущих планов, о которых мы говорим выше. Поведение Германии в австрийском вопросе являлось оселком, на котором проверялась вся ее позиция в тех основных вопросах, которые решали судьбы всей нации.

Казалось, что во всяком случае нельзя было спокойно смотреть на то, как из года в год уничтожается немецкое влияние в австро-венгерской монархии. Казалось бы, вся ценность союза с Австрией заключалась для нас ведь именно в том, чтобы сохранить немецкое влияние.

И что же? путь, о котором мы говорили выше, признан был совершенно неприемлемым. В Германии ничего так не боялись как войны, а вели политику так, что война должна была неизбежна придти, да еще в очень неблагоприятный для нас момент. Люди, определявшие cудьбы Германии, хотели, чтобы страна ушла от неизбежной судьбы, на деле же судьба настигла страну еще скорей. Мечтали о сохранении мира во всем мире, а кончили мировой войной.

Вот главная причина того, почему о третьем пути устроения немецкого будущего, о котором мы говорили выше, не хотели даже и думать. Люди знали, что приобрести новые земли можно только на востоке Европы, люди знали, что этого нельзя сделать без борьбы, и люди эти хотели во что бы то ни стало сохранить мир. Лозунгом германской внешней политики уже давно не было «сохранение германской нации во что бы то ни стало», ее лозунгом давно уже стало: «сохранение мира всего мира во что бы то ни стало». Каковы оказались результаты — всем известно.

Мне еще придется об этом говорить подробнее. Ввиду всего этого осталась только четвертая возможность: усиленное развитие промышленности и мировой торговли, создание военного флота и завоевание колоний.

Такой путь развития на первый взгляд казался более легким. Заселение новых земель — процесс длительный, требующий иногда целых столетий. С нашей точки зрения в этом и заключается внутренняя сила этого пути, ибо тут дело идет не о мимолетной вспышке, а о постепенном, но зато основательном и длительном процессе роста. В этом и заключается отличие этого пути от пути быстрой индустриализации, которую можно раздуть в течение немногих лет, а потом убедиться, что все это оказалось просто мыльным пузырем. Гораздо быстрей можно построить флот, чем в тяжелой борьбе с рядом препятствий создать крестьянское хозяйство и заселить фермерами новые земли. Но зато флот гораздо легче разрушить, нежели сломить создавшееся крепкое сельское хозяйство.

Но если уж Германия пошла по избранному ею пути, то надо было по крайней мере ясно понимать, что и этот путь развития неизбежно в один прекрасный день приведет к войне. Только дети могли верить в то, что дружественными заверениями и добрыми фразами о длительном мире мы сможем в «мирном соревновании народов» получить и удержать свою долю колоний, не будучи поставлены перед необходимостью прибегнуть к силе оружия.

Нет, раз мы пошли по этому пути, то ясно, что в один прекрасный день Англия должна была стать нашим врагом. Совершенно нелепо было возмущаться по поводу того, что злая Англия, видите ли, решилась на наши мирные поползновения ответить грубостью сознававших свою силу эгоистов.

Конечно мы, добренькие немцы, никогда не решились бы поступить, как англичане.

Политику завоевания новых земель в Европе Германия могла вести только в союзе с Англией против России, но и наоборот: политику завоевания колоний и усиления своей мировой торговли Германия могла вести только с Россией против Англии. Казалось бы, что в данном случае надо было по крайней мере сделать надлежащие выводы и прежде всего — как можно скорей поспать к черту Австрию.

Со всех точек зрения союз с Австрией в начале XX века был уже настоящей бессмыслицей.

Однако наша дипломатия не подумала ни о союзе с Россией против Англии, ни о союзе с Англией против России; как же, ведь в обоих этих случаях война становилась неизбежной. Между тем Германия становилась на путь усиленной индустриализации и развития торговли именно для того, чтобы «избегнуть войны». Германской дипломатии казалось, что ее формула о «мирном экономическом проникновении» является той всеспасающей формулой, которая раз и навсегда сделает излишней прежнюю политику насилия. Однако время от времени эта уверенность испытывала некоторые колебания, в особенности, когда со стороны Англии послышались угрозы, на первый взгляд для нашей дипломатии совершенно непонятные. Тогда у нас пришли к выводу, что надо построить большой флот, но опять-таки, упаси боже, не для наступательных целей и не для того, чтобы уничтожить Англию, а исключительно для «защиты» уже хорошо нам известного «мира всего мира» и пресловутых наших «мирных» завоеваний на земле. А принявшись строить флот, мы опять-таки старались проявить скромность не только в вопросе о количестве кораблей, но и в вопросе об их тоннаже и вооружении. Как же, ведь мы и тут должны были продемонстрировать наши совершенно «мирные» намерения.

Вся болтовня о предстоящем нам завоевании земли исключительно мирными экономическими средствами являлась величайшей глупостью, а между тем эта глупость стала принципом нашей государственной политики. Глупость эта еще возросла, когда «мы» не стыдились приводить в пример Англию в доказательство того, что такое мирное проникновение вполне возможно. Вред, который в эту пору принесли наши профессора истории, трудно поправим, это было просто преступлением. Это легкомысленное изображение истории годится разве только как пример того, как многие люди способны «изучать» историю без того, чтобы что-нибудь понять в ней. История Англии годилась как раз для того, чтобы доказать прямо противоположную теорию. Ведь именно Англия была той страной, которая всех своих экономических достижений добилась с наибольшей жестокостью. Именно она подготовляла все свои завоевания в этой области силой оружия и впоследствии отстаивала их той же силой. Самой характерной чертой британской государственной политики является то, что англичане превосходно умеют использовать политическую власть для экономических завоеваний и наоборот экономические завоевания — тотчас же превращать в политическую власть. При этом прошу заметить: какая глупость предполагать, что англичане лично являются слишком «трусливыми», чтобы отдавать свою кровь для защиты экономической политики страны! То обстоятельство, что Англия в течение долгого времени не обладала «народной армией», ни в коем случае не свидетельствует о «трусости» англичан. Форма организации военных сил никакого решающего значения не имеет. Решают воля и готовность до конца использовать ту форму военной организации, которой в данный момент обладает нация. Ну, а Англия всегда обладала тем вооружением, которое для данного момента было ей необходимо. Англия всегда пускала в ход те орудия борьбы, которые обещали успех. Англия воевала при помощи наемной армии, пока ею можно было обойтись. Но Англия, когда нужно было, проливала драгоценную кровь лучших своих сынов, раз только этого требовал успех дела. И всегда неизменно Англия обнаруживала решительность, настойчивость и самое величайшее упорство в борьбе.

В Германии же мы создали карикатуру на англичан и на Британскую империю. При посредстве школы, прессы, юмористических журналов создавалось это карикатурное представление, которое ничего кроме злейшего самообмана нам не дало. Это нелепое представление об англичанах постепенно заражало всех и вся. В результате получилась громадная недооценка Англии, которая впоследствии отомстила за себя очень сильно. Эта фальсификация была настолько глубока, что почти вся Германия представляла себе англичанина как человека, способного на всяческие мошенничества и в то же время невероятно трусливого торгаша. Нашим профессорам и ученым, распространявшим такое представление об Англии, даже и в голову не приходил вопрос о том, какими же средствами подобный народ мог создать великую мировую державу. Тех, кто предупреждал против этой карикатуры, не хотели слушать, их предостережения замалчивались. Я живо вспоминаю, как вытянулись лица у моих коллег по полку, когда мы оказались на полях Фландрии лицом к лицу с английскими Томми. Уже после нескольких дней боев все наши парни начали отлично понимать, что эти шотландские солдаты, с которыми нам теперь приходится сталкиваться, далеко не похожи на ту карикатуру, которую рисовали в наших юмористических листках да и в наших военных сводках, печатавшихся в газетах.

Уже в те дни мне пришлось хорошенько пораздумать о том, какова должна быть форма пропаганды, чтобы она была действительно целесообразной.

Однако распространение таких фальшивых взглядов относительно англичан до поры до времени приносило некоторую пользу господам распространителям: на этом хотя и неправильном примере демонстрировалась правильность теории мирного хозяйственного завоевания земли. Люди говорили себе: то, что удалось англичанам, уже наверняка удастся нам, немцам, тем более что на нашей стороне имеется преимущество немецкого прямодушия и что мы совершенно не похожи на англичан с их специфическим английским «коварством». Этими приписываемыми себе самим качествами у нас надеялись завоевать благосклонность малых наций, а также доверие больших.

Что наше так называемое прямодушие для других является острым ножом, это нам и в голову не приходило, хотя бы потому, что мы сами всерьез верили в свое превосходство. Весь же остальной мир в этом нашем поведении видел не что иное, как выражение особенно рафинированной лживости. Только германская революция к величайшему изумлению многих открыла им, насколько мы, в сущности говоря, глупы. Нелепость этого «мирно-хозяйственного завоевания» земли показывает с полной ясностью также и то, насколько нелеп был наш тройственный союз. При такой установке с каким же другим государством и было вступать в союз? Военных завоеваний в союзе с Австрией конечно нельзя было сделать, даже в одной только Европе. В этом-то и заключалась слабость тройственного союза с первых же дней его существования. Бисмарку можно было позволить себе на время прибегнуть к этому суррогату. Но это уж совсем непозволительно было для тупиц, преемников Бисмарка, в особенности в такую эпоху, когда совершенно отсутствовали предпосылки для этого союза, которые имелись во времена Бисмарка. Бисмарк мог еще надеяться, что в лице Австрии он имеет дело с государством немецким, а ведь с тех пор было введено всеобщее избирательное право, и государство это совершенно явно превратилось в национальный хаос, потеряло свой немецкий характер и к тому же стало управляться парламентским способом.

Союз с Австрией был просто вреден и с точки зрения расовой политики. Германия терпела образование новой большой славянской державы на границах своего государства, хотя было совершенно ясно, что раньше или позже это славянское государство займет по отношению к Германии совершенно другую позицию нежели, скажем, Россия. Союз с Австрией становился слабей и внутренне опустошался с каждым годом еще и потому, что отдельные крупные носители идеи союза все больше и больше теряли влияние в австрийской монархии и все больше вытеснялись с их прежних руководящих постов.

На рубеже XX века союз Германии с Австрией, в сущности говоря, вступил примерно в ту же стадию, что и союз Австрии с Италией.

Здесь тоже были только две возможности: либо продолжать состоять в союзе с габсбургской монархией и тогда молчать по поводу вытеснения немецкого влияния в Австрии, либо обратное. Было вполне ясно, что если Германия начнет хоть сколько-нибудь протестовать против вытеснения немецкого влияния в Австрии, то открытая борьба будет неизбежна.

Уже с психологической точки зрения ценность тройственного союза была очень мала, ибо прочность любого союза всегда становится тем меньше, чем более всего его цели исчерпываются только сохранением существующего положения вещей. И наоборот, любой союз становится тем сильней, чем более отдельные контрагенты, участвующие в этом союзе, могут надеяться при его помощи реализовать совершенно конкретные цели экспансии. И здесь, как и в любой другой области, сила не в обороне, а в наступлении.

В разных местах это уже тогда отлично понимали. Не понимали этого только к сожалению так называемые «призванные». В частности Людендорф, тогда полковник большого генерального штаба, счел своим долгом указать на эти слабости в особой докладной записке, поданной им в 1912 г.; но разумеется, наши «государственные мужи» не обратили ни малейшего внимания на этот документ. Ясное понимание таких простых вещей свойственно только нам, обыкновенным смертным; что же касается господ «дипломатов», то они принципиально неспособны понимать их.

Для Германии было еще счастьем, что война 1914 г. возникла из-за конфликта, в котором Австрия была замешана непосредственно, так что Габсбургам ничего не оставалось как принять участие в войне. Если бы события разыгрались по-иному. Германия наверняка осталась бы одна. Габсбургское государство никогда не захотело бы и не смогло бы принять участие в войне, которая возникла бы непосредственно из-за Германии. То, за что впоследствии так сурово осуждали Италию, наверняка еще раньше случилось бы с Австрией. Австрия осталась бы «нейтральной» и тем попыталась бы уберечь себя от того, чтобы революция началась уже при самом возникновении войны. Австрийское славянство при такой обстановке предпочло бы уже в 1914 г. скорее сбросить монархию, нежели допустить, чтобы Австрия воевала из-за Германии. Лишь очень немногие тогда понимали те опасности и те лишние трудности, которые создает себе Германия благодаря политике союза с Австрией.

Достаточно уже одного того, что у Австрии было слишком большое количество врагов, помышлявших только о том, чтобы скорей получить наследство умирающего габсбургского государства. Совершенно ясно, что с течением времени против Германии должна была накопиться вражда за одно то, что в ней видели причину замедления распада австрийской монархии — распада, которого все с нетерпением ждали именно в надежде получить кусок наследства. В конце концов все стали приходить к тому выводу, что до наследства Вены можно добраться, только если свести счеты с Берлином. Это — во-первых.

Во-вторых, благодаря союзу с Австрией, Германия теряла все лучшие богатейшие перспективы заключения других союзов. Наоборот, ее отношения с Россией и даже с Италией становились все более и более напряженными. При этом необходимо отметить, что в Риме общее настроение по отношению к Германии было вполне дружественным, между тем как отношение к Австрии было враждебным. В душе любого итальянца постоянно жило враждебное чувство к Австрии, и оно неоднократно выливалось наружу.

Раз Германия взяла курс на политику усиленной индустриализации и усиленного развития торговли, то, в сущности говоря, уже не оставалось ни малейшего повода для борьбы с Россией. Только худшие враги обеих наций заинтересованы были в том, чтобы такая вражда возникала. И действительно оно так и было: именно евреи и марксисты в первую очередь всеми средствами натравливали эти два государства друг на друга.

Наконец, в-третьих, союз Германии с Австрией таил в себе бесконечные опасности еще и потому, что многие государства легко было соблазнить перспективой раздела Австрии и известного вознаграждения их за счет бывших австрийских земель.

Против придунайской монархии легко было поднять всю восточную Европу, в особенности же Россию и Италию. Если бы Германия не состояла в союзе с Австрией, наследство которой представляло такой соблазн для других государств, то мировая коалиция, которая начала образовываться с легкой руки короля Эдуарда, никогда бы не осуществилась. Только из-за несчастного союза с Австрией противникам Германии удалось так легко объединить в одном фронте государства со столь различными устремлениями и целями. Вступая в совместную борьбу против Германии, все эти государства надеялись на то, что они смогут расширить свои границы за счет Австрии. А то обстоятельство, что к Германии втихомолку примыкала еще Турция, только усиливало эту опасность в необычайной степени.

А интернациональный еврейский капитал пользовался будущим австрийским наследством, как приманкой. Еврейский капитал уже давно выработал план уничтожения Германии, ибо в те времена Германия не хотела еще полностью покориться хозяйственному и финансовому контролю евреев, стоящих над государствами. Только благодаря этому и удалось сколотить громадную коалицию; ей уже одно громадное количество собранных под знамена солдат внушало уверенность в победе.

Союз с габсбургской монархией еще во время моего пребывания в Австрии вызывал во мне отвращение. Теперь же он стал для меня причиной самых тяжелых внутренних переживаний, которые в дальнейшем только укрепили во мне давно составившееся мнение.

В небольших кружках, в которых я тогда вращался, я не делал ни малейшего секрета из своего убеждения, что этот несчастный договор с обреченным на гибель государством неизбежно приведет Германию к катастрофе, если мы только не сумеем во время порвать этот договор. Это мое убеждение было непоколебимо. Но тут грянула мировая война, и на время люди вообще потеряли способность разумно взвешивать положение. Пыл воодушевления первых дней войны заставил потерять голову даже тех, кого само положение обязывало к самому трезвому расчету. Когда я сам попал на фронт, то всюду, где на эти темы шло обсуждение, я прямо и открыто высказывал мнение, что чем скорее будет разорван договор с Австрией, тем лучше для немецкой нации; я говорил определенно, что отказ от союза с Австрией не есть вовсе жертва с нашей стороны, раз Германия смогла бы благодаря этому добиться уменьшения числа воюющих с ней держав; я не уставал доказывать, что миллионы наших братьев надели на себя солдатские мундиры не для того, чтобы спасать развращенную и погибающую австрийскую династию, а для того, чтобы спасти немецкий народ.

Незадолго до войны иногда казалось, что по крайней мере в некоторых кругах стало возникать некоторое сомнение в правильности союза с Австрией. В лагере немецких консерваторов время от времени стали раздаваться голоса предостережения; но, увы, эти разумные голоса оставались гласом вопиющих в пустыне. Германия продолжала верить в то, что избранный ею путь правилен, что на этом пути она «завоюет» мир, что успех будет огромен, а жертвы ничтожны.

Нам, несчастным, «непризванным» ничего не оставалось как молча глядеть на то, как так называемые «призванные» идут прямиком в пропасть, увлекая за собою весь народ.

Только благодаря известному заболеванию всей нашей политической мысли оказалось возможным, что великий народ долгое время кормили нелепым лозунгом «хозяйственного завоевания» и проповедовали ему «мир всего мира» как конечную политическую цель.

Триумфы немецкой техники и промышленности, растущие успехи немецкой торговли — все это заставляло забывать, что первой и основной предпосылкой всего этого является прежде всего наличие сильного государства. Куда там! В определенных кругах стали утверждать даже уже прямо противоположное — что само государство обязано своим существованием расцвету техники и промышленности; что государство представляет уже не более и не менее, как экономический институт; что управлять государством надо в согласии только с хозяйственными устремлениями; что и все дальнейшее существование государства зависит от хозяйства; что именно такое положение вещей является самым естественным и самым здоровым и его необходимо отстаивать и в будущем.

Между тем мы-то знаем, что на деле государство не имеет ничего общего с тем или другим хозяйственным воззрением, с теми или другими формами хозяйственного развития.

Государство отнюдь не является простым объединением экономических контрагентов, собравшихся воедино на определенной государственной территории с целью совместного выполнения своих хозяйственных задач. Нет, государство является совокупностью физически и духовно равных человеческих существ, совокупностью, ставящей своей задачей как можно лучше продолжать свой род и достигнуть целей, предназначенных ему провидением. Цель и смысл существования государства — только в этом, а не в чем-либо другом. Хозяйство является при этом только одним из многих подчиненных средств, необходимых для достижения указанных целей. Хозяйство никогда не является ни первопричиной, ни целью государства, поскольку конечно данное государство с самого начала не построено на фальшивой и противоестественной основе. Только так можно понять, почему государство как таковое вовсе не имеет своей необходимой предпосылкой ту или другую территориальную ограниченность. Эта последняя характерна только для тех народов, которые хотят собственными силами обеспечить пропитание своих жителей, т. е. готовы своим собственным трудом обеспечить свое существование. Но есть и народы-трутни, умеющие до известной степени пролезть в другие части света и под разными предлогами заставить другие народности работать на себя; такие народы-трутни умеют образовывать новые государства независимо от своей собственной территории.

Еврейское государство никогда не было территориально ограничено; оно всегда было универсально с точки зрения территории, но очень ограничено с точки зрения собственного расового состава. Вот почему народ этот всегда и составлял государство в государстве. Одним из гениальнейших трюков, изобретенных евреями, является то, что они сумели контрабандно выдать свое государство за «религию» и этим обеспечили себе терпимое отношение со стороны арийцев, которым религиозная веротерпимость всегда была особенно свойственна. На деле религия Моисея есть не что иное, как учение о сохранении еврейской расы. Вот почему она и охватывает все необходимые для этого отрасли знания, в том числе социологию, политику и экономику.

Первопричиной к образованию всех человеческих общностей является инстинкт сохранения рода. Но именно благодаря этому государство является народным организмом, а не организмом хозяйственным. Это громадная разница, хотя и остающаяся совершенно непонятной современным так называемым государственным «деятелям». Наши государственные мужи полагают, что они могут построить государство исключительно на хозяйстве; в действительности же государство искони было и будет только продуктом той деятельности и тех свойств, которые заложены в первую очередь в воле к сохранению вида и расы.

Эти последние свойства присущи не торгашескому эгоизму, а героической добродетели, ибо сохранение существования вида непременно предполагает готовность к самопожертвованию со стороны индивидуума. В этом и заключается смысл сказанного поэтом: «и кто свою жизнь отдать не готов, тот жизнью владеть недостоин». Готовность пожертвовать личным существованием необходима, чтобы обеспечить сохранение вида. Отсюда ясно, что важнейшей предпосылкой образования и сохранения государства является прежде всего наличие определенного чувства общности, основанное на принадлежности к одинаковому роду и виду, наличие готовности всеми средствами бороться за сохранение этой общности. У народов, располагающих своей собственной территорией, это приводит к процветанию добродетели и героизма. У народов-паразитов это приводит к процветанию лицемерия и коварной жестокости если только эти последние малопочтенные качества не были уже первопричиной того, что данное государство вообще могло возникнуть. Образование того или другого государства всегда неизбежно (во всяком случае на первых ступенях своего развития) обусловливается именно вышеуказанными факторами. При этом в борьбе народов за свое самосохранение терпят поражение, т. е. попадают под иго и тем самым раньше или позже обрекаются на вымирание, именно те народы, которые отличаются наименьшим героизмом и наименьшими добродетелями, равно и те народы, которые не сумели во время разгадать лживость и коварство паразитарных государств. В этих последних случаях дало идет не столько о недостатке ума, сколько о недостатке мужества и решимости, причем недостаток мужества часто пытаются спрятать под мантией «гуманности».

Только в редчайших случаях внутренняя крепость того или другого государства совпадает с так называемым хозяйственным расцветом. Напротив, можно привести бесчисленное количество примеров того, когда такой расцвет указывает как раз на приближающийся распад государства. Уже из одного этого видно, насколько устойчивость и крепость данного государства вовсе не в такой уже мере зависит от хозяйства. Если бы образование человеческих общностей зависело в первую очередь от хозяйственных сил и инстинктов, тогда высший экономический расцвет должен был бы непременно в то же время означать и высшую силу государства. Между тем мы видим обратное.

Вера во всеспасающую силу хозяйства, будто бы единственно способного укреплять государство, производит особенно странное впечатление, когда эту «истину» проповедуют в стране, действительная история которой учит прямо противоположному. Ведь именно история Пруссии доказывает с необыкновенной ясностью, что для образования государства требуются не материальные свойства, а идеальные добродетели. Только под защитой этих последних подымается и расцветает также хозяйство, и расцвет его продолжается только до тех пор, пока с гибелью этих чисто государственных качеств не погибнет и само хозяйство. Этот именно процесс мы, увы, как раз и наблюдаем теперь в самом печальном его виде. Материальные интересы людей всегда процветают только под покровом героических добродетелей человечества. Но стоит только материальным интересам выйти на первый план, и они тем самым подрывают собственные предпосылки своего бытия.

Всегда в германской истории подъему государственности сопутствовал также хозяйственный подъем; но всегда, как только экономика становилась единственным содержанием жизни нашего народа, тотчас же удушались идеальные добродетели, государство шло вниз и в своем падении через некоторое время увлекало туда же и хозяйство.

Если мы поставим себе вопрос, какие же именно факторы являются главнейшими для образования и укрепления государства, то мы должны будем, кратко говоря, ответить: способность к самопожертвованию, воля к самопожертвованию со стороны отдельного индивидуума во имя общего блага. Что эти добродетели ничего общего не имеют с хозяйством, ясно уже из одного того, что люди никогда не приносят себя в жертву по этим последним мотивам. Человек умирает за свои идеалы, но отнюдь не склонен умирать за свои «дела». Англичане лучше всего доказали свое превосходство в понимании человеческой души тем, какую мотивировку они сумели дать своей борьбе. В то время как мы, немцы, боролись за хлеб, Англия боролась за «свободу» и при том не за свою собственную свободу, а за свободу малых наций. У нас смеялись по поводу такой наглости, у нас огорчались по поводу этой агитации англичан. Но это только доказывало, как безнадежно глупы были руководители общественного мнения в Германии еще до начала войны. У нас уже и тогда не имели никакого понятия о том, какие факторы способны поднять людей на борьбу и вызвать в них готовность добровольно пойти на смерть за общее дело.

Вот факт. Пока немецкий народ в течение всего 1914 г. считал, что он ведет борьбу за идеалы, он был стоек; как только стало ясно, что борьбу приходится вести лишь за кусок хлеба, он стал обнаруживать готовность махнуть рукой на все.

Наши остроумные «государственные руководители» были искренно изумлены такой переменой в настроении. Они так и не поняли, что пока человек ведет борьбу только за те или иные хозяйственные выгоды, он будет изо всех сил избегать смерти хотя бы по той простой причине, что иначе он не сумеет воспользоваться этими выгодами. Посмотрите, забота о спасении своего ребенка делает героиней даже самую слабую из матерей. Так и в общественной жизни. Только борьба за сохранение вида, за сохранение очага и родины, за сохранение своего государства — только такая борьба во все времена давала людям силу идти прямо на штыки неприятеля.

Вечной истиной остается следующее:

Никогда еще в истории ни одно государство не было создано мирной хозяйственной деятельностью; государства всегда создавались только благодаря инстинкту сохранения вида, независимо от того, определялся ли этот инстинкт героической добродетелью или хитрым коварством; в первом случае получались арийские государства труда и культуры, во втором случае — еврейские паразитарные колонии. Как только у того или другого народа или государства берут верх чисто хозяйственные мотивы, результат получается только тот, что само хозяйство становится причиной подчинения и подавления этого народа.

В Германии перед войной самым широким образом была распространена вера в то, что именно через торговую и колониальную политику удастся открыть Германии путь во все страны мира или даже просто завоевать весь мир. Само возникновение такой веры было классическим симптомом того, что в Германии потеряно понимание значения истинных государственных добродетелей, потеряна волевая сила и решимость к действию. Единственной расплатой за это была мировая война со всеми ее результатами.

Такие настроения в немецкой нации — а они были перед войной почти всеобщими — должны были казаться необъяснимой загадкой для тех, кто не умел глубже вдумываться в обстановку. Ведь именно Германия представляла собою изумительный пример государства, возникшего на базе чисто политических факторов силы. Основное ядро Германии — Пруссия — возникло благодаря чудесному героизму ее сынов, а вовсе не благодаря финансовым операциям или торговым сделкам. Возникновение самой германской империи явилось чудесной наградой за воинское бесстрашие и крепкое политическое руководство. Спрашивается, как же могло случиться, что именно немецкий народ допустил до такого заболевания свои политические инстинкты, ибо здесь дело идет не об отдельных разрозненных явлениях, а именно о чем-то повальном. Болотные огоньки манили весь народ, болезнь принимала форму недоброкачественных нарывов, выскакивавших то тут, то там и разъедавших весь организм нации. Можно было подумать, что какой-то непрерывный поток яда таинственными путями проникает в организм нации и отравляет всю ее систему кровообращения. Только так можно было объяснить и тот факт, что этот некогда героический организм теперь все больше подвергался параличу. Народ все больше терял ясность взгляда. Слабели даже инстинкты простого самосохранения.

Все эти вопросы я в течение 1912-1914 гг. непрестанно обдумывал в связи со своим отрицательным отношением к политике союза Германии с Австрией. Чем глубже задумывался я над всеми этими вопросами, тем больше приходил я все к тому же выводу, что разгадка всех бед одна: марксистское учение и его миросозерцание со всеми вытекающими из них органическими последствиями.

Теперь я во второй раз в моей жизни вновь углубился в ознакомление с этим разрушительным учением. На этот раз к марксистским книгам меня толкали не впечатления повседневного бытия, а размышления над общими вопросами политической жизни. Я опять погрузился в теоретическую литературу этого нового мира и стал систематически сравнивать возможные результаты марксистской проповеди с той реальной обстановкой и теми конкретными событиями, которые теперь приходилось наблюдать как результат марксизма в области политической, культурной и хозяйственной жизни страны.

В первый раз в своей жизни я стал теперь систематически интересоваться теми попытками покончить с этой мировой чумой, какие уже были в нашей предыдущей истории.

Я стал штудировать эпоху бисмарковского исключительного закона против социалистов, я стал подробно изучать, какие планы поставил себе Бисмарк, как именно он вел борьбу и какие получились результаты. Постепенно я выработал себе по всем этим вопросам совершенно законченный взгляд. Мне лично в течение всей своей дальнейшей жизни не пришлось эти взгляды менять ни на ноту. В это же время я еще раз точнее уяснил себе связь, существующую между марксизмом и еврейством.

Ранее в Вене Германия казалась мне непоколебимым колосом. Теперь во мне иногда, увы, возникали уже известные сомнения. В небольших кружках своих друзей я бунтовал против немецкой внешней политики, а также и против того невероятного легкомыслия, с которым по моему мнению тогда относились к важнейшей проблеме — к марксизму. Я совершенно не мог понять, как можно столь слепо идти навстречу гигантским опасностям — сам марксизм не делал из них тайны. Уже тогда я в небольших кружках предостерегал с той же настойчивостью, как я делаю это теперь перед большой аудиторией, против «успокоительного лозунга дурачков и трусов, что-де „нам бояться нечего“. Этакая умственная чума уже однажды разрушила гигантское государство. Германия не может составить исключения, она, подвластна тем же самым законам, что и все человеческое общество.

В течение 1913-1914 гг. мне пришлось в различных кругах (многие из этих людей и теперь остались верны национал-социалистическому движению) впервые высказать убеждение, что главным вопросом, имеющим решающее значение для судеб всей германской нации, является вопрос об уничтожении марксизма.

В несчастной политике тройственного союза я видел только одно из следствий разрушительной работы марксизма. Самое ужасное было то, что яд этот проникал совершенно незаметно и отравлял всю базу здорового хозяйственного и государственного развития. Люди, подвергавшиеся действию этого яда, зачастую сами даже не замечали, насколько их воля и их действия являлись прямым результатом марксистской проповеди, которую все они на словах резко осуждали.

В ту пору внутренняя деградация немецкого народа давно уже началась. Но как это часто бывает в жизни, люди совершенно не отдавали себе отчета в том, кто же является действительным виновником разрушения их благополучия. Время от времени ставились всевозможные диагнозы болезни, но при этом систематически смешивали формы проявления болезни с возбудителями ее. Поскольку люди не хотели или не умели понять действительных причин болезни, постольку вся так называемая борьба против марксизма превращалась только в знахарство и шарлатанство.


ГЛАВА V. МИРОВАЯ ВОЙНА

В дни моей зеленой юности ничто так не огорчало меня, как то обстоятельство, что я родился в такое время, которое стало эпохой лавочников и государственных чиновников. Мне казалось, что волны исторических событий улеглись, что будущее принадлежит только так называемому „мирному соревнованию народов“, т. е. самому обыкновенному взаимному коммерческому облапошиванию при полном исключении насильственных методов защиты. Отдельные государства все больше стали походить на простые коммерческие предприятия, которые конкурируют друг с другом, перехватывают друг у друга покупателей и заказчиков и вообще всеми средствами стараются подставить друг другу ножку, выкрикивая при этом на всех перекрестках каждое о своей честности и невинности. В пору моей зеленой юности мне казалось, что эти нравы сохранятся надолго (ведь все об этом только и мечтали) и что постепенно весь мир превратится в один большой универсальный магазин, помещения которого вместо памятников будут украшены бюстами наиболее ловких мошенников и наиболее глупых чиновников. Купцов будут поставлять англичане, торговый персонал — немцы, а на роль владельцев обрекут себя в жертву евреи. Ведь недаром сами евреи всегда признают, что их делом является не зарабатывать, а только „выплачивать“, да к тому же большинство из них обладает знанием многих языков.

В эту мою молодую пору я частенько думал — почему я не родился на сто лет раньше. Ах! ведь мог же я родиться, ну, скажем, по крайней мере в эпоху освободительных войн, когда человек, и не „занимавшийся делом“, чего-нибудь да стоил и сам по себе.

Так частенько грустил я по поводу моего, как мне казалось, позднего появления на земле и видел незаслуженный удар судьбы в том, что мне так и придется прожить всю жизнь среди „тишины и порядка“. Как видите, я уже смолоду не был „пацифистом“, а все попытки воспитать меня в духе пацифизма были впустую.

Как молния, блеснула мне надеждой бурская война.

С утра до вечера я глотал газеты, следя за всеми телеграммами и отчетами, и я был счастлив уже тем, что мне хотя бы издалека удается следить за этой героической борьбой.

Русско-японская война застала меня уже более зрелым человеком. За этими событиями я следил еще внимательнее. В этой войне я стал на определенную сторону и при том по соображениям национальным. В дискуссиях, связанных с русско-японской войной, я сразу стал на сторону японцев. В поражении России я стал видеть также поражение австрийских славян.

Прошло много лет. То, что раньше казалось мне гнилостной агонией, теперь начинало казаться мне затишьем перед бурей. Уже во время моего пребывания в Вене на Балканах господствовала удушливая атмосфера, которая предсказывала грозу. Уже не раз появлялись и вспыхивали там отдельные зарницы, которые однако быстро исчезали, снова уступая место непроницаемой тьме. Но вот разразилась первая балканская война и вместе с ней первые порывы ветра донеслись до изнервничавшейся Европы. Полоса времени непосредственно за первой балканской войной была чрезвычайно тягостной. У всех было чувство приближающейся катастрофы, вся земля как бы раскалилась и жаждала первой капли дождя. Люди полны были тоски ожидания и говорили себе: пусть наконец небо сжалится, пусть судьба скорее шлет те события, которые все равно неминуемы. И вот, наконец, первая яркая молния озарила землю. Началась гроза, и могучие раскаты грома смешались с громыханием пушек на полях мировой войны.

Когда в Мюнхен пришла первая весть об убийстве эрцгерцога Франца Фердинанда (я сидел как раз дома и через окно услышал первые недостаточно точные сведения об этом убийстве), меня сначала охватила тревога, не убит ли он немецкими студентами, у которых вызывала возмущение систематическая работа наследника над славянизацией австрийского государства. С моей точки зрения не было бы ничего удивительного в том, что немецкие студенты захотели бы освободить немецкий народ от этого внутреннего врага. Легко представить себе, каковы были бы последствия, если бы убийство эрцгерцога носило именно такой характер. В результате мы имели бы целую волну преследований, которая была бы конечно признана „обоснованной“ и „справедливой“ всем миром. Но когда я узнал имя предполагаемого убийцы, когда мне сказали, что убийца безусловно серб, меня охватил тихий ужас по поводу того, как отомстила эрцгерцогу неисповедимая судьба.

Один из самых видных друзей славянства пал жертвой от руки славянских фанатиков.

Кто за последние годы внимательно следил за взаимоотношениями между Австрией и Сербией, тот не мог теперь ни на минуту сомневаться в том, что события будут развиваться неудержимо.

Теперь частенько осыпают венское правительство упреками за тот ультиматум, который оно послало Сербии. Но эти упреки совершенно несправедливы. Любое правительство в мире в аналогичной обстановке поступило бы так же. На своей восточной границе Австрия имела неумолимого врага, который выступал с провокациями все чаще и чаще и который не мог успокоиться до того момента, пока благоприятная обстановка не привела бы к разгрому австро-венгерской монархии. В Австрии имелись все основания предполагать, что удар против нее будет отложен максимум до момента смерти старого императора; но там имелись основания также предполагать, что к этому моменту монархия вообще уже лишится способности оказать сколько-нибудь серьезное сопротивление. В течение последних лет монархия эта до такой степени олицетворялось дряхлеющим Францем-Иосифом, что в глазах широких масс смерть этого императора неизбежно должна была представляться как смерть самого отживающего австрийского государства. Одна из самых хитрых уловок славянской политики заключалась в том, что она сознательно сеяла ту мысль, что „процветание“ Австрии целиком обязано мудрости ее монарха. На удочку этой лести венские придворные круги попадали тем легче, что эта оценка совершенно не соответствовала действительным заслугам Франца-Иосифа. Венский двор совершенно не понимал, что в этой лести скрыта насмешка. При дворе не понимали, а может быть и не хотели понимать, что чем больше судьбы монархии связываются с государственным разумом этого, как тогда выражались, „мудрейшего из монархов“, тем более катастрофичным станет положение монархии, когда в один прекрасный день безжалостная смерть постучится в дверь Франца-Иосифа.

Можно ли было тогда вообще представить себе Австрию без этого старого императора?

Не повторится ли тогда сразу та трагедия, которая некогда приключилась с Марией-Терезой?

Нет, совершенно несправедливы упреки, направленные против венского правительства за то, что оно в 1914 г. пошло на войну, которой, как иным кажется, можно было еще избежать. Нет, войны избежать уже нельзя было; ее можно было отсрочить максимум на один-два года. Но в этом и заключалось проклятие немецкой и австрийской дипломатии, что она все еще старалась оттянуть неотвратимое столкновение и в конце концов вынуждена была принять бой в самый неблагоприятный момент. Не подлежит сомнению, что если бы войну удалось еще на короткий срок оттянуть, то Германии и Австрии пришлось бы воевать в еще более неблагоприятную минуту.

Нет, дело обстоит так, что кто не хотел этой войны, тот должен был иметь мужество сделать необходимые выводы. А выводы эти могли заключаться только в том, чтобы пожертвовать Австрией. Война пришла бы и в этом случае, но это не была бы война всех против одной Германии. Зато при этом был бы неизбежен раздел Австрии. Перед Германией стоял бы тогда выбор: либо принять участие в дележе, либо вернуться с дележа с пустыми руками.

Те, кто сейчас больше всего ворчит и бранится по поводу обстановки, в какой началась война, те, кто сейчас задним числом так мудр, — именно они летом 1914 г., они больше всего толкали Германию в эту роковую войну.

Германская социал-демократия в течение многих десятилетий вела самую гнусную травлю России. С другой стороны, партия центра, исходя из религиозных побуждений, больше всего содействовала тому, чтобы сделать из Австрии исходный пункт германской политики. Вот теперь нам и приходится расплачиваться за последствия этого безумия. Мы пожинаем то, что посеяли. Избежать того, что произошло, нельзя было ни при каких обстоятельствах. Вина германского правительства заключалась в том, что в погоне за сохранением мира оно упустило самый благоприятный момент для начала войны. Вина германского правительства заключается в том, что в погоне за миром оно стало на путь политики союза с Австрией, увязло в этой политике и, в конце концов, стало жертвой коалиции, которая противопоставила свою решимость по отношению к войне нашей химерической мечте о сохранении мира.

Если бы венское правительство тогда придало своему ультиматуму другую, более мягкую форму, это все равно ничего не изменило бы. Самое большее, что могло случиться, так это то, что возмущение народа смело бы тут же само венское правительство. Ибо в глазах широких масс народа тон венского ультиматума был еще слишком мягок, а вовсе не слишком резок. Кто ныне еще пытается это отрицать, тот либо забывчивый пустомеля, либо просто сознательный лжец.

Помилуй бог, разве не ясно, что война 1914 г. отнюдь не была навязана массам, что массы напротив жаждали этой борьбы!

Массы хотели наконец какой-либо развязки. Только это настроение и объясняет тот факт, что два миллиона людей — взрослых и молодежи — поспешили добровольно явиться под знамена в полной готовности отдать свою последнюю каплю крови на защиту родины.

Я и сам испытал в эти дни необычайный подъем. Тяжелых настроений как не бывало. Я нисколько не стыжусь сознаться что, увлеченный волной могучего энтузиазма, я упал на колени и от глубины сердца благодарил господа бога за то, что он дал мне счастье жить в такое время.

Началась борьба за свободу такой силы и размаха, каких не знал еще мир. Как только начавшиеся события приняли тот ход, который они неизбежно должны были принять, самым широким массам стало ясно, что дело идет уже не о Сербии и даже не об Австрии, что теперь решается судьба самой немецкой нации.

После многих лет теперь в последний раз открылись глаза народа на его собственное будущее. Настроение было в высшей степени приподнятое, но в то же время и серьезное. Народ сознавал, что решается его судьба. Именно поэтому национальный подъем был глубок и прочен. Эта серьезность настроения вполне соответствовала обстоятельствам, хотя в первый момент никто не имел представления о том, как неимоверно долго протянется начинающаяся война. Очень распространена была мечта, что к зиме мы кончим дело и вернемся к мирному труду с новыми силами.

Чего хочется, тому верится. Подавляющему большинству народа уже давно успело надоесть состояние вечной тревоги. Этим и объясняется тот факт, что никто не хотел верить в возможность мирного решения австро-сербского конфликта, и все кругом надеялись на то, что вот наконец грянет война. Мое личное настроение было таким же.

Как только я услышал в Мюнхене о покушении на австрийского эрцгерцога, две мысли пронизали мой мозг: во-первых, что теперь война стала неизбежной, а во-вторых, что при сложившихся обстоятельствах габсбургское государство вынуждено будет сохранить верность Германии. Больше всего я в прежние времена боялся, что Германия будет ввергнута в войну в последнем счете из-за Австрии и тем не менее Австрия останется в стороне. Могло ведь случиться так, что конфликт начался бы непосредственно не из-за Австрии и тогда габсбургское правительство по мотивам внутренней политики наверняка попыталось бы спрятаться в кусты. А если бы даже само правительство решило остаться верным Германии, славянское большинство государства все равно стало бы саботировать это решение; оно скорее готово было бы разбить вдребезги все государство, нежели позволить Габсбургам остаться верными Германии. В июле 1914 г. события к счастью сложились так, что подобная опасность была устранена. Волей-неволей старому австрийскому государству пришлось ввязаться в войну.

Моя собственная позиция была совершенно ясна. С моей точки зрения борьба начиналась не из-за того, получит ли Австрия то или другое удовлетворение со стороны Сербии. По-моему война шла из-за самого существования Германии. Дело шло о том, быть или не быть германской нации; дело шло о нашей свободе и нашем будущем. Государству, созданному Бисмарком, теперь приходилось обнажить меч. Молодой Германии приходилось заново доказать, что она достойна тех завоеваний, которые были куплены в геройской борьбе нашими отцами в эпоху битв при Вейсенбурге, Седане и Париже. Если в предстоящих битвах народ наш окажется на высоте положения, тогда Германия окончательно займет самое выдающееся место среди великих держав. Тогда и только тогда Германия сделается несокрушимым оплотом мира, а нашим детям не придется недоедать из-за фантома „вечного мира“.

Сколько раз в свои юношеские годы мечтал я о том, чтобы пришло наконец то время, когда я смогу доказать делами, что преданность моя национальным идеалам не есть пустая фраза. Мне часто казалось почти грехом, что я кричу „ура“, не имея на это, быть может, внутреннего права. Кричать „ура“, по моему мнению, имеет моральное право лишь тот, кто хоть раз испытал себя на фронте, где никому уже не до шуток и где неумолимая рука судьбы тщательно взвешивает искренность каждого отдельного человека да и целых народов. Сердце мое переполнялось гордой радостью, что теперь, наконец, я смогу себя испытать. Сколько раз я пел громким голосом „Дейчланд убор алее“, столько раз из глубины сердца кричал я „да здравствует!“ и „ура!“ Теперь я считал своей прямой обязанностью перед всевышним и перед людьми доказать на деле, что я искренен до конца. Я давно уже решил для себя, что как только придет война (а что она придет, в этом я был совершенно уверен), я отложу книги в сторону. Я знал, что с началом войны мое место будет там, где укажет мне мой внутренний голос.

Я уехал из Австрии прежде всего по соображениям политическим. Те же политические соображения требовали, чтобы теперь, когда война началась, я занял свое место на фронте. Я шел на фронт не для того, чтобы сражаться за государство Габсбургов, но я в любую минуту готов был отдать свою жизнь за мой народ и за то государство, которое олицетворяет его судьбы.

3 августа 1914 г. я подал заявление его величеству королю Людвигу III с просьбой принять меня добровольцем в один из баварских полков. У канцелярии его величества в эти дни было конечно немало хлопот; тем более был я обрадован, когда уже на следующий день получил ответ на свое прошение. Помню, дрожащими руками раскрывал я конверт и с трепетом душевным читал резолюцию об удовлетворении моей просьбы. Восторгу и чувству благодарности не было пределов. Через несколько дней надел я мундир, который пришлось потом носить почти целых 6 лет подряд.

Теперь для меня, как и для каждого немца, началась самая великая и незабвенная эпоха земного существования. Все прошлое отступило на десятый план по сравнению с событиями этих небывалых битв. Теперь, когда исполняется первое десятилетие со дня этих великих событий, я вспоминаю эти дни с великой скорбью, но и с великой гордостью. Я счастлив и горд, что судьба была милостива ко мне, что мне дано было участвовать в великой героической борьбе моего народа.

Живо вспоминаю я, как будто это было только вчера, как впервые появляюсь я среди своих дорогих товарищей в военном обмундировании, затем как наш отряд марширует в первый раз, затем наши военные упражнения и, наконец, день нашей отправки на фронт.

Как и многих других, меня в это время угнетала только одна мучительная мысль: не опоздаем ли мы? Эта мысль прямо не давала мне покоя. Упиваясь каждой вестью о новой победе германского оружия, я вместе с тем тайно страдал от той мысли, как бы лично я не опоздал явиться на фронт. Ведь с каждой новой вестью о победе опасность опоздать становилась более реальной.

Наконец пришел желанный день, когда мы покидали Мюнхен, чтобы отправиться туда, куда звал нас долг. В последний раз глядел я на берега Рейна и прощался с нашей великой рекой, на защиту которой теперь становились все сыны нашего народа. Нет, мы не позволим старинному врагу осквернить воды этой реки? Утренний туман рассеялся, выглянуло солнышко и осветило окрестности, и вот из всех грудей грянула великая старая песня „Вахтам Рейн“. Пели все до одного человека в нашем длинном бесконечном поезде. Сердце мое трепетало, как пойманная птица.

Затем припоминается влажная холодная ночь во Фландрии. Мы идем молча. Как только начинает рассветать, мы слышим первое железное „приветствие“. Над нашими головами с треском разрывается снаряд; осколки падают совсем близко и взрывают мокрую землю. Не успело еще рассеяться облако от снаряда, как из двухсот глоток раздается первое громкое „ура“, служащее ответом первому вестнику смерти. Затем вокруг нас начинается непрерывный треск и грохот, шум и вой, а мы все лихорадочно рвемся вперед навстречу врагу и через короткое время мы сходимся на картофельном поле грудь с грудью с противником. Сзади нас издалека раздается песня, затем ее слышно все ближе и ближе. Мелодия перескакивает от одной роты к другой. И в минуту, когда кажется, что смерть совсем близка к нам, родная песня доходит и до нас, мы тоже включаемся и громко, победно несется: „Дейчланд, Дейчланд убералес“.

Через четыре дня мы вернулись в исходное положение. Теперь даже наша походка стала иной, 16-летние мальчики превратились во взрослых людей.

Добровольцы нашего полка, быть может, еще не научились как следует сражаться, но умирать они уже умели, как настоящие старые солдаты.

Таково было начало.

Далее потянулись месяц за месяцем и год за годом. Ужасы повседневных бита вытеснили романтику первых дней. Первые восторги постепенно остыли. Радостный подъем сменился чувством страха смерти. Наступила пора, когда каждому приходилось колебаться между велениями долга и инстинктом самосохранения. Через эти настроения пришлось пройти и мне. Всегда, когда смерть бродила очень близко, во мне начинало что-то протестовать. Это „что-то“ пыталось внушить слабому телу, будто „разум“ требует бросить борьбу. На деле же это был не разум, а, увы, это была только — трусость. Она-то под разными предлогами и смущала каждого из нас. Иногда колебания были чрезвычайно мучительны, и только с трудом побеждали последние остатки совести. Чем громче становился голос, звавший к осторожности, чем соблазнительнее нашептывал он в уши мысли об отдыхе и покое, тем решительнее приходилось бороться с самим собою, тока наконец голос долга брал верх. Зимою 1915/16 г. мне лично удалось окончательно победить в себе эти настроения. Воля победила. В первые дни я шел в атаку в восторженном настроении, с шутками и смехом. Теперь же я шел в бой со спокойной решимостью. Но именно это последнее настроение только и могло быть прочным. Теперь я в состоянии был идти навстречу самым суровым испытаниям судьбы, не боясь за то, что голова или нервы откажутся служить.

Молодой доброволец превратился в старого закаленного солдата.

Эта перемена произошла не во мне одном, а во всей армии. Из вечных боев она вышла возмужавшей и окрепшей. Кто оказался не в состоянии выдержать эти испытания, того события сломили.

Только теперь и можно было по-настоящему судить о качествах нашей армии; только теперь, после двух, трех лет, в течение которых армия шла из одной битвы в другую, все время сражаясь против превосходящих сил противника, терпя голод и всевозможные лишения, только теперь мы видели, каковы бесценные качества этой единственной в своем роде армии.

Пройдут века и тысячелетия и человечество, вспоминая величайшие образцы героизма, все еще не сможет пройти мимо героизма германских армий в мировой войне. Чем дальше отходят в прошлое эти времена, тем ярче сияют нам образы наших бессмертных воинов, являя образцы бесстрашия. Покуда на земле нашей будут жить немцы, они с гордостью будут вспоминать, что эти бойцы были сынами нашего народа.

Я был в ту пору солдатом и политикой заниматься не хотел. Да, это время было не для политики. Еще и сейчас я убежден, что последний чернорабочий приносил в те времена гораздо большую пользу государству и отечеству, нежели любой, скажем, „парламентарий“. Никогда я ненавидел этих болтунов сильнее, как в пору войны, когда всякий порядочный человек, кто имел что-либо за душою, шел на фронт и сражался с врагом и во всяком случае занимался не ораторством в тылу. Всех этих „политиков“ я просто ненавидел и, если бы дело зависело от меня, мы дали бы им в руки лопаты и образовали бы из них „парламентский“ батальон чернорабочих; пусть бы они тогда дискутировали промеж себя сколько их душе угодно — они по крайней мере не приносили бы вреда и не возмущали бы честных людей.

Итак я в ту пору и слышать не хотел о политике; однако по поводу отдельных злободневных вопросов все-таки приходилось высказываться, раз дело шло о таких проблемах, которые интересовали всю нацию и имели особенно близкое отношение к нам, солдатам.

В ту пору меня внутренне огорчали две вещи.

Одна часть прессы уже непосредственно после первых наших побед начала исподволь и, быть может, для многих даже незаметно вливать понемногу горечи в общую чашу народного подъема. Это делалось под маской известного доброжелательства и даже известной озабоченности. Эта пресса стала выражать свои сомнения по поводу того, что народ наш, видите ли, слишком шумно торжествует первые победы.

И что же? Вместо того, чтобы взять этих господ за их длинные уши и заткнуть им глотки, чтобы они не смели оскорблять борющийся народ, вместо этого стали широко говорить о том, что действительно наши восторги — »чрезмерны", производят неподходящее впечатление и т.д.

Люди совершенно не понимали, что если теперь энтузиазм поколеблется, то его не удастся по желанию вызвать вновь. Упоение победой надо было напротив поддерживать всеми силами. Можно ли было в самом деле выиграть войну, требовавшую величайшего напряжения всех душевных сил нации, если бы не было силы энтузиазма?

Слишком хорошо знал я психику широких масс, чтобы не понимать, насколько неуместны здесь все так называемые «эстетические» соображения. С моей точки зрения нужно было быть сумасшедшим, чтобы не делать все возможное для еще большего разжигания страстей — до точки кипения. Но что люди хотели еще снизить энтузиазм, этого я попросту понять не мог.

Во-вторых, меня чрезвычайно огорчала та позиция, которую у нас заняли в эту пору по отношению к марксизму. С моей точки зрения это доказывало, что люди не имеют ни малейшего представления о том, какое губительное действие производит эта чума. У нас, казалось, всерьез поверили, что заявление «у нас больше нет партий» действительно оказало какое-то влияние на марксистов.

У нас не понимали, что в данном случае дело идет вообще не о партии, а об учении, всецело направленном на разрушение всего человечества. Как же, ведь этого «мы» в наших объевреившихся университетах не слышали. А известно, что многие из наших высокопоставленных чиновников книгами интересуются очень мало, и то, чего они не слышали на университетской скамье, вообще для них не существует. Самые крупные перевороты в науке проходят совершенно бесследно для этих «голов», чем, кстати сказать, объясняется тот факт, что большинство наших государственных учреждений зачастую отстает от частных предприятий. Отдельные исключения и здесь только подтверждают правило.

Отождествлять в августовские дни 1914 г. немецкого рабочего с марксизмом было неслыханной нелепостью. В августовские дни немецкий рабочий как раз вырвался из цепких объятий этой чумы. В ином случае он и вообще бы оказался неспособным принять участие в общей борьбе. И что же? Как раз в это время «мы» оказались достаточно глупы, чтобы поверить, будто марксизм превратился теперь в «национальное» течение. Это глубокомысленное соображение только еще раз доказано, что наши высокие правители никогда не давали себе труда сколько-нибудь серьезно познакомиться с марксистским учением, иначе подобная нелепая мысль не могла бы придти им в голову.

В июльские дни 1914 г. господа марксисты, ставящие себе целью уничтожение всех не-еврейских национальных государств, с ужасом убедились, что немецкие рабочие, которых они до сих пор держали в своих лапах, теперь прозрели и с каждым днем все более решительно переходят на сторону своего отечества. В течение каких-нибудь нескольких дней растаяли чары социал-демократии, гнусный обман народа развеян был в прах. Одинокой и покинутой осталась шайка еврейских вожаков, как будто от их 60-летней антинародной агитации не осталось и малого следа. Это была тяжелая минута для обманщиков. Но как только эти вожаки поняли, какая опасность им угрожает, они сейчас же надели новую личину лжи и стали делать вид, будто они сочувствуют национальному подъему.

Казалось бы тут-то как раз и наступил момент — решительно прижать всю эту изолгавшуюся компанию отравителей народного сознания. Тут-то как раз без дальних слов надо было расправиться с ними, не обращая ни малейшего внимания на плач и стенания. Жупел международной солидарности в августе 1914 г. совершенно выветрился из голов немецкого рабочего класса. Уже всего несколько недель спустя американские шрапнели стали посылать нашим рабочим столь внушительные «братские приветствия», что последние остатки интернационализма начинали испаряться. Теперь, когда немецкий рабочий опять вернулся на национальный путь, правительство, правильно понимающее свои задачи, обязано было беспощадно истребить тех, кто натравливает рабочих против нации.

Если на фронтах мы могли жертвовать лучшими своими сынами, то совсем уж не грех было в тылу покончить с этими насекомыми.

Вместо всего этого, его величество император Вильгельм лично протянул этим преступникам руку и тем дал возможность этой шайке коварных убийц перевести дух и дождаться «лучших» дней.

Змея могла продолжать и дальше свое злое дело. Теперь она действовала, конечно, куда осмотрительнее, но именно поэтому она стала еще опаснее. Честные простаки мечтали о гражданском мире, а эти коварные преступники тем временем подготовляли гражданскую войну.

Я был в ту пору в высшей степени обеспокоен тем, что власти заняли такую ужасную половинчатую позицию; но что последствия этого будут, в свою очередь, еще более ужасны, этого и я тогда не мог

Ясно как божий день, что нужно было тогда сделать. Надо было немедленно посадить под замок всех вожаков этого движения. Надо было немедленно осудить их и освободить от них нацию. Надо было тотчас же самым решительным образом пустить в ход военную силу и раз навсегда истребить эту чуму. Партии надо было распустить, рейхстаг надо было призвать к порядку при помощи штыков, а лучше всего совершенно упразднить его сразу. Если республика ныне считает себя вправе распускать целые партии, то во время войны к этому можно было прибегнуть с гораздо большим основанием. Ведь тогда для нашего народа стоял на карте вопрос — быть или не быть!

Конечно тогда сразу возник бы следующий вопрос: а можно ли вообще бороться при помощи меча против определенных идей. Можно ли вообще применять грубую силу против того или другого «миросозерцания».

Этот вопрос я в ту пору ставил себе не раз.

Продумывая этот вопрос на основании исторических аналогий, связанных с преследованием религий, я приходил к следующим выводам.

Победить силою оружия определенные представления и идеи (независимо от того, насколько верны или неверны эти идеи) возможно лишь в том случае, если само применяемое оружие находится в руках людей, которые тоже представляют притягательную идею и являются носителями целого миросозерцания.

Применение одной голой силы, если за ней не стоит какая-нибудь большая идея, никогда не приведет к уничтожению другой идеи и не лишит ее возможности распространяться. Из этого правила возможно лишь одно исключение: если дело дойдет до полного уничтожения всех до единого носителей данной идеи, до полного физического истребления тех, кто мог бы продолжать традицию дальше. Но это в свою очередь большей частью означает полное исчезновение целого государственного организма на очень долгий срок, порою навсегда. Такое кровавое истребление большею частью обрушивается на лучшую часть народа, ибо преследование, не имеющее за собою большой идеи, вызовет протест как раз со стороны наилучшей части сынов народа. Те преследования, которые в глазах лучшей части народа являются морально неоправданными, приводят как раз к тому, что преследуемые идеи становятся достоянием новых слоев населения. Чувство оппозиции у многих вызывается уже одним тем, что они не могут спокойно видеть, как определенную идею преследуют посредством голого насилия.

В этих случаях число сторонников данной идеи растет прямо пропорционально обрушивающимся на нее преследованиям. Чтобы уничтожить без следа такое новое учение, приходится иногда провести настолько беспощадное преследование, что данное государство рискует лишиться самых ценных людей. Такое положение вещей мстит за себя тем, что такая «внутренняя» чистка оказывается достижимой лишь ценою полного обессиливания общества, А если преследуемая идея успела уже захватить более или менее обширный круг сторонников, то даже такие самые беспощадные преследования окажутся в конце концов бесполезными.

Все мы знаем, что детский возраст особенно подвержен опасностям. В этом возрасте физическая гибель очень распространенное явление. По мере возмужания сопротивляемость организма становится сильнее. И только с наступлением старости он опять должен уступать дорогу новой юной жизни. То же с известными видоизменениями можно сказать о жизни идей.

Почти все попытки истребить то или иное учение при помощи голою насилия без определенной идейной основы, которая стояла бы за насилием, кончились неудачей и нередко приводили к прямо противоположным результатам.

Но первейшей предпосылкой успеха кампании, ведущейся с помощью силы, во всяком случае является систематичность и настойчивость. Победить то или иное учение силой можно только в том случае, если сила эта прежде всего будет применяться в течение долгого времени с одинаковой настойчивостью. Но как только начинаются колебания, как только преследования начинают чередоваться с мягкостью и наоборот, так можно наверняка сказать, что подлежащее уничтожению учение не только будет оправляться от преследований, но даже будет крепнуть в результате их. Как только спадет волна преследований, подымется новое возмущение по поводу перенесенных страданий, и это только завербует новых сторонников в ряды преследуемого учения. Старые его сторонники еще больше закалятся в ненависти к преследователям, отколовшиеся было сторонники после устранения опасности преследования вернутся вновь к своим старым симпатиям и т. д. Главнейшей предпосылкой успеха преследований является таким образом непрерывное, настойчивое применение их. Но настойчивость в этой области может являться только результатом идейной убежденности. То насилие, которое не проистекает из твердого идейного убеждения, непременно будет не уверено в себе и будет испытывать колебания. Такому насилию никогда не хватит постоянства, стабильности. Только то мировоззрение, в которое люди фанатически верят, дает такое постоянство. Такая настойчивость зависит конечно от энергии и брутальной решимости того лица, которое руководит операцией. Исход дела поэтому в известной мере зависит также от личных качеств вождя.

Кроме того необходимо иметь в виду еще следующее.

О каждом мировоззрении (будь оно религиозного или политического происхождения — провести здесь грань иной раз бывает трудно) можно сказать, что оно не столько борется за то, чтобы уничтожить идейную базу противника, сколько за то, чтобы провести свои собственные идеи. Но благодаря этому борьба получает не столько оборонительный, сколько наступательный характер. Цель борьбы устанавливается тут легко: эта цель будет достигнута, когда собственная идея победит. Куда труднее сказать, что идея противника уже окончательно побеждена и победа над ней окончательно гарантирована. Установить момент, когда именно эта последняя цель может считаться достигнутой, всегда очень нелегко. Уже по одному этому наступательная борьба за собственное миросозерцание всегда будет вестись более планомерно и с большим размахом, нежели оборонительная борьба. В этой сфере, как и во всех областях, наступательная тактика имеет все преимущества перед оборонительной. Но насильственная борьба, ведущаяся против определенных идей, непременно будет носить характер оборонительной борьбы лишь до тех пор, пока меч сам не станет носителем, провозвестником и пропагандистом нового идейного учения.

В итоге можно сказать так:

Любая попытка побороть определенную идею силою оружия потерпит поражение, если только борьба против упомянутой идеи сама не примет форму наступательной борьбы за новое миросозерцание. Лишь в этом случае, если против одного миросозерцания в идейном всеоружии выступает другое миросозерцание, насилие сыграет решающую роль и принесет пользу той стороне, которая сумеет его применить с максимальной беспощадностью и длительностью.

Но именно этого до сих пор не хватало в той борьбе, какая велась против марксизма. Вот почему борьба эта и не привела к успеху.

Этим же объясняется и то, что и бисмарковский исключительный закон против социалистов в конце концов не привел к цели и не мог привести к ней. Бисмарку тоже не хватало платформы нового миросозерцания, за торжество которого можно было бы вести всю начатую борьбу. Этой роли не могли сыграть более чем жидкие лозунги: «тишина и порядок», «авторитет государства» и т. п. Только безыдейные чиновники и глупенькие «идеалисты» поверят, что люди пойдут на смерть во имя этаких, с позволения сказать, лозунгов.

Для успешного проведения начатой Бисмарком кампании не хватало идейной носительницы всей этой кампании. Вот почему и само проведение своего законодательства против социалистов Бисмарк вынужден был поставить в известную зависимость от того учреждения, которое само уже является порождением марксистского образа мыслей. Судьей в своем споре с марксистами Бисмарк вынужден был сделать буржуазную демократию, но это и означало — пустить козла в огород.

Все это логически вытекало из того, что в борьбе против марксизма отсутствовала другая противоположная идея, которая обладала бы такой же притягательной силой. В результате всей кампании Бисмарка против социалистов получилось одно только разочарование.

Ну, а в начале мировой войны разве в этом отношении обстановка была другой? К сожалению, нет!

Чем больше я в ту пору задумывался над необходимостью резкой и решительной борьбы правительства против социал-демократии как воплощения современного марксизма, тем яснее становилось мне, что никакой идейной замены этого учения у нас как раз и нет. Что могли мы тогда дать массам для того, чтобы сломить социал-демократию? У нас не было никакого движения, способного повести за собою громадные массы рабочих, которые только что в большей или меньшей степени освободились из-под влияния своих марксистских вождей. Совершенно нелепо и более чем глупо думать, что интернациональный фанатик, только что покинувший ряды одной классовой партии, тут же согласится войти в ряды другой, тоже классовой, но буржуазной партии. Как это ни неприятно будет услышать различным организациям, а ведь приходится сказать, что наши буржуазные политики тоже целиком отстаивают классовый характер организаций — только не чужих, а своих. Кто решится отрицать этот факт, тот не только наглец, но и глупый лжец.

Остерегайтесь вообще считать широкую массу глупее, нежели она есть в действительности. В политических вопросах правильный инстинкт нередко означает больше, нежели разум. Нам возразят, быть может, что интернационалистские настроения масс доказывают ведь прямо обратное и опровергают наше мнение о верных инстинктах народа. На это мы возразим, что ведь демократический пацифизм ни капельки не менее нелеп, а между тем носителями этого «учения» обыкновенно являются представители имущих классов. До тех пор пока миллионы буржуа продолжают каждое утро читать демократические газеты и молиться на них, представителям наших имущих классов не к лицу смеяться над глупостью «товарищей». В конце концов и у рабочих и у этих буржуа идейная «пища» более или менее одинакова — и те и другие питаются гадостью.

Очень вредно отрицать факты, которые существуют. Невозможно отрицать тот факт, что в борьбе классов дело идет не только об идейных проблемах. Это часто утверждают, в особенности в предвыборной борьбе, но это тем не менее ничего общего не имеет с истиной. Сословные предрассудки одной части нашего народа, отношение к рабочему физического труда сверху вниз — все это к сожалению реальные факты, а вовсе не фантазии лунатиков.

Наша интеллигенция к сожалению даже не задумывается над тем, как же это случилось, что мы не сумели избегнуть упрочения марксизма. Она еще меньше задумывается над тем, что раз наши прекрасные порядки не сумели помешать марксизму упрочиться, то нельзя будет так легко наверстать потерянное и выкорчевать его. Все это далеко не говорит в пользу больших мыслительных способностей нашей интеллигенции.

Буржуазные (как они сами себя называют) партии никогда не сумеют просто перетянуть в свой лагерь «пролетарские» массы. Ибо здесь противостоят друг другу два мира, разделенные частью искусственно, а частью и естественно. Взаимоотношения этих двух миров могут быть только взаимоотношениями борьбы. Победа же в этой борьбе неизбежно досталась бы более молодой партии, т. е. в данном случае марксизму.

Начать борьбу против социал-демократии в 1914 г. было конечно можно; но пока на деле не нашлось серьезной идейной замены этому движению, борьба эта не могла иметь солидной почвы и не в состоянии была дать хороших результатов. Тут мы имени громадный пробел.

Это мнение сложилось у меня уже задолго до войны. И именно поэтому я не мог решиться вступить в какую бы то ни было из уже существующих партий. События мировой войны еще больше укрепили меня в том мнении, что по-настоящему провести борьбу против социал-демократии нет никакой возможности, пока мы не можем ей противопоставить движение, которое представляло бы собою нечто большее, чем обычная «парламентарная» партия.

В кругу моих близких товарищей я не раз высказывался в этом смысле.

Именно в связи с этим у меня и возникла первая мысль когда-нибудь все-таки заняться политикой.

Это и дало мне повод не раз в небольших кружках друзей говорить о том, что по окончании войны я постараюсь стать оратором, сохранив свою старую профессию.

Об этом я думал все время и, как оказалось, не зря.

ГЛАВА VI. ВОЕННАЯ ПРОПАГАНДА

Начав все глубже вникать во все вопросы политики, я не мог не остановить своего внимания и на проблемах военной пропаганды. В пропаганде вообще я видел инструмент, которым марксистско-социалистические организации пользуются мастерски. Я давно уже убедился, что правильное применение этого оружия является настоящим искусством и что буржуазные партии почти совершенно не умеют пользоваться этим оружием. Только христианско-социальное движение, в особенности в эпоху Люэгера, еще умело с некоторой виртуозностью пользоваться средствами пропаганды, чем и обеспечивались некоторые его успехи.

Но только во время мировой войны стало вполне ясно, какие гигантские результаты может дать правильно поставленная пропаганда. К сожалению и тут изучать дело приходилось на примерах деятельности противной стороны, ибо работа Германии в этой области была более чем скромной. У нас почти полностью отсутствовала какая бы то ни было просветительная работа. Это прямо бросалось в глаза каждому солдату. Для меня это был только лишний повод глубже задуматься над вопросами пропаганды.

Досуга для размышлений зачастую было более чем достаточно. Противник же на каждом шагу давал нам практические уроки.

Эту нашу слабость противник использовал с неслыханной ловкостью и поистине с гениальным расчетом. На этих образцах военной пропаганды противника я научился бесконечно многому. Те, кому сие по обязанности ведать надлежало, меньше всего задумывались над прекрасной работой противника. С одной стороны, наше начальство считало себя слишком умным, чтобы чему бы то ни было учиться у других, а с другой стороны, не хватало и просто доброй воли.

Да была ли у нас вообще какая бы то ни было пропаганда?

К сожалению, я вынужден ответить на этот вопрос отрицательно. Все, что в этом направлении предпринималось, было с самого начала настолько неправильно и никудышно, что никакой пользы принести не могло, а зачастую приносило прямой вред.

Наша «пропаганда» была по форме непригодной, а по существу совершенно шла вразрез с психологией солдата. Чем больше мы присматривались к постановке пропаганды у нас, тем больше мы в этом убеждались.

Что такое пропаганда — цель или средство? Уже в этом первом простом вопросе наше начальство совершенно не разбиралось.

На деле пропаганда есть средство и поэтому должна рассматриваться не иначе, как с точки зрения цели. Вот почему форма пропаганды должна вытекать из цели, ей служить, ею определяться. Ясно также, что в зависимости от общих потребностей цель может изменяться и соответственно должна изменяться также и пропаганда. Цепь, стоявшая перед нами в мировой войне, за достижение которой мы вели нечеловеческую борьбу, представляла собою самую благородную цель, какая когда-либо стояла перед людьми. Мы вели борьбу за свободу и независимость нашего народа, за обеспеченный кусок хлеба, за нашу будущность, за честь нации. Вопреки обратным утверждениям, честь нации есть нечто реально существующее. Народы, не желающие отстаивать свою честь, раньше или позже потеряют свою свободу и независимость, что, в конце концов, будет только справедливо, ибо дрянные поколения, лишенные чести, не заслуживают пользоваться благами свободы. Кто хочет оставаться трусливым рабом, тот не может иметь чести, ибо из-за нее ему неизбежно придется входить в столкновения с теми или другими враждебными силами.

Немецкий народ вел борьбу за человеческое существование, и цель нашей военной пропаганды должна была заключаться в том, чтобы поддержать эту борьбу и содействовать нашей победе.

Когда народы на нашей планете ведут борьбу за свое существование, когда в битвах народов решаются их судьбы, тогда все соображения о гуманности, эстетике и т. п. конечно отпадают. Ведь все эти понятия взяты не из воздуха, а проистекают из фантазии человека и связаны с его представлениями. Когда человек расстается с этим миром, исчезают и вышеупомянутые понятия, ибо они порождены не самой природой, а только человеком. Носителями этих понятий являются только немногие народы или, лучше сказать, немногие расы. Такие понятия как гуманность или эстетика исчезнут, если исчезнут те расы, которые являются творцами и носителями их.

Вот почему, раз тот или другой народ вынужден вступить в прямую борьбу за само существование на этом свете, все подобного рода понятия сразу получают только подчиненное значение. Раз понятия эти идут вразрез с инстинктом самосохранения народа, которому теперь приходится вести такую кровавую борьбу, они не должны более играть никакой сколько-нибудь решающей роли в определении форм борьбы.

Уже Мольтке сказал относительно гуманности, что во время войны наиболее гуманным является — как можно скорее расправиться с врагом. Чем беспощаднее мы воюем, тем скорее кончится война. Чем быстрее мы расправляемся с противником, тем меньше его мучения. Такова единственная форма гуманности, доступная во время войны.

Когда же в таких вещах начинают болтать об эстетике и т. п., тогда приходится ответить только так: раз на очередь становятся вопросы о самом существовании народа, то это освобождает нас от всяких соображений о красоте. Самое некрасивое, что может быть в человеческой жизни, это ярмо рабства. Или наши декаденты находят, быть может, очень «эстетичной» ту судьбу, которая постигла наш народ теперь? С господами евреями, в большинстве случаев являющимися изобретателями этой выдумки об эстетике, можно вообще не спорить.

Но если эти соображения о гуманности и красоте перестают играть реальную роль в борьбе народов, то ясно, что они не могут больше служить и масштабом пропаганды.

Во время войны пропаганда должна была быть средством к цели. Цепь же заключалась в борьбе за существование немецкого народа. Критерий нашей военной пропаганды мог таким образом определяться только вышеназванной целью. Самая жестокая форма борьбы являлась гуманной, если она обеспечивала более быструю победу. Любая форма борьбы должна была быть признана «красивой», если она только помогала нации выиграть бой за свободу и свое достоинство.

В такой борьбе на жизнь и смерть это был единственный правильный критерий военной пропаганды.

Если бы в так называемых решающих инстанциях господствовала хоть какая-нибудь ясность в этих вопросах, наша пропаганда никогда не отличалась бы неуверенностью в вопросах формы. Ибо пропаганда является тем же орудием борьбы, а в руках знатока этого дела — самым страшным из орудий.

Другой вопрос решающего значения был следующий: к кому должна обращаться пропаганда? К образованной интеллигенции или к громадной массе малообразованных людей.

Нам было ясно, что пропаганда вечно должна обращаться только к массе.

Для интеллигенции или для тех, кого ныне называют интеллигентами, нужна не пропаганда, а научные знания. Как плакат сам по себе не является искусством, так и пропаганда по содержанию своему не является наукой. Все искусство плаката сводится к умению его автора при помощи красок и формы приковать к нему внимание толпы.

На выставке плакатов важно только то, чтобы плакат был нагляден и обращал на себя должное внимание. Чем более плакат достигает этой цели, тем искуснее он сделан. Кто хочет заниматься вопросами самого искусства, тот не может ограничиться изучением только плаката, тому недостаточно просто пройтись по выставке плаката. От такого человека надо требовать, чтобы он занялся основательным изучением искусства и сумел углубиться в отдельные крупнейшие произведения его.

То же в известной степени можно сказать относительно пропаганды.

Задача пропаганды заключается не в том, чтобы дать научное образование немногим отдельным индивидуумам, а в том, чтобы воздействовать на массу, сделать доступным ее пониманию отдельные важные, хотя и немногочисленные факты, события, необходимости, о которых масса до сих пор не имела и понятия.

Все искусство тут должно заключаться в том, чтобы заставить массу поверить: такой-то факт действительно существует, такая-то необходимость действительно неизбежна, такой-то вывод действительно правилен и т. д. Вот эту простую, но и великую вещь надо научиться делать самым лучшим, самым совершенным образом. И вот, так же как в нашем примере с плакатом, пропаганда должна воздействовать больше на чувство и лишь в очень небольшой степени на так называемый разум. Дело идет о том, чтобы приковать внимание массы к одной или нескольким крупным необходимостям, а вовсе не о том, чтобы дать научное обоснование для отдельных индивидуумов, и без того уже обладающих некоторой подготовкой.

Всякая пропаганда должна быть доступной для массы; ее уровень должен исходить из меры понимания, свойственной самым отсталым индивидуумам из числа тех, на кого она хочет воздействовать. Чем к большему количеству людей обращается пропаганда, тем элементарнее должен быть ее идейный уровень. А раз дело идет о пропаганде во время войны, в которую втянут буквально весь народ, то ясно, что пропаганда должна быть максимально проста.

Чем меньше так называемого научного балласта в нашей пропаганде, чем больше обращается она исключительно к чувству толпы, тем больше будет успех. А только успехом и можно в данном случае измерять правильность или неправильность данной постановки пропаганды. И уж во всяком случае не тем, насколько удовлетворены постановкой пропаганды отдельные ученые или отдельные молодые люди, получившие «эстетическое» воспитание.

Искусство пропаганды заключается в том, чтобы правильно понять чувственный мир широкой массы; только это дает возможность в психологически понятной форме сделать доступной массам ту или другую идею. Только так можно найти дорогу к сердцам миллионов. Что наше чересчур умное начальство не поняло даже этого, лишний раз говорит о невероятной умственной косности этого слоя.

Но если правильно понять сказанное, то отсюда вытекает следующий урок.

Неправильно придавать пропаганде слишком большую многосторонность (что уместно, может быть, когда дело идет о научном преподавании предмета).

Восприимчивость массы очень ограничена, круг ее понимания узок, зато забывчивость очень велика. Уже по одному этому всякая пропаганда, если она хочет быть успешной, должна ограничиваться лишь немногими пунктами и излагать эти пункты кратко, ясно, понятно, в форме легко запоминаемых лозунгов, повторяя все это до тех пор, пока уже не может быть никакого сомнения в том, что и самый отсталый из слушателей наверняка усвоил то, что мы хотели. Как только мы откажемся от этого принципа и попытаемся сделать нашу пропаганду многосторонней, влияние ее сейчас же начнет рассеиваться, ибо широкая масса не в состоянии будет ни переварить, ни запомнить весь материал. Тем самым результат будет ослаблен, а может быть, и вовсе потерян.

Таким образом, чем шире та аудитория, на которую мы хотим воздействовать, тем тщательнее мы должны иметь в виду эти психологические мотивы.

Так например, было совершенно неправильно, что германская и австрийская пропаганда в юмористических листках все время пыталась представлять противника в смешном виде. Это было неправильно потому, что при первой же встрече с реальным противником наш солдат получал совершенно иное представление о нем, чем это рисовалось в прессе. В результате получался громадный вред. Солдат наш чувствовал себя обманутым, он переставал верить и во всем остальном нашей печати. Ему начинало казаться, что печать обманывает его во всем. Конечно это никак не могло укреплять волю к борьбе и закалять нашего солдата. Напротив, солдат наш впадал в отчаяние.

Военная пропаганда англичан и американцев, напротив, была с психологической точки зрения совершенно правильной. Англичане и американцы рисовали немцев в виде варваров и гуннов; этим они подготовляли своего солдата к любым ужасам войны.

Английский солдат благодаря этому никогда не чувствовал себя обманутым своей прессой. У нас же дело обстояло как раз наоборот. В конце концов наш солдат стал считать; что вся наша печать — «сплошной обман». Вот каков был результат того, что дело пропаганды отдали в руки ослов или просто «способных малых», не поняв, что на такую работу надо было поставить самых гениальных знатоков человеческой психологии.

Полное непонимание солдатской психологии привело к тому, что немецкая военная пропаганда стала образцом того, чего не надо делать.

А между тем уже у противника мы могли бы научиться в этом отношении очень многому. Нужно было только без предрассудков и с открытыми глазами наблюдать за тем, как в течение четырех с половиной лет, не ослабляя своих усилий ни на одну минуту, противник неустанно бил в одну и ту же точку с громадным для себя успехом.

Но хуже всего у нас было понято то, что является первейшей предпосылкой всякой успешной пропагандистской деятельности, а именно, что всякая пропаганда принципиально должна быть окрашена в субъективные цвета. В этом отношении наша пропаганда — и при том по инициативе сверху — так много грешила с первых же дней войны, что поистине приходится спросить себя: да полно, одной ли глупостью объяснялись эти вещи !?

Что сказали бы мы например по поводу плаката, который должен рекламировать один определенный сорт мыла, но который стал бы при этом проводить в массу ту мысль, что и другие сорта мыла довольно хороши.

В лучшем случае мы бы только покачали головой по поводу такой «объективности».

Но ведь это относится и к политической рекламе.

Задача пропаганды заключается, например, не в том, чтобы скрупулезно взвешивать, насколько справедливы позиции всех участвующих в войне сторон, а в том, чтобы доказать свою собственную исключительную правоту. Задача военной пропаганды заключается в том, чтобы непрерывно доказывать свою собственную правоту, а вовсе не в том, чтобы искать объективной истины и доктринерски излагать эту истину массам даже в тех случаях, когда это оказывается к выгоде противника.

Огромной принципиальной ошибкой было ставить вопрос о виновниках войны так, что виновата-де не одна Германия, но также-де и другие страны. Нет, мы должны были неустанно пропагандировать ту мысль, что вина лежит всецело и исключительно только на противниках. Это надо было делать даже в том случае, если бы это и не соответствовало действительности. А между тем. Германия и на самом деле не была виновата в том, что война началась.

Что же получилось в результате этой половинчатости.

Ведь миллионы народа состоят не из дипломатов и не из профессиональных юристов. Народ не состоит из людей, всегда способных здраво рассуждать. Народная масса состоит из людей, часто колеблющихся, из детей природы, легко склонных впадать в сомнения, переходить от одной крайности к другой и т.п. Как только мы допустили хоть тень сомнения в своей правоте, этим самым создан уже целый очаг сомнений и колебаний. Масса уже оказывается не в состоянии решить, где же кончается неправота противника и где начинается наша собственная неправота. Масса наша в этом случае становится недоверчивой, в особенности когда мы имеем дело с противником, который отнюдь не повторяет такой глупой ошибки, а систематически бьет в одну точку и без всяких колебаний взваливает всю ответственность на нас. Что же тут удивительного, если в конце концов наш собственный народ начинает верить враждебной пропаганде больше, чем нашей собственной. Беда эта становится тем горше, когда дело идет о народе, и без того легко поддающемся гипнозу «объективности». Ведь мы, немцы, и без того привыкли больше всего думать о том, как бы не причинить какую-нибудь несправедливость противнику. Мы расположены думать так даже в тех случаях, когда опасность очень велика, когда дело идет прямо об уничтожении нашего народа и нашего государства.

Нужды нет, что наверху это понимали не так.

Душа народа отличается во многих отношениях женственными чертами. Доводы трезвого рассудка на нее действуют Меньше, нежели доводы чувства.

Народные чувства не сложны, они очень просты и однообразны. Тут нет места для особенно тонкой дифференциации. Народ говорит «да» или «нет»; он любит или ненавидит. Правда или ложь! Прав или неправ! Народ рассуждает прямолинейно. У него нет половинчатости.

Все это английская пропаганда поняла самым гениальным образом поняла и — учла. У англичан поистине не было половинчатости, их пропаганда никаких сомнений посеять не могла.

Английская пропаганда прекрасно поняла примитивность чувствований широкой массы. Блестящим свидетельством этого служит английская пропаганда по поводу «немецких ужасов». Этим путем англичане просто гениально создавали предпосылку для стойкости их войск на фронтах даже в моменты самых тяжких английских поражений. Столь же превосходных для себя результатов достигали англичане своей неустанной пропагандой той мысли, что одни немцы являются виновниками войны. Чтобы этой наглой лжи поверили, необходимо было ее пропагандировать именно самым односторонним, грубым, настойчивым образом. Только так можно было воздействовать на чувство широких масс народа и только так англичане могли добиться того, что в эту ложь поверили.

Насколько действенной оказалась эта пропаганда, видно из того, что мнение это не только целых четыре года удержалось в лагере противника, но и проникло в среду нашего собственного народа.

Нет ничего удивительного в том, что нашей пропаганде судьба не сулила такого успеха. Уже внутренняя двойственность нашей пропаганды имела в себе зародыш импотентности. Само содержание нашей пропаганды с самого начала делало маловероятным, что такая пропаганда произведет должное впечатление на наши массы. Только бездушные манекены могли предполагать, что при помощи такой пацифистской водички можно вдохновить людей идти на смерть в борьбе за наше дело.

В результате такая несчастная «пропаганда» оказалась не только бесполезной, но и прямо вредной.

Даже если бы содержание нашей пропаганды было совершенно гениальным, все-таки она не могла бы иметь успеха, раз забыта главная, центральная предпосылка: всякая пропаганда обязательно должна ограничиваться лишь немногими идеями, но зато повторять их бесконечно. Постоянство и настойчивость являются тут главной предпосылкой успеха, как впрочем и во многом остальном на этом свете.

Как раз в области пропаганды меньше всего можно прислушиваться к эстетам или пресыщенным интеллигентам. Первых нельзя слушаться потому, что тогда в короткий срок и содержание и форма пропаганды окажутся приспособленными не к потребностям массы, а к потребностям узких кружков кабинетных политиков. К голосу вторых опасно прислушиваться уже потому, что, будучи сами лишены здоровых чувств, они постоянно ищут новых острых ощущений. Этим господам в кратчайший срок все надоедает. Они постоянно ищут разнообразия и совершенно неспособны хоть на минуту вдуматься в то, как чувствует простая безыскусственная толпа. Эти господа всегда являются первыми критиками. Ведущаяся пропаганда не нравится им ни по содержанию, ни по форме. Все им кажется слишком устаревшим, слишком шаблонным. Они все ищут новенького, разностороннего. Этакая критика — настоящий бич; она на каждом шагу мешает действительно успешной пропаганде, которая способна была бы завоевать подлинные массы. Как только организация пропаганды, ее содержание, ее форма начнут равняться по этим пресыщенным интеллигентам, вся пропаганда расплывается и потеряет всякую притягательную силу.

Серьезная пропаганда существует не для того, чтобы удовлетворять потребность пресыщенных интеллигентов в интересном разнообразии, а для того, чтобы убеждать прежде всего широкие массы народа. Массы же в своей косности всегда нуждаются в значительном промежутке времени, раньше чем они даже только обратят внимание на тот или другой вопрос. Для того же, чтобы память масс усвоила хотя бы совершенно простое понятие, нужно повторять его перед массой тысячи и тысячи раз.

Подходя к массе с совершенно различных сторон, мы ни в коем случае не должны менять содержание своей пропаганды и каждый раз должны ее подводить к одному и тому же выводу. Пропагандировать наш лозунг мы можем и должны с самых различных сторон. Освещать его правильность тоже можно по-разному. Но итог всегда должен быть один и тот же, и лозунг неизменно должен повторяться в конце каждой речи, каждой статьи и т.д. Только в этом случае наша пропаганда будет оказывать действительно единообразное и дружное действие.

Только в том случае, если мы будем самым последовательным образом с выдержкой и настойчивостью придерживаться этого, мы со временем увидим, что успех начинает нарастать, и только тогда мы сумеем убедиться, какие изумительные, какие прямо грандиозные результаты дает такая пропаганда.

Успех всякой рекламы — и это одинаково относится к коммерческой и к политической рекламе — заложен только в настойчивом, равномерном и длительном ее применении.

И в этом отношении пропаганда противников была образцовой. Она велась с исключительной настойчивостью, с образцовой неутомимостью. Она посвящена была только нескольким, немногим, но важным идеям и была рассчитана исключительно на широкую народную массу. В течение всей войны противник без передышки проводил в массу одни и те же идеи в одной и той же форме. Он ни разу не стал хотя бы в малейшем менять свою пропаганду, ибо убедился в том, что действие ее превосходно. В начале войны казалось, что пропаганда эта прямо безумна по своей наглости, затем она начала производить только несколько неприятное впечатление, а в конце концов — все поверили ей. Спустя четыре с половиной года в Германии вспыхнула революциями что же? Эта революция почти все свои лозунги позаимствовала из арсенала военной пропаганды наших противников.

Еще одно отлично поняли в Англии: что успех пропаганды в сильной степени зависит еще от массового ее применения; англичане не жалели никаких денег на пропаганду, памятуя, что издержки покроются сторицей.

В Англии пропаганда считалась орудием первого ранга. Между тем у нас в Германии пропаганда стала занятием для безработных политиков и для всех тех рыцарей печального образа, которые искали теплых местечек в тылу.

Вот чем объясняется тот факт, что и результаты нашей военной пропаганды равнялись нулю.

ГЛАВА VII. РЕВОЛЮЦИЯ

Военная пропаганда противников началась в нашем лагере уже с 1915 г. С 1916 г. она становится все более интенсивной, а к началу 1918 г. она уже прямо затопляет нас. На каждом шагу можно было ощущать отрицательные влияния этой ловли душ. Наша армия постепенно научилась думать так, как этого хотелось врагу.

Наши меры борьбы против этой пропаганды оказались никуда негодными.

Тогдашний руководитель армии имел и желание и решимость бороться против этой пропаганды всюду, где она проявлялась на фронте. Но, увы, для этого ему не хватало соответствующего инструмента. Да и с психологической точки зрения меры противодействия должны были исходить не от самого командования. Для того, чтобы наша контрпропаганда возымела свое действие, надо было, чтобы она шла из дому. Ведь именно за этот дом, ведь именно за наше отечество солдаты на фронте совершали чудеса героизма и шли на любые лишения в течение почти четырех лет.

И что же оказалось в действительности? Чем отозвалась родина, чем отозвался дом наш на всю эту возмутительную пропаганду противников?

Когда мы знакомились с нашей, с позволения сказать, контрпропагандой, мы частенько спрашивали себя: что это — глупость или преступление?

К концу лета 1918 г. после очищения нами южного берега Марны наша пресса повела себя настолько бесталанно, настолько преступно глупо, что я с возрастающим негодованием каждый день задавал себе один и тот же вопрос: да неужели же у нас никого не осталось в Берлине, чтобы положить конец этому позорному расточению героических настроений армий?

Как поступила Франция, когда в 1914 г. наши победоносные копаны лавиной вторглись в пределы этой страны? Как поступила Италия в дни катастрофы, которую потерпели ее армии на Изонцо? Как поступила та же Франция весною 1918 г., когда германские дивизии начали штурмовать важнейшие окопы французских войск и когда наша дальнобойная артиллерия стала бить по Парижу?

Во всех этих случаях противник всеми силами старался вернуть бодрость поколебавшимся полкам и с этой целью снова доводил национальные страсти до точки кипения. С какой невероятной силой, с какой гениальностью работала тогда их пропаганда, дабы во что бы то ни стало вернуть войскам уверенность в окончательной победе и всеми силами вбить им в голову ту мысль, что отступать дальше означает губить себя, свою родину, свой очаг.

Ну, а что сделано было в аналогичных условиях у нас?

Да ровным счетом ничего, а зачастую еще похуже этого.

Каждый раз, когда я получал свежую газету, я рвал и метал и был вне себя от негодования по поводу той гнусной агитации, которая явно на наших глазах губила фронт. Этот психологический яд был равносилен прямому подкашиванию наших боевых сил.

Много раз меня мучила мысль, что если бы на месте этих преступных невежд и безвольных манекенов руководителем нашей пропаганды оказался я, то исход войны был бы для нас совершенно иным.

В течение этих месяцев я впервые почувствовал, насколько коварна была ко мне судьба, бросив меня на передовую линию фронта, где шальная пуля любого негра могла в любую минуту меня прикончить, между тем как на другом посту я мог бы оказать своей родине куда более значительные услуги.

Я был уже достаточно уверен в себе, чтобы знать, что дело пропаганды я сумел бы поставить как следует.

Но, увы, что толку! Ведь я был только один из безымянных, один из восьми миллионов солдат.

Ничего не оставалось делать кроме того, как держать язык за зубами и добросовестно выполнять свои скромные обязанности.

Первые прокламации противника попали в наши руки летом 1915 г. Их содержание с небольшими модификациями всегда бывало одно и то же. В прокламациях этих говорилось, что нужда в Германии растет с каждым днем; война длится бесконечно и нет никаких видов на то, что Германия может выиграть эту войну; немецкий народ в тылу жаждет мира, но мира не хотят «милитаристы» и прежде всего сам «кайзер»; весь мир прекрасно знает, что немецкая нация тоскует по миру; поэтому «мы» ведем-де войну вовсе не против немецкого народа, а только против кайзера, являющегося единственным виновником войны; война поэтому не может кончиться и не кончится до тех пор, пока этот враг всего человечества не будет отстранен; зато, как только кончится война, свободные демократические нации братски примут немецкий народ в свой союз вечного мира, и как только пробьет час уничтожения «прусского милитаризма», мир и благоденствие будут-де обеспечены навсегда.

Для лучшей иллюстрации всего сказанного в прокламациях приводились многочисленные «письма от родных», полностью подтверждавшие сказанное.

Спадала над этими прокламациями большею частью просто смеялись. Листки прочитывались и направлялись по команде в штабы армий, где на них не обращали никакого внимания, пока ветром опять не занесет в окопы новых прокламаций. Листки противника распространялись большею частью с аэропланов.

Вскоре мы обратили внимание на следующее. На всех тех участках фронта, где находились солдаты баварцы, неизменно появлялись листки, которые главным своим острием обращались против пруссаков. В листках этих говорилось, что противник ровным счетом ничего не имеет против баварцев, что во всем виновата одна Пруссия, которая и должна была бы нести всю ответственность за совершенные ею злодеяния. Противник и рад был бы не причинять зла баварцам, да что же делать, если они сами совершенно напрасно связали свою судьбу с Пруссией и таскают для нее каштаны из огня.

И надо сказать, что такого рода пропаганда начинала оказывать свое влияние уже в первые месяцы 1915 г. Среди солдат совершенно явственно росли настроения против Пруссии, а между тем сверху у нас пальцем о палец не ударяли, чтобы противодействовать этому. Это было уже не простое упущение.

И конечно такие ошибки после отомстили за себя самым печальным образом. От этого пострадала вовсе не одна «Пруссия», но и весь немецкий народ, в том числе конечно и баварцы.

Начиная с 1916 г., пропаганда противников могла уже зарегистрировать совершенно определенные успехи в этом направлении.

Но надо признать и то, что многочисленные письма от родных, которые действительно шли из дому, теперь были переполнены жалобами, и эти «жалостные» письма тоже стали оказывать свое влияние. Противнику теперь уже не нужно было распространять подобные письма с аэропланов. Против этого потока жалобных писем из тыла тоже ничего решительно не было предпринято, оспине считать некоторых с психологической точки зрения крайне глупых «напоминаний» «правительственного» характера. Фронт продолжал наводняться этим ядом. Бедные неразумные женщины, фабриковавшие дома эти письма сотнями тысяч, совершенно не подозревали, что этим они только увеличивают уверенность противника в победе, а тем самым только затягивают войну и умножают страдания своих близких на фронтах. Эти бессмысленные письма немецких женщин стоили жизни сотням тысяч наших солдат.

Таким образом уже в 1916 г. можно было наблюдать различные тревожные симптомы. Фронт ворчал, а иногда и «крыл» во всю; фронт был уже многим недоволен и иногда выражал совершенно справедливое возмущение. Пока фронт голодал, пока родственники дома терпели всяческую нужду, в других местах, наверху господствовали изобилие и расточительство. Даже на самом фронте в этом отношении далеко не все обстояло благополучно.

Таким образом симптомы кризиса были уже налицо в 1916 г., но пока дело шло еще только о своих домашних «внутренних» делах. Тот самый солдат, который только что ворчал и ругался, спустя несколько минут молча выполнял свой тяжелый долг как нечто само собою разумеющееся. Та самая рота, которая только что выражала недовольство, через полчаса дралась за свой участок окопов с таким героизмом, как будто от этого зависела судьба всей Германии. Это все еще был фронт старой превосходной героической армии.

Вскоре получил я возможность убедиться в той резкой разнице, какая уже существовала в эту пору между положением на фронте и положением в тылу.

В конце сентября 1916 г. моя дивизия приняла участие в боях на Сомме. Это был для нас первый из целой серии будущих боев, где главную роль играла техника. Впечатление с трудом поддается описанию — не война, а настоящий ад!

Под истребительным огнем неприятеля, продолжавшимся непрерывно в течение многих недель, немецкий фронт удержался. Иногда мы чуть-чуть отступали, затем выправляли положение, но никогда не сдавали ни одного вершка земли без боя.

7 октября 1916 г. я был ранен. Я счастливо добрался до перевязочного пункта и с первым транспортом меня отправили вглубь страны.

Прошло два года, как я не видел родины, — срок при таких условиях бесконечно большой. Я с трудом мог представить себе, как выглядит немец, не одетый в военную форму. Когда я попал в первый лазарет в Гермиссе, я вздрогнул от испуга, когда внезапно услышал голос женщины, сестры милосердия, заговорившей с близлежащим товарищем.

Впервые услышал я после двух лет женский голос. Чем ближе поезд наш подъезжал к границе, тем неспокойнее становилось наше состояние.

Мы проезжали через все те города, через которые проходили два года назад еще совсем необстрелянными солдатами: Брюссель, Льеж и т. д. Наконец показался первый немецкий дом на холме. Сколь прекрасной нам показалась эта постройка.

Дорогое отечество! Наконец!

Когда в октябре 1914 г. мы впервые переезжали границу, мы все сгорали от нетерпения и энтузиазма. Теперь мы ехали молча и были погружены в печаль. Каждый из нас испытывал чувство счастья по поводу того, что судьба дала ему еще раз взглянуть своими собственными глазами на родину, за которую он отдавал свою жизнь. Все мы были так тронуты, что почти стыдились смотреть друг другу в глаза.

Меня положили в госпиталь в Беелице близ Берлина. Это почти совпало с двухлетием моего отправления на фронт.

Какая перемена! Из непролазной грязи на фронтах Соммы прямо в белую постель в этом чудном здании. Вначале как-то даже не решаешься лечь в такую постель. Лишь постепенно начинаешь привыкать к этому новому миру.

К сожалению, окружающий меня теперь мир оказался новым и в других отношениях.

Здесь уже не пахло тем духом, который господствовал еще у нас на фронте. Здесь я впервые услышал то, что на фронте нам было совершенно неизвестно: похвальбу своей собственной трусостью! Сколько ни ворчали на фронте, как ни крепко бранились там солдаты, это ничего общего не имело с отказом от исполнения своих обязанностей, а тем более с восхвалением трусости. О нет! На фронте трус все еще считался трусом и ничем другим. Труса на фронте по-прежнему клеймили всеобщим презрением, а к подлинным героям относились с преклонением. Здесь же, в госпитале, настроение уже было прямо противоположное. Здесь наибольшим успехом пользовались самые бессовестные болтуны, которые с помощью жалкого «красноречия» высмеивали мужество храброго солдата и восхваляли гнусную бесхарактерность трусов. Тон задавали несколько совершенно жалких субъектов. Один из них открыто хвастался тем, что он сам нарочно поранил себе руку у проволочных заграждений, чтобы попасть в лазарет. Несмотря на то, что ранение было совершенно пустяковое, субъект этот находился в больнице уже давно, хотя все знали, что он попал сюда мошенническим путем. И что же? Этот негодяй нагло выставлял себя образцом высшего мужества и считал свой «подвиг» куда более ценным для родины, нежели геройская смерть честного солдата на фронте. Многие выслушивали эти речи молча, другие отходили в сторону, но иные открыто соглашались с ним.

Меня прямо тошнило от этих речей, но сделать ничего нельзя было; субъект этот спокойно оставался в лазарете. Больничное начальство конечно прекрасно знало, кто этот субъект, и тем не менее ничего не предпринимало.

Как только я встал на ноги, мне разрешили съездить в Берлин. Здесь уже явно господствовала сильная нужда. Миллионный город терпел голод. Недовольство было велико. Во многих посещаемых солдатами пивных можно было услышать те же разговоры, что и в лазарете. Получалось даже впечатление, что некоторые из этих негодяев специально посещают эти места скопления солдат, чтобы проповедовать там свои гнусные взгляды.

Еще много хуже было положение в Мюнхене. Когда после выздоровления я выписался из лазарета и отправился в свой запасный батальон, я просто не узнал нашего города. Куда ни придешь — горе, недовольство и брань. В самом запасном батальоне настроение было ниже всякой критики. Здесь влияние оказывало еще и то, что офицеры-инструктора, сами еще ни разу не побывавшие на фронте, обращались очень грубо со старыми солдатами и не умели установить с ними сколько-нибудь приличных взаимоотношений. Солдаты-фронтовики приносили с собою из окопов некоторые особые навыки, которые были понятны строевым офицерам, но с которыми не хотели мириться тыловые чины. К строевому офицеру и сами фронтовики относились с гораздо большим уважением, чем к этапным командирам. Но независимо от всего этого, общее настроение было чрезвычайно плохим. Укрывательство в тылу уже считалось в это время образном высшей мудрости, а стойкость и выдержка на фронте — признаком слабости и ограниченности.

Канцелярии кишели евреями. Почти каждый военный писарь был из евреев, а почти каждый еврей — писарем. Мне оставалось только изумляться по поводу обилия этих представителей избранной нации в канцеляриях. Невольно сопоставлял я этот факт с тем, как мало представителей этой нации приходилось встречать на самих фронтах.

Еще много хуже обстояли дела в области хозяйства. Здесь уж еврейский народ стал «незаменимым». Паук медленно, но систематически высасывал кровь из народа. Они захватили в свои руки все так называемые военные общества и сделали из них инструмент безжалостной борьбы против нашего свободного национального хозяйства.

Все громче раздавались голоса, доказывавшие необходимость совершенно безудержной централизации.

В сущности говоря, уже в 1916-1917 гг. почти все производство находилось под контролем еврейского капитала.

И в то же время против кого же направлялась на деле ненависть народа.

С ужасом я убедился в это время, что надвигаются события, которые неизбежно приведут к катастрофе, если мы не сумеем в последний час предотвратить их.

В то время как всю нацию обкрадывали и душили евреи, подлинная ненависть масс направлялась в сторону «пруссаков».

Как и на фронте, здесь решительно ничего не предпринималось против ядовитой пропаганды. Как будто люди совершенно не догадывались, что крах Пруссии далеко еще не означает подъема Баварии! Как будто люди не понимали, что дело обстоит как раз наоборот — что падение Пруссии неизбежно повлечет за собой и гибель Баварии!

Мне все это причиняло невероятные страдания. Я ясно сознавал, что при помощи этого гениального трюка евреи только хотят отвлечь внимание от себя на других. Пока Бавария негодовала против Пруссии и наоборот, еврей под носом у обеих обделывал свои делишки. Пока в Баварии шла руготня против Пруссии, еврей организовывал революцию и затем нанес одинаково решительный удар и Пруссии и Баварии.

Мне было просто нестерпимо наблюдать эту взаимную склоку между немцами, и я был рад отправиться на фронт. Вскоре же после моего приезда в Мюнхен я сделал соответствующую заявку о своем желании.

В начале марта 1917 г. я был уже опять в своем полку на фронте.

В конце 1917 г. настроение улучшилось, и можно было предполагать, что армии удалось справиться с прежним упадком настроения. После русской катастрофы вся армия опять выпрямилась. Она почерпнула из этой катастрофы новые надежды и новое мужество. Армия опять начинала проникаться убеждением, что несмотря ни на что война кончится все же победой Германии. Теперь в армии опять раздавались песни. Карканье пессимистов слышалось реже и реже. Армия вновь уверовала в будущность отечества.

Особенно чудотворное действие на настроение наших армий произвела итальянская катастрофа осенью 1917 г. В нашей тогдашней победе над итальянцами войска увидели доказательство того, что мы опять в состоянии прорвать фронт не только русских. В сердца миллионов наших солдат опять проникла спокойная вера в свое дело; люди вздохнули свободно и стали с надеждой ждать весенних боев 1918 г. В рядах противника напротив наблюдался упадок настроения. Эта зима прошла несколько спокойнее обычного. Наступило затишье перед бурей.

Но вот как раз в разгар последних приготовлений к решающим боям, когда на западный фронт тянулись бесконечные транспорты с военной амуницией, когда войска делали последние приготовления к наступлению, в Германии впервые за все время войны разыгралось событие, неслыханное по своей подлости.

Нет, Германия не должна победить! В последнюю минуту, когда немецкие знамена уже шли навстречу победе, враги родины пустили в ход такое средство, которое должно было погубить еще в зародыше весеннее наступление и тем самым вырвать победу из наших рук.

Враги родины организовали забастовку на предприятиях, работающих на войну.

Если эта забастовка удастся, немецкий фронт должен потерпеть крушение и «Форвертс» получит удовлетворение: победа на этот раз не будет сопутствовать немецким знаменам. Армии наши останутся без снаряжения и в течение нескольких недель фронт наш будет прорван. Этим будет сорвано наше наступление, Антанта будет спасена и полным господином в Германии станет интернациональный капитал. Вот в чем заключалась внутренняя цепь марксистского обмана народа.

Надломить наше национальное хозяйство и воздвигнуть господство интернационального капитала — такова была их цель. И благодаря глупости и доверчивости одних, бесконечной трусости других цель эта, увы, была достигнута.

Правда, стачка на заводах военного снаряжения не имела полного успеха в том смысле, что фронт не удалось взять измором. Забастовка эта быстро оборвалась, и армии не остались без амуниции. В этом смысле план организаторов забастовки — привести сразу все наши армии к гибели — не удался. Но насколько ужаснее был тот моральный урон, который нанесла забастовка!

Во-первых: за кого же боролись наши армии, раз сама страна вовсе не хочет победы? Ради кого приносятся эти бесчисленные жертвы? ради кого терпим мы все эти лишения на фронте? Солдату говорят, чтобы он до конца бился за победу, а в это же время страна бастует!

А во-вторых: какое же влияние оказала эта забастовка в рядах противника?

Зимою 1917/18 г. горизонт впервые омрачился тучами для союзников. Вот уже четыре года союзные державы общими усилиями вели напряженнейшую борьбу против немецкого богатыря и все — безрезультатно. Но ведь в течение всех этих четырех лет главные силы немецкого великана заняты были на востоке и на юге. На западе он зачастую держал только второстепенные силы. И вот теперь тыл нашего богатыря оказался свободным. Моря крови были пролиты, раньше чем немцам удалось положить на обе лопатки хотя бы одного противника. Теперь войска, занятые раньше на русском фронте, будут переброшены на запад, и если врагу не удалось до сих пор прорвать нашу линию обороны, то теперь мы сами перейдем в наступление.

Противник бьет в тревоге и трепетал по поводу того, что окончательная победа может достаться нам.

В Лондоне и Париже шли совещания за совещаниями. Даже пропаганда противников несколько зашла в тупик. Теперь уже не так легко было доказывать, что немецкая победа совершенно немыслима и безнадежна.

Таково же было настроение среди войск союзников. Наглая уверенность в победе исчезла. Господам руководителям Антанты становилось жутко. Переменилось отношение и к немецкому солдату. До сих пор на нашего солдата смотрели только как на простака, безусловно обреченного на поражение. Теперь перед ними стоял немецкий солдат, уже уничтоживший их русского союзника. Нужда заставляла нас до сих пор ограничиваться наступлением только на востоке. Теперь противникам казалось, что это была с нашей стороны гениальная тактика. В течение трех лет немцы вели непрерывные атаки на русском фронте — вначале без особенного успеха. Все уже начинали смеяться по поводу мнимой бесцельности наших действий. Русский великан, казалось, обязательно должен победить уже благодаря его огромному численному превосходству. Германия же, казалось, обязательно изойдет кровью в этих боях с русским. Вначале ход событий как будто подтверждал такой прогноз.

В сентябре 1914 г. после боев при Танненберге в Германию потянулись первые бесконечные потоки русских пленных. С тех пор поток этот уже не прекращался. Все время и в поездах и по шоссе тянулись бесконечные транспорты русских пленных. Но толку от этого было мало. Вместо каждой побитой армии русские тотчас же выставляли новую армию. Гигантские владения царя, казалось, были неисчерпаемы по части людей. Сколько времени могла еще выдержать Германия такое состязание? Не придет ли такой день, когда Германия несмотря на только что одержанную победу останется уже без новых войск, в то время как русское командование снова и снова двинет на фронт новые армии? Что же будет тогда? Согласно человеческому разумению Германия могла только отсрочить победу России, сама же окончательная победа этой последней казалась неизбежной.

Теперь все эти надежды развеялись в прах. Один из главных союзников, принесший самые большие жертвы на алтарь общей борьбы, был разбит вдребезги и теперь лежал распростертый на земле перед безжалостным противником. Страх и ужас вселились в сердца солдат Антанты, которые до тех пор слепо верили в победу союзников. Грядущей весны ожидали с тревогой. Если до сих пор не удалось сломить немцев, которые держали на западном фронте только часть своих войск, то как же можно рассчитывать на победу теперь, когда это страшное героическое государство может ныне собрать в один кулак все свои силы против западного фронта?

К тому же на воображение действовали и события, происшедшие в горах южного Тироля. Весть о поражении войск генерала Кадорна достигла и полей Фландрии. Вера в победу испарялась и уступала место страху перед окончательным поражением.

Ночи стояли прохладные. Всюду на западном фронте войска Антанты слышали шум подтягивающихся новых немецких армий. Надвигался последний страшный суд. Напряжение в лагере противника достигло высшей точки. И вот в эту минуту вдруг в Германии занялось зарево, и пламя этого пожара озарило все уголки фронта. В момент, когда немецкие дивизии делали самые последние приготовления к наступлению, в Германии вспыхнула всеобщая забастовка.

В первую минуту весь мир просто потерял способность речи. В следующую минуту противник вздохнул свободно, и неприятельская пропаганда с жадностью бросилась на этот кусок. Неожиданная помощь поспела в двенадцатый час. Одним ударом Антанта опять нашла средство вернуть твердость настроения своим солдатам. Теперь она опять могла заставить солдат поверить, что ее победа возможна. Чувство тревоги перед приближающимся наступлением немцев вновь сменилось чувством твердой уверенности в победе Антанты. Теперь уже опять можно было с успехом доказывать салатам Антанты, что окончательный исход предстоящей великой битвы зависит только и исключительно от их стойкости. Пусть немцы теперь одерживают какие угодно местные победы, страну их ждет революция, а вовсе не возвращение домой великих победоносных армий.

Английские, французские и американские газеты повели в этом смысле интенсивнейшую агитацию в тылу, и в то же время началась такая же умелая пропаганда на фронте.

«Германия стоит перед революцией! Победа союзников не за горами!» Это было лучшее лекарство, чтобы опять поставить на ноги заколебавшихся французских пуалю и английских томми. Теперь опять громко заговорили пушки и пулеметы. Паническое бегство было приостановлено. Союзные войска вновь начали оказывать упорное сопротивление.

Таковы были результаты стачек. Германские стачки укрепили уверенность в победе в лагере противника и помогли последнему побороть начавшийся паралич и отчаяние, возникшее на его фронтах. Сотни и сотни тысяч немецких солдат заплатили за эти стачки своею жизнью. Авторы же и инициаторы этой гнусной подлости стали кандидатами на самые высшие государственные посты революционной Германии.

В самой Германии как будто еще удалось стереть первые следы забастовки на военных заводах. Так по крайней мере казалось внешне. Но в стане противника впечатление во всяком случае осталось. Если до этой стачки в лагере противника господствовала полная безнадежность, то теперь весть о забастовках в Германии опять подняла настроение в армиях Антанты. Англо-французские солдаты стали вновь драться с мужеством отчаяния.

Теперь уже по человеческому разумению должно было безусловно казаться, что победа будет на стороне Антанты, если только западный фронт выдержит немецкие атаки еще хоть несколько месяцев. Все парламенты стран Антанты сразу оценили создавшуюся ситуацию и ассигновали грандиозную сумму в фонд военной пропаганды. Они прекрасно знали, что это лучший способ усилить разложение в германском лагере.

Я имел счастье принять лично участие не только в первых двух наших наступлениях, но и в последнем наступлении немецких войск.

Это были самые сильные впечатления в течение всей моей жизни. Самые сильные потому, что как и в 1914 г. наши операции в 1918 г. потеряли свой оборонительный характер и приняли характер наступательный. Через все наши окопы, через все наши войска прошел вздох облегчения. Теперь наконец после трех тяжелых лет выжидания на чужой земле в ужасающей обстановке, напоминающей ад, мы переходим в наступление и бьет час расплаты. Возликовали вновь наши победоносные батальоны. Последние бессмертные лавры вокруг наших обвеянных победами знамен! Еще раз раздались прекрасные патриотические песни нашей родины. Подхваченные бесконечным потоком немецких солдат эти чудесные песни неслись к небу. В последний раз творец небесный посылал свою милостивую улыбку своим неблагодарным детям.

Тяжелая удушливая атмосфера господствовала на фронте в конце лета 1918 г. На родине шла тяжелая внутренняя борьба. Из-за чего. В батальонах и ротах на нашем фронте шли различные толки об этом? Ясно, что война теперь потеряна и только дураки еще могут верить в конечную победу. Народ вовсе не заинтересован в том, чтобы вести войну и дальше; в этом заинтересованы теперь только монархия и капитал, — вот какие вести приходили из дому и подвергались обсуждению на фронте.

Сначала фронт на все это реагировал лишь очень слабо. Какое дело было нам, солдатам, до всеобщего избирательного права? Разве за это боролись мы в течение четырех долгих лет? Бандиты хотели теперь обокрасть уже павшего героя, отняв у него задним числом ту цель, за которую он воевал и за которую сошел в могилу. Разве наши молодые полки шли во Фландрии на смерть с лозунгом «да здравствует всеобщее тайное избирательное право» на устах? Нет, неправда, они шли на смерть с кличем «Дейчланд убер алес» («Германия превыше всего»). Маленькая, но все же весьма существенная разница! Те крикуны, которые на фронтах теперь искали всеобщего тайного избирательного права, раньше и носа не показывали на фронт. Эта партийно-политическая шваль до сих пор не была известна фронту. Только очень небольшая частица этих господ парламентариев нюхала фронт в такое время, когда всякий сколько-нибудь уважающий себя немец, если он только мог стоять на ногах, был на фронте.

Вот почему на первых порах основная масса фронтовиков была почти совершенно невосприимчива к агитации господ Эбертов, Шейдеманов, Бартов, Либкнехтов и т. д., выставивших теперь север ценно новые «цели» войны. На фронте не могли понять, какое право вообще имеют эти тыловые герои опираться на войско для захвата власти в стране.

Моя личная позиция была ясна с самого начала: я ненавидел от всей души всю эту банду жалких обманщиков народа, всю шайку партийной сволочи. Мне давно уже было ясно, что для всех этих негодяев важно не благо народа, а благо собственного кармана. Я видел, что они готовы теперь принести в жертву весь народ и не остановятся перед тем, чтобы погубить Германию. В моих глазах они заслуживали только веревки на шею. Идти навстречу их пожеланиям означало выдать с головой трудящуюся массу в руки карманных воришек. Осуществление их желаний означало гибель нации.

Таково же в первый момент было настроение громадного большинства фронтовиков. За последнее время мы вынуждены были однако, констатировать, что приходящие из тылов пополнения становятся все хуже и хуже настолько, что эти пополнения уже не усиливали старое ядро, но скорее ослабляли его боевую способность. Особенно плохи были пополнения молодых возрастов. Зачастую нельзя было поверить своим собственным глазам, что это сыны того же самого народа, который и в 1914 г. посылал свою молодежь на поля Ипра.

С августа и сентября разложение стало прогрессировать особенно быстро, несмотря на то, что наступательные действия противника были далеко не так сильны, как в предшествовавшие месяцы. Битвы на Сомме и во Фландрии были куда ужаснее по их жестокости.

В конце сентября моя дивизия в третий раз стояла у тех самых позиций, которые мы штурмовали в самом начале войны, еще будучи совсем необстрелянным полком добровольцев.

Какое тяжелое воспоминание.

В октябре и ноябре 1914 г. мы получили здесь первое боевое крещение. С горячей любовью в сердцах, с песнями на устах шел наш необстрелянный полк в первый бой, как на танец. Драгоценнейшая кровь лилась рекой, а зато все мы были тогда совершенно уверены, что мы отдаем нашу жизнь за дело свободы и независимости родины.

В июле 1917 г. мы второй раз прошли по этой ставшей для нас священной земле. Ведь в каждом из нас жила еще священная память о лучших наших друзьях и товарищах, павших здесь еще совсем молодыми и шедших в бой за дорогую родину с улыбкой на устах.

Глубоко взволнованные стояли мы, «старики», теперь у братской могилы, где все мы когда-то клялись «остаться верными долгу и отечеству до самой смерти». Три года назад наш полк наступая, штурмовал эти позиции. Теперь нам приходилось защищать их, отступая.

Целых три недели вели англичане артиллерийскую подготовку к своему наступлению во Фландрии. Перед нами как будто ожили образы погибших наших товарищей. Полк наш жил в ужасной обстановке. В грязных окопах, зачастую под открытым небом мы прятались в воронки, вырытые снарядами, в простых лощинках, ничем не прикрытых от врага, и тем не менее мы не уступали ни пяди, хотя ряды наши все таяли и таяли. 31 июля 1917 г. наконец началось английское наступление.

В первые дни августа нас сменила другая часть.

От нашего полка осталось только несколько рот. Медленно брели мы по грязной дороге в тыл, больше похожие на привидения, чем на людей. В результате своего наступления англичане отвоевали только несколько сот метров земли, сплошь изрытой гранатами. Ничего больше. И за это англичане заплатили дорогой ценой.

Теперь, осенью 1918 г., мы вновь уже в третий раз стояли на той же территории, которую некогда взяли штурмом. Маленькое местечко Камин, где мы когда-то отдыхали от боев, теперь стало ареной самых ожесточенных битв. Мы дрались на той же территории, но сами то мы за это время стали совсем другими людьми. Теперь и в армии изо всех сил занимались «политикой». Ядовитая волна докатилась из тылов и сюда. Пополнения молодых возрастов оказались совершенно непригодными — все это шло оттуда, из дому.

В ночь с 13 на 14 октября англичане начали обстреливать южный участок ипрского фронта газовыми снарядами. Они пустили в ход газы «желтый крест», действия которых мы еще ни разу до сих пор не испытывали на своей шкуре. Еще той же ночью мне пришлось отведать этих газов. Вечером 13 октября мы находились на холме к югу от Вервика и там в течение нескольких часов подверглись непрерывному обстрелу газовыми снарядами. С небольшими перерывами обстрел продолжался всю ночь. Около полуночи часть товарищей выбыла из строя, некоторые из них — навсегда. Под утро я тоже стал чувствовать сильную боль, увеличивающуюся с каждой минутой. Около 7 часов утра, спотыкаясь и падая, я кое-как брел на пункт. Глаза мои горели от боли. Уходя, я не забыл отметиться у начальства — в последний раз во время этой войны.

Спустя несколько часов глаза мои превратились в горящие угли.

Затем я перестал видеть.

Меня отправили в госпиталь в местечко Пазевальк (Померания). Здесь пришлось мне пережить революцию!..

В воздухе давно уже носилось что-то неопределенное, но очень противное. Кругом говорили о том, что в ближайшие недели что-то «начнется», я только не мог себе представить, что же именно под этим последним понимают. Мне больше всего казалось, что дело идет о стачке вроде той, какая была весной. В это время стали приходить дурные вести о флоте. Говорили, что там началось большое брожение. Мне однако думалось, что и в данном случае мы имеем дело с продуктом фантазии небольшой кучки, что широкие массы моряков ничего общего с этим не имеют. В госпитале шло много разговоров о том, что война все же, надо надеяться, скоро кончится. Однако никто не надеялся на то, что война закончится «сию минуту». Читать газеты я не был в состоянии.

В ноябре всеобщее напряжение усилилось.

И вот, в один из ноябрьских дней внезапно разразилось несчастье. На грузовиках приехали матросы и стали призывать к революции. Их «вождями» в борьбе за «свободу, красоту и достоинство» нашего народа выступало несколько еврейских парней. Конечно ни один из них не был на фронте.

Мое здоровье за последнее время стало несколько улучшаться. Нестерпимая боль в глазах несколько уменьшилась. Постепенно я начал чуть-чуть видеть и мог уже различать окружающее меня. Врачи обнадеживали, что зрение вернется ко мне в такой мере, что впоследствии я все-таки смогу найти себе ту или другую работу. О том, чтобы я опять смог когда-нибудь рисовать, конечно не могло быть и речи. Как бы то ни было, я был на пути к выздоровлению. В этот момент и разразились все эти ужасающие события.

Сначала я еще питал надежду, что совершающаяся измена отечеству не распространится на всю страну, а останется только местным явлением. В этом духе я утешал ближайших своих коллег. Эту мою надежду в особенности склонны были разделять те из баварцев, которые в это время находились вместе со мной в лазарете. Их настроение тоже было далеко «не революционное». Я не мог себе представить, чтобы это безумие могло найти распространение в Мюнхене. Я был уверен, что в Баварии чувство преданности к уважаемой династии Вительсбахов все-таки окажется сильнее, нежели злая воля отдельных еврейчиков. Словом, я был уверен в том, что дело ограничится только путчем во флоте и что этот путч будет подавлен в течение нескольких дней.

Но вот прошло еще несколько дней, и мне с ужасом в душе пришлось уже констатировать другое. Слухи становились все более тягостными. То, что я считал только местным событием, на деле оказалось революцией, охватившей всю страну. Прибавьте к этому еще позорные вести, пришедшие с фронта. Фронт намеревался капитулировать. Да можно ли было вообще представить себе хоть что-либо даже только отдаленно похожее на этот ужас!!

10 ноября нас посетил пастор лазарета и устроил маленькую беседу с нами. Теперь мы узнали все.

Я тоже присутствовал при этой беседе, хотя находился в страшно возбужденном состоянии. Почтенный старик весь дрожал, когда он говорил нам, что дом Гогенцоллернов должен был сложить с себя корону, что отечество наше стало «республикой» и что теперь нам остается только молить всевышнего, чтобы он ниспослал благословение на все эти перемены и чтобы он на будущие времена не оставил наш народ. В конце речи он счел своей обязанностью — по-видимому это была его внутренняя потребность, которую он не в силах был превозмочь, — сказать хоть несколько слов о заслугах императорского дома в Пруссии, Померании — да и во всей Германии. Тут он не смог удержаться и тихо заплакал. В маленькой аудитории воцарилась глубокая тишина. Все были страшно огорчены и тронуты. Плакали, думается мне, все до единого человека. Оправившись, почтенный пастор продолжал. Теперь он должен нам сообщить, что войну мы вынуждены кончать, что мы потерпели окончательное поражение, что отечество наше вынуждено сдаться на милость победителей, что результат перемирия целиком будет зависеть от великодушия наших бывших противников, что мир не может быть иным как очень тяжелым и что, стало быть, и после заключения мира дорогому отечеству придется пройти через ряд самых тяжких испытаний. Тут я не выдержал. Я не мог оставаться в зале собрания ни одной минуты больше. В глазах опять потемнело, и я только ощупью смог пробраться в спальню и бросился на постель. Голова горела в огне. Я зарылся с головою в подушки и одеяла.

Со дня смерти своей матери я не плакал до сих пор ни разу. В дни моей юности, когда судьба была ко мне особо немилостива, это только закаляло меня. В течение долгих лет войны на моих глазах гибло немало близких товарищей и друзей, но я никогда не проронил ни одной слезы. Это показалось бы мне святотатством. Ведь эти мои дорогие друзья погибали за Германию. Когда в самые последние дни моего пребывания на фронте я пережил особенно горькие минуты, стойкость не покидала меня. Когда газом выело мои глаза и сначала можно было подумать, что я ослеп навеки, я на одно мгновение пал духом. Но в это время некий возмущенный голос прогремел в мои уши: несчастный трус, ты, кажется, собираешься плакать, разве не знаешь ты, что судьба сотен и сотен тысяч немецких солдат была еще хуже твоей! Это был голос моей совести. Я подчинился неизбежному и с тупой покорностью нес свою судьбу. Но теперь я не мог больше, я — заплакал. Теперь всякое личное горе отступило на задний план перед великим горем нашего отечества.

Итак, все было напрасно. Напрасны были все жертвы и все лишения. Напрасно терпели мы голод и жажду в течение бесконечно долгих месяцев. Напрасно лежали мы, испытывая замирание сердца, ночами в окопах под огнем неприятеля, выполняя свой тяжкий долг. Напрасна была гибель двух миллионов наших братьев на фронте. Не разверзнутся ли теперь братские могилы, где похоронены те, кто шел на верную смерть в убеждении, что отдает свою жизнь за дело родной страны? Не восстанут ли от вечного сна мертвецы, чтобы грозно призвать к ответу родину, которая теперь так горько над ними надсмеялась? За это ли умирали массами немецкие солдаты в августе и сентябре 1914 г., за это ли пошли вслед за ними в огонь полки немецких добровольцев осенью того же года, за это ли легли 17-летние юноши на полях Фландрии, за это ли страдали немецкие матери, когда они отрывали от сердца своих дорогих сыновей и посылали их на фронт, откуда они уже не вернулись! Для того ли приносились все эти неисчислимые жертвы, чтобы теперь кучка жалких преступников могла посягнуть на судьбы нашей страны.

Итак, ради этого наш немецкий солдат терпел зной и холод, голод и жажду, усталость и муку, ради этого не спал ночами и совершал бесконечные переходы по участкам фронта. Итак, ради этого солдаты наши неделями лежали под адским огнем неприятеля, вдыхали ядовитые газы, боролись и не сдавались, не отступали ни на шаг, памятуя, что они обязались отдать свою жизнь, чтобы оградить родину от вторжения неприятеля. Ведь и эти безымянные герои бесспорно заслужили надгробный памятник, на котором было бы написано:

«Странник, идущий в Германию, когда ты придешь туда, скажи нашей родине, что здесь погребены те, кто сохранил верность отечеству и преданность святому долгу».

Ну, а наше отечество — чем ответило оно? Но ведь и это еще не все. Ведь мы теряли также все то хорошее, что было в прежней Германии.

Разве нет у нас долга по отношению к нашей собственной истории?

Достойны ли мы теперь даже только того, чтобы вспоминать о славе прошедших времен? Как осмелимся мы смотреть в глаза будущему.

Жалкие презренные преступники!

Чем больше в эти тяжкие часы я продумывал все совершившееся, тем больше бросалась мне в лицо краска стыда, тем глубже было охватывавшее все мое существо возмущение. Что мучительная боль глаз в сравнении с этим?!

За этим последовали ужасные дни и еще более тяжелые ночи. Мне стало ясно, что все потеряно. Возлагать какие бы то ни было надежды на милость победителя могли только круглые дураки или преступники и лжецы. В течение всех этих ночей меня охватывала все большая ненависть к виновникам случившегося.

Спустя несколько дней мне стала ясна моя собственная судьба. Теперь я только горько смеялся, вспоминая, как еще недавно я был озабочен своим собственным будущим. Да разве не смешно было теперь и думать о том, что я буду строить красивые здания на этой обесчещенной земле. В конце концов я понял, что совершилось именно то, чего я так давно боялся и поверить чему мешало только чувство.

Император Вильгельм II, первый из немецких государей, протянул руку примирения вождям марксизма, не подозревая, что у негодяев не может быть чести. Уже держа руку императора в своей руке, они другой рукой нащупывали кинжал.

Никакое примирение с евреями невозможно. С ними возможен только иной язык: либо — либо!

Мое решение созрело. Я пришел к окончательному выводу, что должен заняться политикой.


ГЛАВА VIII. НАЧАЛО МОЕЙ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ

Уже к концу ноября 1918 г. я вернулся в Мюнхен. По приезду я вновь отправился в помещение запасного батальона моего полка. Батальон находился уже в руках «солдатских советов». Обстановка показалась мне настолько противной, что я, тотчас же решил, если только возможно, уйти отсюда. С одним из самых близких мне по фронту товарищей — его звали Эрнст Шмидт — мы отправились в Траунштейн, где и оставались до тех пор, пока солдаты были распущены по домам.

В марте 1919 г. мы опять вернулись в Мюнхен.

Положение стало неудержимым. Обстановка с неизбежностью вела к дальнейшему продолжению революции. Смерть Эйснера только ускорила ход событий и привела к советской диктатуре, т. е. лучше сказать, к временной диктатуре евреев, чего зачинщики революции добивались как своей конечной цели во всей Германии.

В это время в голове моей проносился один план за другим. Целыми днями думал я тяжелую думу о том, что же вообще теперь можно было предпринять. И каждый раз я приходил к трезвому выводу, что пока я человек без имени, у меня нет даже самых элементарных предпосылок для какого-нибудь целесообразного действия. О том, почему я и в эту пору не мог решиться примкнуть ни к одной из существовавших партий, я скажу ниже.

В ходе новой, советской, революции я впервые выступил с речью, которая вызвала недовольство Центрального совета. 27 апреля 1919 г. рано утром меня попытались арестовать. Трех молодцов, которые пришли за мною, я встретил с карабином в руках. У них не хватило духа и молодчики повернули оглобли.

Спустя несколько дней после освобождения Мюнхена меня командировали в следственную комиссию второго пехотного полка, которая должна была разобрать дела, связанные с советским восстанием.

Это было мое первое выступление на арене чисто политической деятельности.

Через несколько недель я получил приказ принять участие в «курсах», которые должны были читаться для солдат нашего отряда. Курсы эти имели целью дать солдатам правильное представление о теперешнем состоянии нашего государства. Для меня участие в курсах было ценно тем, что я получил возможность разыскать там некоторое количество товарищей, настроенных так же, как я, и вместе с ними основательно обсудить создавшееся положение. Все мы были тогда более или менее твердо убеждены в том, что партии ноябрьских преступников (центр и социал-демократия) ни в коем случае не спасут Германию от надвигающейся катастрофы. Но вместе с тем нам было ясно и то, что так называемые «буржуазно-национальные» организации даже при самых лучших желаниях не в состоянии будут поправить то, что произошло. Этим последним организациям похватало целого ряда предпосылок, без которых такая задача была им не по плечу. События затем вполне подтвердили наши тогдашние предположения.

Ввиду всего этого мы начали в нашем небольшом кругу обдумывать вопрос об образовании новой партии. Основные мысли, с которыми мы тогда носились, были те самые, какие впоследствии легли в основу программы «Немецкой рабочей партии». Само название новой партии должно было обеспечить нам с самого начала возможность ближе связаться с широкой массой. Вне этого вся работа казалась нам излишней и бесцельной. Так набрели мы на мысль назвать свою партию «Социально-революционной партией». Социальные воззрения нашей новой партии действительно означали целую революцию.

Более глубокие мотивы, приведшие меня к этому решению, заключались в следующем.

Я и раньше много занимался экономическими проблемами. Но эти прежние мои занятия всегда более или менее оставались в рамках изучения социальных вопросов как таковых. Позднее эти рамки расширились изучением вопросов германской иностранной политики. Эта последняя в значительной мере была результатом неправильной оценки хозяйственных факторов и непонимания действительных основ, необходимых для постановки на должную высоту дела пропитания немецкого народа.

Прежние мои взгляды исходили из того предположения, будто капитал всегда является только продуктом труда и будто капитал как и труд одинаково зависят от тех факторов, которые определяют человеческую деятельность в ту или другую сторону. Я полагал тогда, будто национальное значение капитала в том и состоит, что он целиком зависит от могущества, величия, свободы самого государства, т.е. нации. Отсюда я делал тогда тот вывод, что благодаря этой взаимозависимости капитал неизбежно должен содействовать процветанию государства и нации, так как-де это соответствует его собственному естественному стремлению к обогащению. Я полагал таким образом, будто собственные интересы капитала побуждают его помогать делу свободы и независимости государства, другими словами — бороться за свободу, могущество и силу нации. Отсюда, казалось мне, задача государства по отношению к капиталу довольно проста и ясна: государство должно позаботиться только о том, чтобы капитал оставался слугою государства и не возомнил себя господином нации. Из такой оценки для меня вытекало два постулата: на одной стороне — сохранение жизнеспособного и национально независимого хозяйства, на другой стороне — достаточное обеспечение прав трудящихся.

Раньше я не умел еще различать между чистым капиталом как последним продуктом творческого труда и тем капиталом, источником которого является исключительно спекуляция. Мне не хватало необходимого толчка, чтобы уяснить себе до конца эту разницу. И вот именно этот толчок дал мне один из лекторов на упомянутых курсах. Я говорю о Готфриде Федере.

Впервые в своей жизни я услышал из уст последнего принципиальную критику национального биржевого и ссудного капитала.

Сразу же после первой лекции Федера мозг мой пронзила мысль, что теперь я окончательно обрел все необходимые предпосылки для создания новой партии.

Заслуга Федера в моих глазах заключалась в том, что он с безжалостной последовательностью до конца разоблачил спекулятивный характер биржевого и ссудного капитала и пригвоздил к столбу его ростовщическую сущность. Его лекции в их принципиальной части были настолько правильны, что ни один из критиков не оспаривал теоретической верности выводов лектора. Люди только задавали себе вопрос, насколько возможно практическое проведение идей Федора в жизнь. Но и то, что в глазах других являлось слабой стороной федоровских лекций, в моих глазах составляло их сильную сторону.

Задача вождя, творящего новую программу, заключается не в том, чтобы со всех сторон взвесить степень выполнимости этой программы в каждый данный момент, а в том чтобы с возможно большей ясностью показать самую ее суть. Это значит, что такой деятель должен больше думать о самой цели, нежели о пути к этой цели.

Задача же воплощения этой цели в жизнь является задачей политика. Первый в своем мышлении руководится преимущественно идеями вечных истин; второй в своем действии руководится преимущественно соображениями практической действительности.

Тут дело идет о принципиальной правильности самой идеи, а не о больших или меньших трудностях ее проведения в жизнь. Если творец программы заменит искания абсолютной истины поисками так называемой «целесообразности» и соображениями «выполнимости», его деятельность сразу перестанет быть путеводной звездой для ищущего новых путей человечества. Работа его станет тогда серенькой и повседневной. Задача вождя, творящего программу нового великого движения, заключается в том, чтобы ярко обрисовать его цель. Задача же воплощения этой цели в жизнь является задачей политика. Первый в своем мышлении руководится преимущественно идеями вечных истин; второй в своем действии руководится преимущественно соображениями практической действительности. Величие первого лежит в плоскости абсолютной верности своей абстрактной идее; величие второго — в плоскости верных оценок данных фактов и правильного использования обстановки; путеводной звездой для второго является та цель, которую показывает первый. Экзаменом для политика является успех его планов и практических шагов, другими словами, степень превращения в действительность его проектов и предположений. Другое дело — работа деятеля, творящего новую программу. Полное воплощение в жизнь его программы до конца никогда не удается, ибо человеческий гений может установить вечные истины, кристаллически ясные цели и в то же время не увидеть их окончательного торжества просто потому, что окружающий человеческий мир оказывается недостаточно восприимчивым к этим великим идеям и во всяком случае не сразу претворяет их в жизнь. В нашей жизни бывает так, что чем правильнее и величавее данная идея, тем менее возможным становится ее полное воплощение в жизнь, поскольку ее реализация зависит от людей. Вот почему экзаменом для творца новой программы является не степень воплощения его целей в жизнь, а степень правильности самой идеи, степень того влияния, которое она впоследствии окажет на все развитие человечества. Если бы это было не так, тогда мы не могли бы причислить к великим людям нашей земли ни одного из основателей религий, ибо ведь известно, что их этические идеалы никогда не находят себе сколько-нибудь полного воплощения в жизни. Даже религия любви на практике добилась только крайне частичного воплощения в жизнь по сравнению с тем, чего хотел ее творец. И тем не менее она имеет великое историческое значение, поскольку дала толчок всему культурному и нравственному развитию человечества в определенном направлении.

Громадное различие между задачами творца программы и практического политика является причиной того, что мы почти никогда не видим сочетания качеств того и другого в одном лице. Ни малейших намеков на такое сочетание мы никогда не обнаружим в особенности у тех «преуспевающих» политиков миниатюрного формата, деятельность которых по большей части исчерпывается «искусством достигать возможного» (этой формулой, по нашему мнению чересчур скромной, Бисмарк, как известно, определил сущность политики вообще). Чем более этакий «политик» свободен от каких бы то ни было крупных идей, тем легче и во всяком случае быстрее придут его «успехи».

Проведение в жизнь тех целей, которые имеют великое значение дня будущих времен, не обещает близкой награды крупным людям, возвещающим эти цели. Широкие слои массы редко понимают сразу эти цели. Для массы будничные вопросы, связанные с пивом и молоком, более понятны и кажутся более важными, нежели дальновидные планы будущего, которые могут осуществиться лишь с течением времени и пользу от которых почувствуют только будущие поколения.

Вот почему, чтобы не потерять симпатий сегодняшнего дня, рядовой «политик» из самолюбия, являющегося родным братом глупости, будет держаться подальше от всяких великих планов будущего. Все успехи и все значение этаких политиков принадлежат исключительно сегодняшнему дню. Для будущих поколений они просто не существуют. Люди с узкими лбами мало беспокоятся по этому поводу; им достаточно сегодняшнего дня.

Совсем другое — люди, выступающие творцами новой программы. Их значение почти всегда — в будущем. Этих теоретиков потому зачастую и называют «людьми не от мира сего». Если о политиках говорят, что их искусством является искусство достигать возможного, то о творцах новых программ можно сказать, что боги покровительствуют им как раз в тех случаях, когда они требуют именно невозможного. Такой теоретик должен будет примириться с тем, что современность откажет ему в признании. Зато, если его идеи действительно бессмертны, он пожнет великую славу у будущих поколений.

Один раз в течение большой исторической эпохи может случиться и так, что качества творца новой программы и качества крупного политика сочетаются в одном и том же лице. Но чем теснее сочетаются — в этом лице оба качества, тем большие препятствия встретит данное лицо на своем пум, поскольку оно будет выступать на политической арене. Такой политик работает не для того, чтобы удовлетворить меру понимания любого среднего мещанина, — такой деятель работает для воплощения в жизнь тех целей, которые пока понятны еще только немногим. Вот почему жизнь такого крупного политика протекает в обстановке горячей любви со стороны одних и горячей ненависти со стороны других. Протесты со стороны людей сегодняшнего дня, не понимающих великого значения деятельности этого человека, сливаются с признанием других, т. е. тех, кто уже понимает, что этот деятель работает и для будущих поколений.

Чем более великое значение имеет для будущего работа данного человека, тем меньше понимают ее современники, тем труднее борьба и тем реже успех. Лишь очень немногим деятелям, всего какой-нибудь раз в течение многих столетий, улыбнется счастье, и они на склоне своих дней быть может увидят первые проблески своей будущей бессмертной славы. В этих случаях перед нами марафонский бег истории. По большей же части лавровые венки возлагаются только на головы мертвых героев.

К числу героев приходится отнести и тех великих борцов на этом свете, кто, будучи не признан современниками, тем не менее, борется до конца за свои идеи и идеалы. Придет пора, и именно эти люди станут самыми дорогими людьми для своего народа. Придет пора, и каждый сын народа будет испытывать потребность хотя бы задним числом загладить те грехи, которые в свое время были совершены по отношению к героическим личностям. Тогда наступит время, когда человечество, полное благодарности и преклонения перед памятью своих героев, станет изучать великую работу этих деятелей день за днем, и образ этих великих людей будет светить всем страждущим, всем падающим духом.

Говоря это, мы имеем в виду конечно не только великих государственных деятелей, но и всех вообще великих реформаторов. Рядом с Фридрихом Великим приходится поставить тут и Мартина Лютера и Рихарда Вагнера.

После первой же лекции Готфрида Федера «О необходимости сломить процентное рабство» я сразу же понял, что на стороне Федора теоретическая правда и что правда эта имеет бесконечно великое значение для всего будущего нашего народа.

Строгое разделение, какое Федеp проводил между биржевым капиталом и национальным хозяйством вообще, давало возможность начать борьбу против интернационализации германского хозяйства, не открывая одновременно борьбы против капитала вообще как фактора, необходимого для сохранения независимого народного хозяйства. Я слишком хорошо понимал уже теперь создавшуюся новую обстановку, чтобы не видеть, что на очереди дня стоит уже не борьба против враждебных государств, а борьба против интернационального капитала. В лекциях Федера я сразу ухватил великий лозунг борьбы на целую эпоху.

Позднейшие события опять показали, насколько правильным было тогдашнее наше чувство. Теперь уже наши мудрые буржуазные политики перестали нас высмеивать; теперь уже и эти политики, поскольку они не являются сознательными лжецами, вынуждены сами признать, что международный биржевой капитал не только был главным виновником войны, но и теперь после окончания войны делает все возможное, чтобы превратить в ад состояние мира.

С тех пор борьба против интернационального финансового и ссудного капитала успела уже стать важнейшим программным пунктом борьбы всей немецкой нации за ее экономическую независимость и свободу.

Что же касается возражений со стороны так называемых практиков, то на них мы должны ответить следующее.

Все опасения, будто борьба против «процентного рабства» приведет к каким-то ужасным экономическим последствиям, совершенно напрасны. Это ясно уже из одного того, что прежние экономические рецепты, предлагавшиеся нашему народу, решительно ни к чему хорошему не привели. Заключения некоторых нынешних экспертов в вопросах нашего национального самоутверждения сильно напоминают нам мнение некоторых экспертов в давно забытые времена. Например экспертизу баварской медицинской коллегии по вопросу о введении железных дорог. Как известно, ни одно из страшных опасений, высказанных тогда этой высокопросвещенной корпорацией, ни капельки не оправдалось. Люди стали преспокойно путешествовать на новых «паровых конях», не боясь головокружения; зрители, наблюдавшие ход поезда, также оставались невредимы; не пришлось построить, как предлагали господа эксперты, деревянных загородок, дабы не видно было поезда; деревянные загородки остались только в мозгах некоторых из этих так называемых экспертов. Следующие поколения давно уже позабыли обо всех этих грозных предсказаниях. Так будет и с предсказаниями некоторых современных мудрецов.

Далее необходимо заметить еще следующее: каждая, даже самая лучшая идея может стать опасной, если она возомнит себя самоцелью, в то время как она в действительности является только средством к цели. За себя же и за всех подлинных национал-социалистов я скажу: для нас существует только одна доктрина — народ и отечество.

Мы ведем борьбу за обеспечение существования и за распространение нашей расы и нашего народа. Мы ведем борьбу за обеспечение пропитания наших детей, за чистоту нашей крови, за свободу и независимость нашего отечества. Мы ведем борьбу за то, чтобы народ наш действительно мог выполнить ту историческую миссию, которая возложена на него творцом вселенной.

Каждая наша мысль и каждая наша идея, вся наша наука и все наше знание — все должно служить только этой цели. Только с этой единственной точки зрения должны мы проверять целесообразность того или другого средства. В этом случае никакая теория не сможет закостенеть, ибо в наших руках все будет служить только жизни...

Точка зрения, развитая Готфридом Федером, таким образом побудила меня основательнее заняться этими проблемами, которые до сих пор были мне мало знакомы.

Я начал вновь усердно учиться и теперь еще больше понял действительный смысл того, чего добивался в течение всей своей жизни еврей Карл Маркс. Только теперь я по-настоящему понял смысл его «капитала». Только теперь я постиг до конца значение той борьбы, какую ведет социал-демократия против нашего национального хозяйства. Теперь мне до конца стало ясно, что борьба эта ставит себе единственной целью подготовить почву для полной диктатуры интернационального финансового и биржевого капитала.

Но лекции Федера имели еще и в другом отношении очень важные последствия для меня.

В один прекрасный день я записался к слову. Дело в том, что один из участников курсов вздумал было в длинной речи выступить на защиту евреев. Это и вызвало меня на возражения. Громадное большинство курсантов встало на мою точку зрения. В результате я через несколько дней получил назначение на пост так называемого офицера по просвещению в одном из тогдашних мюнхенских полков.

Дисциплина в полках в то время была еще очень слаба. Наследие солдатских советов все еще давало себя знать. Во времена Курта Эйснера установлена была так называемая «добровольная» дисциплина. И вот теперь приходилось осторожно и медленно кончать с этим подлым наследием и восстанавливать настоящую военную дисциплину. Кроме того задача заключалась в том, чтобы научить новые войска думать и чувствовать в истинно патриотическом духе. Этими двумя задачами мне и пришлось заняться на новом посту.

С величайшей горячностью и любовью принялся я за дело. Теперь я имел наконец возможность выступать перед значительной аудиторией. Раньше я только инстинктивно догадывался об этом, теперь же я имел случай убедиться на деле: из меня вышел оратор. Голос мой тоже поправился настолько, что по крайней мере в сравнительно небольших залах меня было достаточно слышно.

Я испытал теперь настоящее счастье. Теперь исполнилась моя мечта, я мог делать полезное дело и где же — в армии!

Могу сказать также, что я имел успех. Мне безусловно удалось вернуть моему народу и моей родине сотни и тысячи слушателей моих. Я пропитал свой полк национальным духом, и именно на этих путях мы восстановили воинскую дисциплину.

Здесь опять таки мне удалось нащупать большое количество товарищей, настроенных так же, как я. Впоследствии из этих людей вышли вернейшие солдаты нашей партии.

ГЛАВА IX. НЕМЕЦКАЯ РАБОЧАЯ ПАРТИЯ

В один прекрасный день я получил от своего начальства поручением хорошенько разузнать, что именно представляет собою образовавшаяся на днях какая-то «немецкая рабочая партия». Мне передавали, что партия эта созывает на днях свое собрание и что на нем выступит все тот же Готфрид Федер. На это собрание я и должен был пойти, чтобы потом сделать доклад своему начальству.

Что армия в те времена проявляла очень горячий интерес ко всему тому, что происходит в политических партиях, было более чем понятно. Ведь революция дала солдатам право участвовать в политических партиях, и этим правом теперь пользовались как раз наиболее неискушенные солдаты. Спустя некоторое время партия центра и социал-демократия к своему собственному огорчению убедились в том, что солдаты отворачиваются от революционных партий и отдают свои симпатии национальному движению и делу возрождения родины. Тогда эти господа сочли себя вынужденными отнять назад избирательное право у солдат и запретить им участие в политической жизни.

Если бы партия центра и марксисты не прибегли к этой мере, то уже через короткое время ноябрьский строй не существовал бы больше, а тем самым был бы положен конец и всему нашему национальному позору. Вот почему не было ничего удивительного в том, что господа ноябрьские преступники поспешили отнять у солдат так называемые «государственные права» — так называли во время революции равноправие, предоставленное тогда солдатам. В описываемое мною время жизнь армии развивалась в самую лучшую сторону. Армия горела желанием освободить нацию от ига кровопийц и лакеев Антанты. Партии центра и социал-демократии приходилось торопиться с лишением солдат избирательных прав. Это было, повторяем, с их точки зрения вполне понятно. Но уже совершенно непонятно было то, что и так называемые «национальные» партии в свою очередь с энтузиазмом поддержали эту меру, осуществленную ноябрьскими преступниками. Национальным партиям было и невдомек, что этим самым они помогают парализовать то лучшее орудие национального подъема, которое было тогда в нашем распоряжении. Такое поведение этих так называемых национальных партий еще и еще раз показало, какими жалкими доктринерами были те невиннейшие младенцы, которые стояли во главе этих партий. Эти разъедаемые старческой болезнью слои буржуазии всерьез полагали, что если отнять избирательное право у солдат, то наша армия вновь превратится в оплот родины и станет играть ту роль, какую она играла до войны. Они совершенно не поняли, что партия центра и социал-демократия преследуют только одну задачу — вырвать у армии ставший опасным зуб, т. е. помешать армии в дальнейшем служить делу национального подъема. Ноябрьские преступники прекрасно отдавали себе отчет о том, что если эта операция им удастся, то армия тем самым будет превращена в простую полицию и перестанет быть настоящим войском, способным вести подлинную борьбу против неприятеля. Будущее, увы, вполне подтвердило этот прогноз.

Как могли наши так называемые «национальные» политики хоть на одну минуту подумать, что здоровое развитие армии возможно иначе как на национальных началах. Это очень похоже на этих господ. Люди, которые во время войны были парламентариями, т. е. попросту болтунами, конечно не в состоянии были понять, что означает для армии великая традиция прошлого, что означают для нее воспоминания о тех временах, когда немецкий солдат был первым солдатом в мире.

Итак, мне пришлось пойти на собрание «немецкой рабочей партии», о которой я еще совершенно ничего не знал.

Вечером отправился я в помещение мюнхенской пивной «Штернэкке», приобретшей впоследствии историческое значение. В комнате, которую мы впоследствии в шутку назвали «мертвецкой», я нашел 20-25 человек. Все они явно принадлежали к низшим слоям населения.

Содержание доклада Федера было мне уже известно по его лекциям на наших курсах. Поэтому я больше разглядывал аудиторию и знакомился с обстановкой.

Впечатление было неопределенное. Самое обыкновенное собраньице, как и многие собрания в этот период. Ведь мы как раз переживали тогда то время, когда почти каждый чувствовал в себе призвание образовать какую-нибудь новую партию. Людей, недовольных старыми партиями и потерявших доверие к ним, было больше чем достаточно. Новые ферейны плодились как грибы и столь же быстро исчезали с лица земли, почти никем не замеченные. Основатели этих обществ по большей части не имели никакого представления о том, что это, собственно говоря, значит вырастить новую партию или тем более создать новое движение. Большею частью эти мыльные пузыри, как я уже говорил, лопались самым смешным образом, обнаруживая только полное политическое ничтожество их творцов.

Просидев часа два на описываемом заседании, я начинал приходить к выводу, что и «немецкая рабочая партия» принадлежит к этому же разряду «партий». Я был очень рад, когда Федер закончил. С меня было довольно, и я уже собирался уходить, как вдруг было объявлено, что теперь начнется свободная дискуссия. Я решил послушать. Но и дискуссия показалась мне совершенно пустой. Внезапно однако взял слово некий «профессор», который в своей речи стал критиковать аргументацию Федера. После возражений со стороны Федера (надо сказать, очень убедительных) профессор неожиданно заявил, что он готов стать «на почву фактов», но тем не менее советует молодой партии самым настоятельным образом, чтобы она прибавила в свою программу один важный пункт, а именно «отделение» Баварии от «Пруссии». Ничтоже сумняшеся, сей профессор утверждал, что в этом случае австрийские немцы немедленно присоединятся к Баварии, что тогда условия мира будут куда более благоприятными для нас и т. п. вздор. Тут я не выдержал и тоже записался в число желавших говорить. Я резко отчитал ученого профессора, и в результате мой ученый еще раньше, чем я успел закончить свою речь, удрал как собака, политая водой. Пока я говорил, меня слушали с удивленными лицами. Когда я кончил и стал прощаться с присутствующими, ко мне подбежал один из слушателей, назвал свою фамилию (которой я кстати не смог расслышать) и сунул мне в руку какую-то книжонку, по-видимому, политическую брошюру, прося меня самым настоятельным образом, чтобы я на досуге прочитал эту вещь.

Это было мне очень приятно, так как я надеялся из книжки легче познакомиться с программой этого скучного ферейна и таким образом избавить себя от необходимости дальнейшего посещения столь неинтересных собраний. Внешнее впечатление, которое производил давший мне брошюру человек, было довольно благоприятно. Ясно было, что я имею дело с рабочим. Взявши брошюрку, я ушел.

В те времена я проживал еще в казарме второго пехотного полка, в малюсеньком домишке, носившем на себе еще явные следы обстрелов во время революции. Весь день я бывал занят и проводил его главным образом или в 41-м стрелковом батальоне или на собраниях и докладах в других воинских частях. Только поздно ночью возвращался я в свой домишко, чтобы поспать. У меня была привычка просыпаться очень рано, еще до пяти часов утра. В домике у меня было много мышей. И вот я частенько оставлял им корки хлеба или косточки, вокруг которых мышки поднимали с самого раннего утра отчаянную возню. Просыпаясь, я обыкновенно лежал с открытыми глазами в постели и наблюдал игру этих зверьков. В жизни моей мне пришлось порядочно поголодать и я очень хорошо понимал, какое большое удовольствие доставляют эти корки хлеба голодным мышатам.

На завтра после описанного собрания я проснулся около пяти утра. Так как уснуть я уже больше не мог, я стал думать о вчерашнем собрании. Внезапно вспенил я о брошюрке, которую мне сунули в руки. Я поискал книжечку и решил тут же прочесть ее. Это была небольшая брошюра. Автором ее был тот рабочий, который дал мне ее. В брошюре он описывал, каким именно путем ему удалось из хаоса марксистских и профсоюзных фраз вернуться к национальным идеям. Отсюда и заголовок книжки: «Мое политическое пробуждение». Начав читать, я одолел ее сразу до самого конца. Ведь книжка описывала нечто совершенно аналогичное тому, что мне самому пришлось пережить 12 лет назад. Непроизвольно передо мной опять прошло в очень живой форме мое собственное прошлое. В течение дня я еще несколько раз вспомнил содержание прочитанного. Затем я стал уже было забывать о брошюре, как вдруг через несколько дней получил открытку, в которой мне сообщали что я принят в члены «немецкой рабочей партии». В открытке меня просили сообщить, как отнесусь я к этому, и с этой целью приглашали на ближайшее собрание комитета партии, которое должно состояться в ближайшую среду.

Конечно я был немало удивлен таким способом «вербовки» членов в новую партию и сначала не знал, досадовать или смеяться по этому поводу. Я ведь подумывал больше всего о создании своей собственной партии и ни капельки не собирался вступать в уже готовую партию. Об этом последнем не могло быть и речи.

Я совсем было уже собрался поспать письменный ответ этим господам, но тут победило любопытствами я решил в назначенный день все-таки пойти на собрание, чтобы изложить устно мои мотивы.

Наступила среда. Собрание назначено было в пивной «Розенбад» на Хернштрассе — очень бедный трактирчик, в который редко кто-либо забредал. Впрочем в 1919 г. и в более богатых ресторанах было очень голодно и неуютно. Но ресторанчика «Розенбад» я до сих пор не знал вовсе.

Пройдя через плохо освещенную столовую, в которой не было ни одной живой души, я нашел боковую дверь и вошел в комнатку, где должно было происходить «заседание». При плохом освещении испорченной газовой лампы за столом сидело 4 молодых человека, в том числе и знакомый мне автор брошюры, который тотчас же радостно приветствовал меня, произнеся несколько теплых слов в честь нового члена «немецкой рабочей партии».

Это показалось мне немножко чересчур. Но так как мне сообщили, что «главный председатель» партии придет еще только через некоторое время, то я решил подождать со своим заявлением. Наконец пришел и сам главный председатель. Это был тот самый человек, который председательствовал на собрании в пивной «Штернэкке», когда докладывал Федер.

Во мне опять возобладало любопытство, и я решил все-таки обождать и послушать, что будет дальше. Теперь я по крайней мере мог узнать фамилии отдельных присутствовавших. Председателем всей партии «в общегосударственном масштабе» был господин Харер, мюнхенским председателем был Антон Дрекслер.

Сначала высокое собрание приступило к чтению протокола предшествовавшего заседания. По прочтении вынесли вотум доверия секретарю. Затем перешли к заслушиванию денежного отчета. В кассе ферейна, как выяснилось, было ровным счетом 7 марок и 50 пфеннигов. Заслушав отчет, опять вынесли единогласный вотум доверия кассиру. Все это с серьезным видом заносилось в протокол. Затем первый председатель огласил составленные им ответы на три письма из Киля, Дюссельдорфа и Берлина. Присутствовавшие выразили полное одобрение председателю. Затем приступили к оглашению поступивших новых писем, это были уже известные нам письма из Берлина. Дюссельдорфа и Киля, по одному из каждого города. Содержание писем с удовлетворением было принято к сведению. Один из ораторов произнес пространную речь о том, что письма эти явно доказывают, как быстро растут связи «немецкой рабочей партии». После этого — приступили к продолжительному обмену мнений о том, как вообще надлежит отвечать на подобные письма.

Ужасно, ужасно! Это была кружковщина самого худшего вида. И вот в этакий клуб приглашали меня вступить членом. Далее перешли к вопросу о приеме новых членов, другими словами к уловлению моей высокой персоны.

Я поставил несколько вопросов. Выяснилось, что у партии нет ни программы, ни одного листка, вообще ни одного печатного документа, нет членских билетов, нет даже несчастной печатки. Налицо была только добрая воля, горячая вера в свое дело и несколько принятых куцых тезисов.

Мне опять было не до смеха. Ведь передо мной были явные симптомы полной беспомощности и полного недовольства всеми прежними политическими партиями, всеми их программами и всей их деятельностью. Нельзя было не видеть, что этих молодых людей пригнало сюда на это внешне столь смешное собрание именно то, что они всем своим существом почувствовали банкротство старых партий и поняли, что эти партии совершенно неспособны служить делу возрождения немецкой нации, как равно не могут ничего дать и лично им самим. Я наскоро прочитал написанные на машинке тезисы и опять убедился, что передо мною люди, которые еще только ищут пути и еще не знают своей дороги. Многое в этих тезисах было совершенно запутано или неясно, о многом не говорилось вовсе, но все-таки содержание тезисов явно говорило о том, что люди искренно ищут новых путей.

Чувства этих людей были знакомы мне. Это было страстное стремление найти новые формы такого движения, которое представляло бы собою нечто большее, нежели партия в старом смысле слова.

Когда я вечером возвращался к себе в казарму, мое мнение относительно этого ферейна уже сложилось.

Мне предстояло решить самый трудный вопрос в моей жизни: вступать или не вступать в этот союз.

Рассудок мог подсказать только отрицательное решение, но чувство не давало мне покоя. И чем чаще я перебирал в своей голове доводы рассудка, говорившие о нелепости всего этого клуба, тем чаще чувство возмущалось этими доводами.

В течение ближайших нескольких дней я не находил себе покоя. Много раз перебирал я в своем уме все за и против. Заняться политической деятельностью я решил уже давным-давно. Что эту деятельность я должен начать в рядах нового движения, тоже было вполне ясно для меня. Не хватало только внешнего толчка.

Я не принадлежу к той породе людей, которые сегодня начинают одно дело, а завтра другое с тем, чтобы после завтра искать опять чего-нибудь нового. Хорошо зная это за собой, я именно поэтому с таким большим трудом решался вступить в «немецкую рабочую партию». Я знал, что если я вступлю в нее, то я должен отдаться делу без остатка. Либо так — либо лучше вовсе не связываться с этим предприятием. Я знал, что принимаю решение навсегда, что сделав этот шаг, я уже отступать не буду. Вот почему это был для меня не какой-либо эпизод, не игра, а самый насущный, самый серьезный вопрос. Во мне тогда уже жило инстинктивное отвращение к людям, которые принимаются за массу дел и ни одного не кончают. Этот тип людей был мне просто противен. Такое многоделанье казалось мне хуже всякого безделья.

Теперь сама судьба подавала мне знак. Ни к одной из существующих больших партий я все равно не примкнул бы — мотивы я изложу подробнее ниже. Теперь передо мною была крошечная организация несколько смешного характера, но в моих глазах она имела то преимущество, что она еще не окостенела как «организация», а потому и представляла арену для действительно свободной деятельности отдельного лица. Тут как будто открывалась действительная возможность работать. И чем слабей было это движение, тем легче было направить его на верный путь. Тут можно было еще дать движению правильное содержание и верные цели — о чем не могло быть и речи применительно к уже существующим старым большим партиям.

Чем пристальнее я думал о «немецкой рабочей партии», тем больше росло во мне убеждение, что, пожалуй, именно из недр такого вначале маленького движения как раз и вырастает национальный подъем. Во всяком случае мне было ясно, что дело возрождения нации не может быть начато теми парламентскими политическими партиями, которые целиком еще находятся во власти старых представлений или даже прямо стали на почву нового преступного режима. Для меня было ясно, что наше дело — провозгласить новое миросозерцание, а не выкинуть новый избирательный пароль.

Невероятно тяжело было мне принять решение. От простого намерения до превращения его в действительность — дистанция огромного размера.

Какие собственно данные были у меня лично, чтобы взять на себя такую грандиозную задачу?

Что я был беден и не имел никаких средств — это было еще с полбеды. Хуже было то, что я не имел никакого имени, что я принадлежал к числу миллионов тех безымянных людей, чье рождение и смерть проходят незаметно даже для ближайшей среды. Прибавьте к этому еще те трудности, которые вытекали из недостатка школьного образования.

Так называемая «интеллигенция», как известно, всегда смотрит сверху вниз на каждого пришельца, который не имел счастья пройти через учебные заведения всех надлежащих степеней и «накачаться» там всеми надлежащими «знаниями». Ведь обыкновенно у нас не, спрашивают, на что годится этот человек, что он умеет делать, а спрашивают, какие учебные заведения он кончил. Для этих «образованных» людей любой пустоголовый малый, если только он обладает нужными аттестатами, представляет собою величину, тогда как самый талантливый молодой человек в их глазах ничто, если ему не удалось преодолеть всю школьную премудрость. Очень легко представлял я себе тогда, как встретит меня это так называемое общество. Я ошибся лишь в том отношении, что считал людей все же гораздо лучшими, нежели они к сожалению оказались в живой действительности. Исключения конечно бывают во всех областях. Все же я в течение всей своей жизни строго различаю между людьми, действительно отмеченными известным талантом, и людьми, которые умели только почерпнуть школьные знания.

После двух дней тяжких колебаний и размышлений я наконец пришел к твердому убеждению, что надо решиться на этот шаг.

Это было самое важное решение в моей жизни.

Ни о каком отступлении назад конечно не было и не могло быть речи.

Я сделал заявление, что готов вступить в члены «немецкой рабочей партии» и получил временный членский билет — номер седьмой.

ГЛАВА X. ПОДЛИННЫЕ ПРИЧИНЫ ГЕРМАНСКОЙ КАТАСТРОФЫ

Глубина падения какого-либо тела всегда является мерой отдаленности данного его местонахождения от первоначального положения, в котором оно находилось раньше. Закон этот относится также к падению целых народов и государств. Но именно ввиду этого особенно большое значение получает вопрос о том, в каком положении или, лучше сказать, на какой высоте находился этот народ до начала своего падения. Только тот народ и может очень сильно и глубоко упасть, который раньше находился на более или менее исключительной высоте. Пережить катастрофу нашей Германской империи потому так трудно для каждого правильно мыслящего и правильно чувствующего человека, что наше падение произошло с такой большой высоты, какую при теперешнем унижении Германии даже трудно себе представить.

Уже само объединение Германии и образование Германской империи окружены были золотым ореолом величественных дней, оставшихся как величайшее событие в сердцах всей нации. Империя возникла после ряда непрерывных и чудесных военных побед, явившись прямым плодом бессмертного, несравненного мужества наших героев. Так и только так могло рисоваться возникновение Германской империи детям и внукам героического поколения 70-х годов. Каждый немец понимал или чувствовал, что наша великая Германская империя обязана своим возникновением не мышиной возне парламентских фракций; каждый немец сознавал или просто чувствовал сердцем, что самый способ возникновения нашей империи являл собою нечто из ряда вон выходящее. Не под бесцветной сенью парламента с его скучными словесными дуэлями, а под грохот пушек на фронтах немецких армий, окруживших со всех сторон Париж, родилось решение, принятое единодушно всеми немцами, начиная от королей и кончая простым сыном народа, — образовать на будущие времена одну единую империю и возложить на голову прусского короля имперскую корону, символизирующую это братское единство. Это был не результат каких-нибудь жалких интриг. И не дезертиры, не тыловые герои выступили в роли основателей бисмарковской империи. Империю создали наши славные полки на фронте.

Уже та обстановка, в которой рождалась наша империя и в которой она получала первое боевое крещение, окружала ее ореолом великой исторической славы, редко выпадавшей на долю даже самым старым из государств.

А какой изумительный подъем начался в нашей стране непосредственно после провозглашения единства Германии!

Завоеванная нами на полях войны полная национальная независимость обеспечивала нам также кусок хлеба для всех и внутри страны. Быстро росло народонаселение страны, быстро росли ее земные богатства. Честь государства, а вместе с тем и честь всего народа находилась теперь под славной защитой изумительной армии, весь облик которой самым разительным образом отличался от того, что было у нас до объединения.

И что же? Падение, которое испытали после мировой войны наше государство и наш народ, настолько глубоко, что люди теперь с громадным трудом могут себе представить, на какой высоте находилась раньше наша страна. Так велики нынешние унижения, так жалко нынешнее положение страны, что в сравнении с ними старое положение кажется какой-то чудесной сказкой, и люди с трудом верят, что эта сказка некогда являлась былью.

Вспоминая это прекрасное старое, люди зачастую настолько ослеплены этими чудесными воспоминаниями, что забывают спросить себя о том, каковы же были причины этой чудовищной катастрофы. Ведь ясно же, что причины катастрофы были где-то заложены раньше.

Сказанное относится конечно только к тем немцам, для которых Германия всегда была чем-то побольше, нежели простой территорией для жратвы, чем-то побольше, чем местом, где можно было хорошо зарабатывать и тратить деньги. Все это говорим мы не для тех, для которых нынешнее унижение Германии — только воплощение их давнишней мечты, а для тех, кто действительно воспринимает нынешнее положение родины, как катастрофу.

Симптомы катастрофы были заложены еще в отдаленном прошлом, но лишь немногие тогда отдавали себе хоть какой-нибудь отчет в значении этих симптомов.

Понять это теперь необходимо более, чем когда бы то ни было. Чтобы излечить какую-либо болезнь, надо сначала понять, каковы ее возбудители. То же самое относится и к лечению политических болезней. Внешнюю форму заболевания мы всегда замечаем гораздо легче, нежели ее подлинную причину, ибо форма бросается в глаза. Есть много людей, которые благодаря этому вообще неспособны видеть что-либо другое кроме внешней формы. Такие люди зачастую смешивают причину болезни с формами ее проявления, а иногда и вовсе отрицают наличие какой-либо причины. Так и теперь очень многие среди нас объясняют катастрофу Германии прежде всего общехозяйственной нуждой и вытекающими из нее последствиями. Ведь почти каждому из нас приходится лично на себе испытывать результаты экономической нужды. Это становится достаточным основанием для того, чтобы именно в экономической нужде видеть главную причину всего случившегося. В гораздо меньшей мере широкие круги населения склонны видеть причины катастрофы в политических, общекультурных, нравственно-моральных факторах. Многим отказываются тут служить чувство и разум.

Что так думают широкие массы, это еще с полбеды. Но то, что и в кругах немецкой интеллигенции германская катастрофа объясняется прежде всего «экономическими факторами», это уже очень плохо. Такой диагноз приводит к тому, что и лечения ищут только в хозяйственной сфере, чем и объясняется то обстоятельство, что до сих пор мы не можем констатировать даже начала выздоровления. Лишь тогда мы поймем подлинные причины наших теперешних несчастий и лишь тогда мы найдем действительные средства для лечения болезни, когда мы поймем, что и здесь экономическим факторам принадлежит только вторая, даже третья роль, между тем как первая роль принадлежит факторам политическим, нравственно-моральным, факторам крови.

Вопрос о подлинных причинах германской катастрофы имеет поэтому решающее значение для такого политического движения, которое ставит себе главной целью преодоление катастрофы.

Приступая к изысканию причин нашей катастрофы, заложенных в прошлом Германии, надо особенно остерегаться смешивать те явления, которые больше всего бросаются в глаза, с факторами, имеющими более глубокое значение.

Наиболее легкое и вместе с тем наиболее распространенное объяснение наших теперешних несчастий сводится к тому, что-де причиной катастрофы является проигранная война.

Многие верят в это нелепое объяснение совершенно всерьез. Но в устах еще большего количества людей такое объяснение является только сознательной ложью. Это последнее относится прежде всего к тем, кто ныне находится у власти и наживается на нынешних порядках. Разве не господа вожди революции доказывали ранее, как дважды два четыре народу, что как раз ему-то и безразлично, как именно закончится данная война? Разве не кричали они на всех перекрестках, что только «крупные капиталисты» заинтересованы в победе на фронтах, а вовсе не германский народ и тем более не германский рабочий? Разве эти апостолы мира не утверждали прямо противоположное: что только поражение германского «милитаризма» обеспечит германскому народу небывалый подъем и процветание? Разве именно в этих кругах не пели дифирамбов доброте Антанты и не взваливали всю вину за кровавую бойню исключительно на Германию? Ведь все это можно было делать, только предварительно объяснив, что военное поражение Германии никаких особо тяжелых последствий для нации иметь не может. Ведь и всю революцию эти господа проводили под тем лозунгам, что, помешав победе Германии на фронте, революция тем самым поведет германский народ навстречу еще небывалой свобода и независимости.

Разве не так все это было, о жалкие, лживые субъекты! Нужно обладать поистине безграничной еврейской наглостью, чтобы теперь придти и сказать, что причина германской катастрофы лежит в поражениях на фронте, — после того как центральный орган партии народной измены, берлинский «Форвертс», черным по белому писал в 1918 г., что германский народ теперь не хочет, чтобы его войска на фронтах одерживали новые победы.

И вот теперь приходят эти же самые люди и заявляют, что причина германской катастрофы — в проигранной войне.

Пререкаться с такими сознательными лжецами — дело, конечно совершенно бесполезное. Я не стал бы терять на это ни одной минуты, если бы это нелепое «объяснение» не стало достоянием большого числа мало разбирающихся людей, которые бессмысленно повторяют его без всякого злого умысла. Да эти строки кроме того пригодятся для наших людей, которым зачастую приходится иметь дело с такими прожженными противниками, которые готовы тут же на глазах у честной публики искажать каждое наше слово.

Когда нам говорят, что подлинной причиной германской катастрофы является проигранная война, мы должны ответить на это следующим образом.

Конечно наше военное поражение оказало ужасающее влияние на все будущее нашего отечества; однако потерянная война была не причиной, а сама была только следствием целого ряда причин, приведших Германию к катастрофе. Каждому человеку, способному думать, каждому немцу, обладавшему доброй волей, было конечно ясно с самого начала, что несчастливый исход войны, которая велась не на жизнь, а на смерть, неизбежно должен был привести к самым тяжелым последствиям для нас. К сожалению однако, среди нас было много таких, которые либо вовремя не поняли этого, либо рассудку вопреки отрицали эту истину и спорили против нее. Среди этих последних были и такие, которые лишь очень поздно поняли значение катастрофы, соучастниками которой они были. Втайне они сами раньше желали поражения Германии и лишь затем слишком поздно увидели, до каких размеров дошло зло. Вот где надо искать действительных виновников катастрофы, теперь внезапно принявшихся утверждать, что единственная причина несчастья — проигранная война. Проигрыш войны был только результатом их собственной преступной деятельности, а вовсе не результатом «плохого» руководства, как утверждают эти господа теперь. В лагере противников Германии тоже были не одни трусы. Их солдаты также умели умирать. Число солдат противного лагеря с первого же дня превосходило число наших собственных солдат. Что касается технического вооружения, то в полном распоряжении наших противников находились арсеналы всего мира. И если тем не менее в течение четырех долгих лет мы одерживали блестящие победы над всем миром, то это нельзя объяснять только героизмом наших солдат и превосходством нашей «организации»; нет, это объяснялось также и качествами нашего военного руководства — чего не решались отрицать и сами противники. Дело организации, дело руководства в немецких армиях было поставлено на такую недосягаемую высоту, какой до сих пор не видел мир. В этой области мы достигли предела человечески возможного вообще.

Что такая армия могла потерпеть поражение, заложено в тех преступлениях, которые были совершены. Поражение наших армий является не причиной теперешних наших несчастий, а лишь результатом совершавшихся преступлений. Но, разумеется, поражение наших армий не могло не иметь одним из своих последствий дальнейшего ухудшения нашего положения, превратившегося затем в катастрофу. Что это именно так, видно из следующего. Разве каждое военное поражение всегда непременно приводило к надлому нации и государства? С каких это пор такие результаты неизбежно сопутствовали всякой проигранной войне? Да разве в истории всегда бывало так, что от одной проигранной войны нации непременно погибали?

Ответить на это можно совсем коротко: лишь тот народ погибал, проиграв войну, для которого военное поражение бывало расплатой за внутреннюю гнилость, трусость, бесхарактерность, словом, за потерю собственного достоинства. В других случаях военное поражение скорее давало толчок к новому великому подъему, а вовсе не становилось надгробным памятником на могиле данного народа.

В истории мы найдем бесконечное число примеров, подтверждающих правильность сказанного.

Наше поражение в мировой войне к сожалению, было отнюдь не незаслуженной катастрофой, а увы, заслуженным наказанием со стороны вечного провидения. К нашему горю мы более чем заслужили это поражение. Потеря войны является только одним из наиболее бросающихся в глаза симптомов нашей деградации в целом ряде таких симптомов, которые только менее видны простому глазу. Отрицать это могут лишь те, кто хочет прятать голову под крыло.

Достаточно только обратить внимание на то, какие явления сопутствовали нашему военному поражению. Разве во многих кругах мы не могли констатировать откровенно бесстыдных восторгов по поводу этого несчастья, постигшего нашу родину? Разве что-либо подобное было бы вообще возможно, если бы всем своим поведением мы не заслужили этого ужасного несчастья. Разве не было и худшего: разве не находились люди, которые прямо хвастались тем, что своей «работой» им удалось наконец поколебать наш фронт. Ведь все это делали не французы, не англичане, нет, нет, этим позором покрывали свои головы подлинные немцы! Разве не заслужили мы тех несчастий, которые обрушились на нашу голову? Мало того: разве после всего совершившегося не приняли мы еще на себя открыто вину за само возникновение войны и разве не сделали мы это, ясно сознавая, что в действительности вина была вовсе не на нашей стороне?

Нет и тысячу раз нет. Уже по одному тому, как воспринял немецкий народ наше военное поражение, совершенно ясно, что причины катастрофы Германии следует искать вовсе не в потере тех или других позиций на фронте к концу войны, вовсе не в неудаче нашего последнего наступления и т.п. Если бы в самом деле причина была в том, что сама наша армия надломилась, если бы несчастья родины вызваны были только поражением на фронте, — тогда германский народ и к самому факту поражения отнесся бы совершенно по-иному. Тогда народ наш встретил бы весть о поражении с тяжелым горем, со стиснутыми зубами; тогда сердца наши преисполнились бы еще большей ненависти и ожесточения против внешнего врага, которому злая судьбина обеспечила победу над нами; тогда наша нация по примеру римского сената поспешила бы навстречу побитым дивизиям, чтобы просить их не впадать в отчаяние, а продолжать верить в звезду нашей нации. Тогда мы сумели бы сохранить чувство благодарности к героической, хотя и побежденной армии, и мы сумели бы встретить ее с соответствующим выражением благодарности за понесенные жертвы. Тогда и сама капитуляция перед противником произошла бы в совершенно другой обстановке. Если бы разум и подсказал, что подписать капитуляцию необходимо, то сердцем мы готовились бы уже к предстоящему новому подъему.

Вот как воспринято было бы военное поражение, если бы дело шло только о том, что нам изменило счастье на фронтах. Тогда никто не посмел бы смеяться и плясать по поводу случившегося, тогда никто не хвастался бы своей трусостью, не объявлял бы поражение чем-то хорошим, никто не издевался бы над армией и никто не посмел бы вываливать в грязи знамена и кокарды наших полков. Тогда у нас не могли бы разыграться те ужасы, которые позволили английскому офицеру полковнику Репингтону презрительно сказать, что «из каждых трех немцев по крайней мере один является изменником». Нет, тогда волна измены не приобрела бы такой чудовищной силы; никогда дело не дошло бы до того, что в течение пяти лет изо дня в день уважение к нам со стороны других народов неизменно падало.

Из одного этого достаточно ясно, насколько лживым является утверждение, будто причиной германской катастрофы была потерянная война. Нет и нет! Наш крах на фронте сам по себе был только результатом целого ряда болезней, постигших немецкую нацию еще до начала войны. Военное поражение явилось только первым, до очевидности бесспорным внешним подтверждением того, что Германия уже давно заболела. Сама же болезнь заключалась в яде морального разложения, в ослаблении инстинкта самосохранения, во всей той внутренней слабости, во всех тех разнообразных недомоганиях, которые давно уже подтачивали весь фундамент государства.

Ответственность за проигранную войну попытались взвалить на генерала Людендорфа. Тут уже приходится прямо сказать: нужна вся бессовестность евреев и весь медный лоб марксистов, чтобы осмелиться взваливать ответственность как раз на того человека, который один только во всей Германии с величайшим напряжением сил, с почти нечеловеческой энергией боролся за то, чтобы спасти Германию от позора, унижений и катастрофы. Но евреи и марксисты знали, что они делали. Напав на Людендорфа, они тем самым парализовали возможное нападение со стороны Людендорфа на них самих, ибо один Людендорф мог стать для них самым опасным обвинителем, у него одного были все данные для того, чтобы с успехом разоблачить предателей. Вот почему изменники и спешили вырвать из рук Людендорфа его моральное орудие.

Эти господа исходили из того правильного расчета, что чем чудовищнее солжешь, тем скорей тебе поверят. Рядовые люди скорее верят большой лжи, нежели маленькой. Это соответствует их примитивной душе. Они знают, что в малом они и сами способны солгать, ну а уж очень сильно солгать они, пожалуй, постесняются. Большая ложь даже просто не придет им в голову. Вот почему масса не может себе представить, чтобы и другие были способны на слишком уж чудовищную ложь, на слишком уж бессовестное извращение фактов. И даже когда им разъяснят, что дело идет о лжи чудовищных размеров, они все еще будут продолжать сомневаться и склонны будут считать, что вероятно все-таки здесь есть доля истины. Вот почему виртуозы лжи и целые партии, построенные исключительно на лжи, всегда прибегают именно к этому методу. Лжецы эти прекрасно знают это свойство массы. Солги только посильней — что-нибудь от твоей лжи да останется.

Ну, а известно, что виртуозами из виртуозов по части лжи во все времена были евреи. Ведь уже само существование евреев построено на той большой лжи, будто евреи представляют собою не расу, а только религиозную общину. Недаром же один из самых великих людей, которых знала наша история, навсегда заклеймил евреев, сказав о них, что они являются «великими мастерами лжи». Кто этого не понимает или кто этому не хочет поверить, тот неспособен бороться за торжество правды на земле.

Теперь немецкому народу, пожалуй, приходится еще радоваться тому, что разъедавшая его организм невыявленная, но изнурительная болезнь в 1918-1919 г., прорвалась наружу в форме бурной катастрофы. Не случись этого, наша нация шла бы навстречу гибели, быть может, более медленно, но верно. Болезнь приобрела бы хронический характер; между тем теперь, приняв такие острые формы, она по крайней мере бросается в глаза всем, и внимание лучшей части народа приковано к необходимости лечения ее. Не случайно то, что человек легче справился с чумой, нежели с туберкулезом. Чума проявляется в страшной, чрезвычайно пугающей и отталкивающей человека форме; туберкулез — в гораздо менее отталкивающей, но не менее опасной форме изнурительной болезни. Чума внушает человеку великий ужас, туберкулез же ввергает его в постепенное безразличие. В результате получается то, что на борьбу с чумой человек бросается с безудержной энергией, а борьбу с туберкулезом ведет в сущности лишь очень слабыми средствами. Так и случилось, что чуму человек поборол, а туберкулез поборол самого человека.

То же можно сказать и относительно заболеваний целых народных организмов. Если заболевание не принимает катастрофического характера, человек постепенно привыкает к нему, а общество со временем все таки погибает. При такой ситуации приходится считать прямо счастьем, когда процесс медленного гниения внезапно сменяется бурным проявлением болезни настолько, что народ по крайней мере сразу отдает себе отчет в том, как опасно его положение. В этом и заключается, можно сказать, благодетельное значение катастрофического пути развития. При прочих равных условиях катастрофа может стать исходным пунктом преодоления болезни.

Но и в этом последнем случае для того, чтобы приступить к успешному лечению болезни, надо прежде всего правильно понять источник ее.

Правильно различить возбудителя болезни и породившие его причины и в этом случае является важнейшим делом. Но провести это различие будет тем труднее, чем дольше микробы болезни пребывают уже в народном организме, ибо при длительности пребывания их в организме больной привыкает к ним и начинает считать их естественной составной частью своего тела. Есть такие безусловно вредные яды, к которым однако организм легко привыкает настолько, что перестает считать их «чуждыми» себе и начинает видеть в них необходимую принадлежность народного организма. Он привыкает к ним настолько, что во всяком случае видит в них зло неизбежное и перестает даже помышлять о том, что надо бы найти возбудителя болезни и покончить с ним.

Так и у нас уже задолго до начала мировой войны организм разъедался известным ядом, и в то же время к этому яду настолько привыкли, что решительно никто — разве только за отдельными исключениями — не заботился выявить возбудителя болезни и побороть его. В виде исключения люди иногда задумывались только над болезненными явлениями в области экономической жизни. Ненормальности в этой сфере иногда еще привлекали к себе внимание, но в целом ряде других областей мы проходили совершенно спокойно мимо ненормальностей.

А между тем уже и тогда налицо было немало симптомов упадка, над которыми следовало задуматься очень серьезно.

Что касается ненормальностей экономического порядка, то тут приходится отметить следующее:

Бурный рост народонаселения в нашем государстве выдвигал уже до начала войны проблему достаточного пропитания Германии и ставил эту проблему в центре всех наших политических и экономических задач. У нашего государства, к сожалению, не хватило решимости стать на единственно правильный путь разрешения этой проблемы. Нашим государственным деятелям казалось, что им удалось изобрести более легкий и дешевый путь к цели. Наш отказ от политики завоевания новых земель в Европе и избранная нами вместо этого безумная политика так называемого мирного экономического завоевания земли неизбежно должны были привести к вредной политике безграничной индустриализации.

Первым и очень тяжким последствием этой политики было вызванное ею ослабление крестьянства. В той самой мере, в какой таяло крестьянское сословие, в этой же мере неудержимо возрастала численность городского пролетариата. В конце концов утеряно было всякое равновесие.

К этому прибавился рост неравенства — резкая разница между богатством и бедностью. Нищета и изобилие жили теперь в такой непосредственной близости друг к другу, что результаты неизбежно должны были быть печальные. Нужда и частая безработица начали играть человеком, усиливая недовольство и озлобление в рядах бедняков. Результатом всего этого было усиление политического раскола между классами. Несмотря на то, что страна переживала эпоху экономического расцвета, недовольство кругом становилось все больше и глубже. В конце концов всюду утвердилось убеждение, что «долго так продолжаться не может». И в то же время люди совершенно не представляли себе, что же надо и что можно сделать для того, чтобы переменить все это.

Налицо были типичные симптомы глубочайшего недовольства, которое обыкновенно на первых порах так и проявляется.

Еще гораздо хуже были другие симптомы, тоже вытекавшие из того, что экономическому фактору было придано чрезмерное значение.

Поскольку хозяйство становилось владыкой государства, поскольку деньги неизбежно становились главным божеством, перед которым все и вся падало ниц. Старые небесные боги все больше сдавались в архив; теперь фимиам воскурялся только единому богу-мамане. Началось вырождение худшего вида — вырождение тем более опасное, что нация шла навстречу эпохе, сопряженной с величайшими опасностями и требующей от сынов ее именно героизма. Становилось ясно, что Германия идет навстречу тому дню, когда только силою меча она сможет обеспечить себе кусок хлеба и «мирный хозяйственный труд».

Власть денег была, увы, санкционирована и той инстанцией, которая, казалось бы, больше всех должна была восстать против нее: его величество германский император стал втягивать в орбиту финансового капитала также высшее дворянство, что конечно могло иметь только самые несчастливые последствия. Вину Вильгельма II несколько смягчало то обстоятельство, что этой опасности не замечал и сам Бисмарк. Благодаря втягиванию высшего дворянства в круговорот финансового капитала идеальные добродетели на деле подчинялись влиянию силы денег. Было ясно, что раз ставши на этот путь, военная аристократия в кратчайший срок должна будет отступить на задний план перед финансовой аристократией. Денежные операции удаются легче, нежели военные операции на полях битвы. Истинного героя, истинного государственного деятеля вовсе не так уже прельщало придти в тесное соприкосновение с еврейскими банкирами. Награды и отличия за воинские подвиги стали очень дешевы. Истинный воин предпочитал теперь отказываться от таких наград. Да и с точки зрения чистоты крови этот процесс также имел глубоко печальные последствия. Дворянство постепенно лишалось и чисто расовых предпосылок своего существования. Значительная часть благородного дворянства теперь скорее заслуживала эпитета: «неблагородное дворянство».

Постепенное исчезновение прав личной собственности и систематический переход всего хозяйства в собственность акционерных обществ представляли собою грозный симптом экономического упадка.

Этим самым всякий труд целиком становился объектом спекуляции со стороны бессовестных ростовщиков. Отделение собственности от труда принимало самые острые формы. Теперь праздник был на улице, биржи. Биржевики торжествовали свою победу и медленно, но неуклонно забирали в свои руки всю жизнь страны, все дело контроля над судьбами нации.

Уже до начала мировой войны через посредство акционерных обществ все германское хозяйство все более подпадало под контроль интернационального капитала. Часть германской индустрии делала правда серьезные усилия, чтобы уйти от этой судьбы, но в конце концов и она пала жертвой объединенного натиска со стороны алчного финансового капитала, ведшего всю свою борьбу с помощью преданного ему друга — марксизма.

Долгая война, которая велась против германской «тяжелой индустрии», была только началом подчинения всего германского хозяйства интернациональному контролю. К этому подчинению с самого начала стремился марксизм. Но только с победой революции в 1918-1919 гг. марксизм окончательно достиг этой своей цели. Сейчас, когда я пишу эти строки, интернациональный финансовый капитал одержал еще одну победу: он подчинил себе также германские железные дороги. «Международная» социал-демократия тем самым видит осуществленной еще одну из своих целей.

Насколько чрезмерное значение стали придавать у нас фактору экономики и насколько въелся этот предрассудок в сознание немецкого народа, можно судить хотя бы потому, что и по окончании мировой войны господин Стиннес, один из самых выдающихся представителей немецкой промышленности и торговли, смог выступить с открытым заявлением, что спасти Германию может-де только одна экономика как таковая. Этот вздор проповедовался как раз в такой момент, когда Франция например видела главнейшую задачу в том, чтобы перестроить дело преподавания в своих школах в гуманитарном духе и решительно бороться против той ошибочной мысли, будто судьбы народа и государства зависят не от вечных идеальных ценностей, а от факторов экономики. Изречение Стиннеса принесло огромный вред. Оно было подхвачено с изумительной быстротой и использовано было самым бессовестным образом теми шарлатанами и невежественными знахарями, которых германская революция выдвинула на посты вершителей судеб нашей родины.

Одним из худших симптомов распада в довоенной Германии была та половинчатость, которая охватывала тогда все и вся. Половинчатость всегда является результатом собственной неуверенности в том или другом деле, а также вытекающей отсюда или из каких-либо других причин трусости. Эту болезнь мы питали всей нашей постановкой дела воспитания.

Дело воспитания в Германии отличалось и до войны рядом крупнейших слабостей. Воспитание было поставлено у нас чрезвычайно односторонне и подготовляло человека только к тому, чтобы он многое «знал», а не к тому, чтобы он «умел». Еще меньше внимания у нас обращалось на выработку характера человека, поскольку вообще характер можно вырабатывать. Совсем мало заботились у нас о выработке чувства ответственности и уж вовсе не заботились о воспитании воли и решимости. В результате у нас получались не сильные натуры, а чрезмерно разносторонние «всезнайки» каковыми нас, немцев, больше всего и привыкли считать в довоенную эпоху. Немца любили за то, что его можно употребить на всякое дело, но его очень мало уважали именно за слабоволие. Ведь недаром немец легче всех других растворялся среди иных народов, теряя связь со своей нацией и со своим отечеством. Наша замечательная поговорка «с одной шапочкой в руке ты пройдешь по всей стране» достаточно говорит сама за себя.

Эта наша покорность была особенно вредна, поскольку предопределяла и взаимоотношения между подданными и их монархом. Форма требовала, чтобы немец беспрекословно одобрял все, что соизволит вымолвить его Величество, и решительно никогда и ни в чем не мог ему возразить. Но именно тут всего больше не хватало нам чувства гражданского достоинства. Именно в результате недостатка этого чувства впоследствии и погибла монархия как институт.

Ни к чему хорошему сервилизм привести не мог. Только для льстецов и блюдолизов, только для всех этих вырождающихся субъектов такое сервильное отношение к своему монарху могло быть приятно. Честным и стойким душам это не могло нравиться и не нравилось. Вся эта «всеподданнейшая» мелкота в любую минуту готовая ползать на коленях перед своим монархом и расточителем благ, проявляла невероятную наглость и развязность в отношении всего остального мира, особенно когда эти субъекты могли изображать из себя монополистов монархических чувств, а всех остальных грешников и мытарей изображать противниками монархии. Такие черви ползучие — будь то выходцы из дворянского сословия или из каких-либо других сословий — внушали только отвращение и на деле причиняли большой ущерб самой монархии. Ясно как божий день, что такие люди в действительности являются только могильщиками монархии и причиняют глубочайший вред особенно самой идее монархии. Да иначе и быть не может. Человек, действительно способный бороться за свое дело, никогда не будет льстецом и пресмыкающимся. Если кто является искренним сторонником монархического режима, он будет ему предан всей душой и готов будет принести любую жертву этому режиму. Но такой человек не станет на всех перекрестках кричать о своей преданности монархии, как это любят делать господа демократические «друзья» монархического строя. Такой человек, если понадобится, будет считать своим долгом открыто предупредить своего монарха о той или другой опасности и вообще не сочтет недопустимым оказать то или другое воздействие на решение монарха. Искренний монархист ни в коем случае не может стать на ту точку зрения, что его величеству монарху можно делать просто все, что ему заблагорассудится даже в тех случаях, когда от этого проистекут явно худые последствия. Искренний монархист сочтет своим долгом в таком случае взять под свою защиту монархию против самого монарха. Если бы институт монархии всецело зависел только от личности монарха, тогда монархический режим пришлось бы считать худшим из мыслимых режимов. Ибо надо открыто признать, что лишь в очень редких случаях монархи являются действительно выдающимися мудрецами и образцами сильных характеров. Сколько бы ни пытались представлять дело так, что все до единого монархи являются выдающимися личностями, этому поверить невозможно. Этому поверят быть может только профессиональные льстецы, но люди честные, т. е. люди наиболее ценные для государства, с негодованием отвергнут такую версию. Для людей честных история остается историей, а правда — правдой, даже и в тех случаях, когда дело идет о монархах. Нет, сочетание в одном лице великого монарха и великого человека бывает в истории настолько редко, что народы должны считать себя уже счастливыми, если снисходительная судьба посылает им монарха хотя бы только средних личных качеств. Таким образом ясно, что великое значение монархической идеи вовсе не заложено в самой личности монарха — кроме тех исключительных случаев, когда небеса посылают человечеству такого гениального героя, каким был Фридрих Великий, или такого мудрого вождя, каким был Вильгельм I. Но это бывает не чаще, чем раз в столетие. Во всех же остальных случаях приходится констатировать, что сила монархического режима заключается не в личности монарха, а в идее монархии. Тем самым и роль самого монарха становится только служебной. Сам монарх является в этих случаях только колесиком общего механизма и всей своей ролью обязан самому механизму. И сам монарх в этих случаях обязан подчинить свои действия высшим целям. Действительным «монархистом» явится не тот, кто станет молча смотреть, как тот или другой монарх действует в ущерб этим высшим целям, но тот, кто сочтет своим долгом сделать все возможное, чтобы это было избегнуто. Если бы в самом деле согласиться, что идея монархизма целиком исчерпывается «священной» личностью монарха, тогда мы попали бы в такое положение, что даже сумасшедшего монарха никогда нельзя было бы сместить.

Об этом необходимо сказать теперь вслух, ибо в последнее время вновь исподтишка начинают действовать некоторые из тех факторов, которые в свое время немало сделали, чтобы погубить монархию. Притворяясь наивными, некоторые господа с ясным лбом клянутся именем «своего короля», совершенно позабывая, что именно они в критическую минуту дезертировали из лагеря монархии самым постыдным образом. Мало того, эти господа имеют еще наглость объявлять теперь плохим немцем всякого, кто не склонен петь с ними в один голос. А кто такие эти нынешние герои? Это те самые трусливые зайцы, которые в 1918 г. разбегались толпами при виде красной повязки. В этот момент они преспокойно предоставили «своего» короля собственной участи, а сами поспешили сменить мечи на уличные тросточки, повязать себе шею нейтральными галстуками и сделать все другие манипуляции, необходимые для того, чтобы можно было нырнуть в массу в качестве «мирных граждан». Эти храбрые борцы за монархию исчезли тогда с поверхности в одну минуту. А вот теперь, когда под влиянием деятельности других людей революционные бури улеглись, когда опять стало безопасным провозглашать здравицы за «своего» короля, теперь эти «слуги и советчики» короны опять не прочь поднять голову. Теперь они опять с нетерпением ожидают момента, когда можно будет вновь добраться до теплых местечек. Теперь преданность монархии опять прет из них во всю. Теперь они опять полны энергии, вероятно, до того момента, когда вновь покажется на горизонте первая красная повязка. Тогда эти трусы опять разбегутся как мыши, заслышавши кота.

Если бы сами монархи не были повинны в том, что такие нравы могли создаться, мы могли бы только выразить им участие по поводу того, что их нынешние «преданные слуги» являют собою столь жалкие фигуры. Пусть же хоть теперь бывшие монархи отдадут себе отчет в том, что с этакими рыцарями можно легко потерять трон, но никогда на завоюешь трона...

Это ханжество было только одним из логических выводов, вытекавших из всей постановки у нас дела воспитания.

В этом пункте минусы нашего воспитания сказались только в наиболее ужасающей форме. Только благодаря всему нашему строю воспитания такие жалкие люди могли играть крупную роль при всех дворах, на деле постепенно подтачивая основы монархии. Когда впоследствии рухнуло все здание, их как ветром сдунуло. Вполне естественно: льстецы и лизоблюды никогда не склонны отдать свою жизнь за дело монархии. Если сами монархи этого вовремя не поняли и если они и сейчас принципиально не хотят этого понять, то тем хуже для них самих.

В результате неправильной постановки дела воспитания неизбежно должна была получиться недостаточная развитость чувства ответственности, а отсюда — неумение как следует ставить и разрешать основные проблемы жизненной важности.

Первопричина этой болезни заложена у нас в значительной мере в парламентском режиме — недаром этот режим является воплощением безответственности в ее чистом виде. К сожалению однако, болезнь эта постепенно проникла во все поры нашей жизни и больше всего во все поры нашей государственной жизни. Всюду и везде люди избегали ответственности и охотнее всего останавливались поэтому на полумерах и полурешениях. Мера личной ответственности за принимаемые решения становилась все более микроскопической.

Достаточно только припомнить, какую позицию занимали и занимают отдельные наши правительства по отношению к целому ряду в высшей степени вредных явлений общественной жизни. Припомните это, и вам сразу станет ясно, к каким ужасным результатам приводит эта всеобщая половинчатость, эта боязнь перед ответственностью.

Возьму только несколько примеров из числа многих. Прессу принято называть, как известно, «великой державой». Особенно любят этот эпитет в журналистских кругах. И действительно, значение печати поистине огромно. Роль печати переоценить невозможно. Ведь именно на долю печати выпадает продолжение воспитания людей уже в зрелом возрасте.

Читателей нашей прессы в общем и целом можно подразделить на три группы:

во-первых, те, кто верит всему, что читает;

во-вторых, те, кто не верит ничему, что читает;

в-третьих, те люди с головами, которые умеют отнестись критически к прочитанному и делать соответственно этому свои выводы.

В цифровом отношении первая группа является самой большой. Она состоит из основной массы народа и поэтому представляет собою наиболее примитивную в идейном отношении часть нации.

Вторая группа читателей в цифровом отношении значительно меньше. В одной своей части она состоит из элементов, ранее принадлежавших к первой группе, затем в результате долгого опыта разочаровавшихся и бросившихся в обратную крайность: теперь они уже ничему не верят, пока это «только напечатано в газетах». Они ненавидят все газеты и либо не читают их вовсе, либо бесконечно возмущаются их содержанием, полагая, что все газеты состоят только из неправды и лжи. Иметь дело с этими людьми становится очень трудно, так как они настроены недоверчиво и тогда, когда дело идет о правде. Эти люди почти целиком потеряны для всякой положительной работы.

Третья группа в цифровом отношении самая небольшая. Она состоит из действительно духовно развитых личностей, которым и врожденные качества и воспитание облегчили возможность самостоятельного мышления.

Эти люди пытаются составить свое собственное мнение, все прочитанное они подвергают собственной проверке и лишь затем делают практические выводы. Такие люди прочитывают всякую газету критически. Тут автору статей иногда приходится нелегко. Господа журналисты относятся к таким читателям весьма прохладно. Для людей этой третьей группы уже не так опасно и вообще имеет не такое большое значение все то, что попадается в наших лживых газетах.

Этот круг читателей уже давно привык в каждом журналисте принципиально видеть человека ненадежного, который только в виде исключения иногда скажет правду. К сожалению однако, великое значение этих прекрасных людей не в их количестве, а тальков их интеллигентности. К несчастью, таких людей совсем мало и это очень плохо, в особенности в нашу эпоху, когда ум — ничто, а большинство — все. В наш век, когда избирательный бюллетень решает все, наибольшее значение получает именно первая, самая многочисленная группа читателей газет, т. е. группа совсем неискушенных людей, легко верящих всему.

Глубочайшие интересы народа и государства требуют недопущения того, чтобы народные массы попадали в руки плохих, невежественных и просто бесчестных «воспитателей». Обязанностью государства было бы взять на себя контроль за этим воспитанием и систематически бороться против злоупотреблений печати. Государство должно следить особенно внимательно за газетами, ибо влияние газет на людей является самым сильным и глубоким, хотя бы уже потому, что газеты говорят с читателем изо дня в день. Именно равномерность пропаганды и постоянное повторение одного и того же оказывают исключительное влияние на читателя. Вот почему в этой области более чем в какой-либо другой государство имело бы право применить абсолютно все средства, ведущие к цели. Никакие крики относительно так называемой свободы печати не должны были бы останавливать государство, которое просто обязано обеспечить нации столь необходимую ей здоровую умственную пищу. Здоровое государство во что бы то ни стало должно взять в свои руки это орудие народного воспитания и по-настоящему поставить печать на службу своей нации.

Ну, а что же происходит в действительности? Какую умственную пищу давала германская пресса нашему населению до войны? Разве это не был самый худший яд, который только можно себе представить? Разве не внушали нашему народу пацифизм самой худшей марки в такое время, когда противник систематически и неуклонно готовился уже схватить за горло Германию? Разве наша пресса уже в мирное время не внушала народу сомнения в правоте его собственного государства и не подсказывала ему этим, что в предстоящей борьбе нам надо ограничиться только обороной? Разве не наша пресса расписывала германскому народу прелести «западной демократии» настолько соблазнительно, что в конце концов благодаря этим восторженным тирадам народ наш всерьез поверил, что он может доверить свое будущее какому-то мифическому «союзу народов».

Разве не наша пресса всеми силами помогала воспитывать народ в чувствах ужасающей безнравственности? Разве не высмеивала она систематически всякую мораль и нравственность как нечто отсталое, допотопное, пока в конце концов и наш народ усвоил себе «современную» мораль. Разве не подтачивала она систематически и неуклонно все основы государственного авторитета, до тех пор пока не стало достаточно одного толчка, чтобы рухнуло все здание. Всеми способами эта пресса боролась против того, чтобы народ воздавал государству то, что государству принадлежит. Какую угодно критику готова она была пустить в ход, чтобы унизить армию. Она систематически саботировала всеобщую воинскую повинность. Она направо и налево призывала к отказу в военных кредитах и т. д. и т. п. В конце концов результаты всего этого должны же были когда-нибудь сказаться.

Деятельность так называемой либеральной прессы была деятельностью могильщиков немецкого народа и германского государства. Что уж и говорить о «работе» лживых газет марксистского лагеря. Ведь для них лгать является такой же необходимостью, как для кошки ловить мышей. Ведь их главной задачей и является вытравить всякое наши, бальное, подлинно народное чувство из души народной и тем подготовить диктатуру интернационального капитала, диктатуру евреев над немецкой нацией.

Что же предприняло государство против этого массового отравления нации? Ничего, ровным счетом ничего. Один-два смешных указа, один-два закона о штрафах, когда дело шло уже о случаях слишком выдающейся низости. И это — все. Государство старалось только о том, чтобы так или иначе склонить на свою сторону эту зачумленную прессу. Для этого прибегали к лести, для этого болтали направо и налево о великом «значении» прессы, об ее «ценности», об ее «просветительной миссии» и т. п. А хитрые евреи выслушивали всю эту лесть, посмеиваясь в бороду, и лукаво отвечали галантной благодарностью.

Причина этого позорного банкротства государства лежала не столько в том, что этой опасности не понимали, сколько в том, что всюду и везде господствовала вопиющая трусость, а из трусости этой неизбежно рождалась поразительная половинчатость всех решений и мероприятий. Ни у кого не хватало решимости предложить и провести серьезную систему радикальных мер. В этой, как и во всех других областях, люди носились с какими-то совершенно пустяковыми половинчатыми рецептами. Вместо того чтобы нанести гадюке удар прямо в сердце, ее только щекотали и подразнивали, и в результате все оставалось по-прежнему. Более того. Влияние всех этих вредных факторов только возрастало из года в год.

Та оборонительная борьба, которую немецкие правительства вели против систематически отравляющей народ прессы, главным образом еврейского происхождения, не имела никакой системы и не отличалась даже намеком на какую-либо решительность. Но прежде всего этой борьбе не хватало определенной целеустремленности. Государственный «разум» господ тайных советников совершенно не в состоянии был сколько-нибудь правильно оценить значение серьезной борьбы против еврейской прессы, надлежащим образом выбрать средства этой борьбы и наметить какой-нибудь ясный план кампании. Борьба эта велась без руля и без ветрил. Когда какая-нибудь газетная гадюка укусит слишком уж больно, то иногда эту газету прикрывали на несколько недель или даже несколько месяцев, но змеиное гнездо как таковое оставляли в полной неприкосновенности.

С одной стороны, тут сказывалась бесконечно хитрая тактика евреев, с другой же стороны — неопытность и глупость, поистине достойная только наших господ тайных советников. Евреи были слишком умны, чтобы всем своим газетам придавать одинаково наступательный характер. Нет, задача одной части еврейской прессы заключалась в том, чтобы составлять прикрытие для другой ее части. На марксистские газеты возлагалась задача систематически и откровенно оплевывать все то, что свято для человека, лгать на государство и правительство самым бесстыдным образом, натравливать одну часть нации на другую и т. д. В это же время другая часть еврейских газет, органы буржуазно-демократической «мысли», надевали на себя личину пресловутой объективности, старательно избегали всяких грубостей, превосходно отдавая себе отчет в том, что пустоголовые люди судят только по внешности и никогда неспособны схватить подлинную суть дела. Используя эту черту человеческой слабости, буржуазно-демократические газеты умели завоевать себе даже некоторое уважение.

Для тех людей, которые судят только по внешней форме, газета «Франкфуртер цейтунг» является образцом приличия. Ведь газета эта никогда не употребляет грубых выражении, всегда отвергает физическую жестокость, неизменно апеллирует к борьбе только «идейными» средствами. А ведь хорошо известно, что этакая «идейная» борьба больше всего и нравится самым безыдейным людям. Это только результат недостаточного образования. Человек отучается как следует воспринимать природу; он нахватал кое-каких знаний, но совершенно неспособен как следует ими воспользоваться, так как одной доброй воли и прилежания тут мало; прирожденных же способностей у него нет. Обладая только некоторыми зачатками полуобразования, такой человек по-настоящему законов природы не понимает; не понимает и того, что само существование человека подчинено определенным вечным законам. Такой человек не понимает, что в мире, где планеты и солнца вертятся, а луны обращаются вокруг планет и т. д., где всегда и неизменно сила господствует над слабостью и превращает последнюю в свою послушную служанку, — нет и не может быть никаких особых законов для самого человека. Вечные принципы этой мудрой системы определяют существование и самого человека. Человек может попытаться понять эту закономерность, но изменить ее он не сможет никогда.

Всего этого не понимают наши полузнайки. И вот для этого «полуобразованного» мира евреи как раз и издают свои так называемые «интеллигентные» газеты. Для этого круга читателей и издаются такие газеты, как «Франкфуртер цейтунг» и «Берлинер тагеблат». На этот круг читателей рассчитан их тон. И надо признать, что газеты эти достигают своей цели. Они избегают произносить хотя бы одно грубое слово, но в то же время они систематически вливают яд в сердца — только из другой посуды. Убаюкивая читателя сладкой формой изложения, внушая ему уверенность, что газета преследует исключительно интересы науки или даже морали, такие газеты замечательно ловко, почти гениально усыпляют бдительность читателя и делают с ним все, что хотят. Овладев доверием читателя, эти «приличные» газеты ловко внушают ему ту мысль, что остальная часть еврейской прессы правда иногда «зарывается» в форме изложения, но что по существу дела она тоже преследует интересы народа и ничего более. Усыпленный читатель начинает этому верить. Он тоже не одобряет резкостей этой второй части газет, но разумеется, он решительно протестует против какого бы то ни было посягательства на святость «свободы печати» — под этим псевдонимом фигурируют, как известно, та систематическая ложь и тот предательский яд, которыми питают наш народ. Так и получается, что против бандитов печати никто не решается выступать открыто. Попробуй только выступить и сразу получишь против себя всю так называемую «приличную» прессу. Скажи только хоть одно слово против самых позорных органов прессы, и сейчас же все остальные газеты вступятся за них.

И вот таким образом яд этот невозбранно проникал в кровь нашего народа, а государство не обнаруживало никакой силы в борьбе с этой болезнью. В половинчатости тех средств, которые государство применяло, в смехотворности этих средств проявлялись грозные симптомы упадка государства. Ибо тот институт, у которого нет решимости всеми средствами защищать свое существование, практически теряет и право на существование. Всякая половинчатость является только внешним проявлением внутреннего упадка. Раньше или позже за проявлениями внутреннего упадка последует и окончательная катастрофа.

Я не сомневаюсь ни минуты, что нынешнее наше поколение, если мы будем руководить им правильно, легче справится с этой опасностью. Нынешнее поколение пережило многое такое, что укрепило нервы этих людей, поскольку они вообще сохранили какое-либо нервное равновесие. Само собою разумеется, что и в будущие времена, как только мы попытаемся прикоснуться к любимому гнезду евреев и положить конец их злоупотреблениям печатью, как только мы попытаемся это орудие воспитания масс взять из рук врагов народа и передать в руки государства, иудеи, конечно, подымут страшный крик. Но я надеюсь, что современное наше поколение отнесется к этому спокойнее, нежели отнеслись наши отцы. В конце концов шипение гадюки все же менее страшно, нежели разрывы гранат из 30-сантиметровых орудий.

Еще одним примером проявленной нашими руководителями слабости и половинчатости в таких вопросах, которые являются вопросами жизни и смерти для нации, может служить следующее. Как известно, уже в довоенные годы параллельно с политическим и нравственным заболеванием народа можно было констатировать также не менее ужасные симптомы физической деградации народного организма. Уже в эти годы, в особенности в больших городах начал свирепствовать сифилис. Что же касается туберкулеза, то и он постепенно начал распространяться по всей стране в ужасающих размерах, вырывая все более многочисленные жертвы.

И что же, несмотря на то, что в обоих случаях дело шло об ужасных бичах для нашей нации, руководители государства не смогли найти в себе сил для какого бы то ни было серьезного противодействия.

Особенно приходится сказать это относительно борьбы против сифилиса. Тут руководители государства и народа просто капитулировали перед бедой. Если бы мы собирались сколько-нибудь серьезно бороться против этого бича, надо было бы перейти к совсем другим мерам. Изобретение того или другого медицинского средства да к тому же еще очень сомнительного, распространение этого средства обычным коммерческим путем никакой серьезной роли в борьбе с такой опасной болезнью сыграть не могут. Тут тоже надо было прежде всего посмотреть в корень и поискать причин болезни, а не думать только о внешних проявлениях ее. Причина же распространения сифилиса заложена прежде всего в проституировании любви. Если бы даже проституция и не приводила к сифилису, то уже одни ее моральные последствия достаточно ужасны, ибо одни они медленно, но неизбежно должны приводить к вырождению и гибели народа. Проникновение еврейского духа в область половой жизни, мамонизация этой стороны нашей жизни неизбежно подорвут раньше или позже жизненные силы молодых поколений. Вместо здоровых детей, являющихся продуктом здоровых человеческих чувств, на свет божий начинают появляться одни нездоровые дети — продукт коммерческого расчета. Ибо ясно, что основой наших браков все больше становится голый коммерческий расчет; инстинкты любви удовлетворяются где-то в другом месте.

Конечно в течение некоторого времени насиловать природу можно, но раньше или позже она отомстит за себя. К сожалению мы только слишком поздно поймем это.

Пример нашего дворянства лучше всего доказывает, к каким тяжелым последствиям приводит игнорирование здоровых предпосылок брака. Тут перед нами как раз результат тех браков, которые частью являются продуктом всей общественной обстановки, частью же вытекают из чисто финансовых расчетов. Первый комплекс причин обусловливает рост слабости вообще; второй комплекс причин приводит к прямому отравлению крови. Если дворянин женится на первой попавшейся богатой еврейской лавочнице, то конечно он получит и соответствующее потомство. Так в обоих случаях следствием является вырождение.

По этому же пути пошло теперь наше бюргерство. Результаты получатся конечно те же.

Люди стараются пройти мимо всех предостережений, указывающих на эти опасности, как будто от этого перестанут существовать сами опасности. Нет, от фактов никуда не уйдешь. А факт заключается в том, что в жизни наших крупных городов проституция играет все большую роль, что в результате всего этого сифилис производит все большие опустошения. Нагляднее всего мы видим эти результаты в домах для сумасшедших. Но достаточно наглядно мы можем наблюдать эти результаты, увы, и на наших детях. В болезнях детей находят себе выражение грехи отцов. Все более распространяющиеся детские болезни являются красноречивым доказательством того, насколько развращена наша половая жизнь.

Можно по-разному отнестись к этим ужасным фактам. Одни вообще ничего не видят или, лучше сказать, не хотят видеть, что конечно легче всего. Другие драпируются в плащ святости, рассматривают всю эту область, как один сплошной грех, считают своим долгом перед каждым пойманным грешником пространно говорить о святости брака и только молятся богу, чтобы он наконец обратил внимание на это зло и положил предел всему этому Содому — по возможности однако, лишь после того, как сами эти святоши состарятся и позабудут о какой бы то ни было половой жизни. Третьи наконец очень хорошо отдают себе отчет в том, к каким ужасным последствиям ведет эта чума, но они только пожимают плечами, ибо заранее знают, что ничего поделать не могут и что все это приходится предоставить естественному ходу вещей.

Все это конечно очень просто и удобно, не надо только при этом забывать, что в результате таких «удобств» гибнет целая нация. Ссылка на то, что и у других народов дело обстоит не лучше, не меняет конечно факта гибели собственного народа. Ведь несчастье других ни капельки не уменьшает наших собственных страданий. Вопрос как раз в том и заключается, какой же именно из народов первым справится с этой бедой и какие именно народы, напротив, погибнут в результате этой беды.

Тут-то мы и видим оселок, по которому проверяется ценность каждой расы. Та раса, которая не выдержит испытания, погибнет и очистит место более здоровой, более стойкой расе. Тут дело идет как раз о такой проблеме, которая неразрывно связана с судьбами будущих поколений. Здесь в ужасающих формах подтверждается правило, что грехи отцов мстят за себя до десятого колена.

Грехи против крови и расы являются самыми страшными грехами на этом свете. Нация, которая предается этим грехам, обречена.

Именно в этой области в довоенной Германии дело обстояло поистине ужасающе. Что делали мы для того, чтобы противостоять распространившейся чуме, губившей наше юношество? Что делали мы, чтобы побороть мамонизацию нашей половой жизни? Что делали мы, чтобы противостоять вытекающей отсюда сифилизации всего народного организма?

Ответ на все эти вопросы будет ясен, если мы укажем на то, что следовало сделать.

Прежде всего не надо было относиться к этой проблеме легкомысленно; надо было понять, что от разрешения ее зависит счастье или несчастье целых поколений, что от исхода борьбы с этим злом зависит в сущности все будущее нашего народа. Если бы это было понято, то мы перешли бы тогда к действительно серьезной беспощадной борьбе против этого зла. Прежде всего необходимо было сосредоточить на этом зле все внимание нации. Надо было добиться, чтобы всякий и каждый понял грандиозность опасности и значение борьбы против нее. Люди берут на себя тяжелые обязательства лишь тогда, когда они действуют не только по принуждению, но и по убеждению — в полном сознании необходимости данных конкретных шагов. Но для этого нужно прежде всего развить громадную просветительную работу и устранить все то, что этому мешает.

Во всех тех случаях, где дело идет о разрешении на первый взгляд невыполнимых задач, прежде всего нужно сосредоточить все внимание народа на этом одном вопросе и сделать это с такой силой, как если бы от этого зависела вся судьба народа.

Только так можно подвинуть народ на великие дела, требующие великого напряжения сил.

Сказанное относится и к отдельному человеку, поскольку человек этот ставит перед собою крупные цели. Ему тоже надо нести дело по определенному плану; ему тоже надо систематически преодолевать одно препятствие за другим. В каждый данный отрезок времени он должен сосредоточиться на одной определенной, хотя бы только частичной цели. Достигнув ее, он должен двигаться дальше, пока не выполнит всю поставленную себе задачу. Кто не умеет делать этого планомерно, кто не умеет этап за этапом систематически подвигаться к поставленной цели, тот никогда не достигнет конечного результата и непременно застрянет где-нибудь на полпути. Уметь бороться за свою конечную цель — целое искусство. Это зачастую требует правильного напряжения энергии. Только шаг за шагом человек может преодолеть возникающие на его пути препятствия.

Первейшей предпосылкой всякого успеха является то, чтобы руководители дела умели показать народной массе тот кусок пути, который надо пройти в данную минуту, умели бы концентрировать внимание народа на том небольшом участочке, который является очередным в данный момент. Надо уметь заразить массы убеждением, что от данного частичного успеха будет зависеть все остальное. Большими массами вообще овладевает известная усталость, когда они видят перед собою слишком длинный путь. Иногда они при этом впадают в прямое отчаяние. Любой путешественник поступает правильно, когда думает не только о конечной цели своего путешествия, а разделяет всю дорогу на несколько участков и затем постепенно преодолевает эти участки один за другим. Так он скорее достигнет конечной цели и не будет впадать в отчаяние по поводу того, что дорога слишком длинна. То же можно сказать и относительно целых наций.

Борьбу против сифилиса надо было представить народу как главную задачу, а не просто как одну из задач. Для этого надо было прибегнуть ко всем видам пропаганды. Всеми средствами надо было вколачивать в головы людей, что вред, приносимый сифилисом, погубит нас. Это надо было делать с исключительной силой — вплоть до того момента, пока вся нация убедилась бы, что от разрешения этой задачи зависит все.

Только после такой долголетней подготовки можно было бы приковать внимание народа к этому злу и пробудить в нем готовность идти на самые тяжелые жертвы. Лишь тогда можно было перейти к целой системе серьезных мероприятий, не опасаясь того, что народ не поймет нас и не последует за нами.

Чтобы всерьез побороть эту чуму, нужны огромные жертвы и столь же огромные труды.

Борьба против сифилиса требует борьбы против проституции, против предрассудков, против старых укоренившихся привычек, против многих старых представлений, устаревших взглядов и прежде всего против лживого святошества, укоренившегося в определенных слоях общества.

Первой предпосылкой для того, чтобы иметь хотя бы только моральное право на борьбу против проституции, является создание условий, облегчающих ранние браки. Уже в одних поздних браках заложена неизбежность сохранения того института, который, как ни вертись, является настоящим позором для человечества, — института, который, что ни говори, совершенно не вяжется со скромной претензией человека называть себя образом и подобием божием.

Проституция является позором человечества, но устранить ее нельзя путем моральных проповедей, благочестивых пожеланий и т.д. Ослабить это зло, а затем окончательно побороть его можно только тогда, если для этого будет целый ряд предпосылок. Первейшей из них является возможность ранних браков. Главное, что нам нужно, это чтобы молодыми вступали в брак мужчины; женщина во всех случаях играет ведь только пассивную роль.

Насколько мы зашли в тупик, видно хотя бы из того, что теперь нередко можно услышать из уст матерей так называемого лучшего общества заявления в том смысле, что они были бы очень рады, если бы дочь вышла замуж за человека «с уже притупленными рогами». И что же? Так как в людях этого сорта испытывается меньший недостаток, нежели в людях молодых, то ясно, что наша невеста легко найдет себе такого безрогого Зигфрида. Ну, а потомство будет конечно носить на себе все следы этого брака по рассудку. Учтите далее тот факт, что ведь у нас широко имеет место ограничение рождаемости, что для природы остается мало возможностей производить естественный отбор, так коку нас считают, что каждое родившееся существо, каким бы хилым оно ни было, во что бы то ни стало должно продолжать жить. Учтите все это, и вы должны будете задать себе вопрос: да к чему вообще у нас существует еще институт брака? И чем же, в сущности брак теперь отличается от проституции. Разве не имеем мы уже больше вообще никаких обязанностей по отношению к будущим поколениям? Разве не ясно, что наши дети и внуки должны будут проклинать столь легкомысленно преступное отношение к тому, что является не только естественным правом, но и естественным долгом человека?

Так, на наших глазах культурные народы постепенно идут к своей гибели.

Необходимо понять, что и брак не является самоцелью, что он должен служить более высокой цели — размножению и сохранению вида и расы. Только в этом заключается действительный смысл брака. Только в этом его великая задача.

Только по тому, насколько браки выполняют эту задачу, и можно судить о степени нормальности положения. Ранние браки правильны уже потому, что только молодые супруги могут обладать достаточными физическими силами, чтобы обеспечить здоровое поколение. Понятно, что для ранних браков необходим целый ряд социальных предпосылок, вне которых о раннем супружестве не приходится и думать. Это, казалось бы, не слишком крупное мероприятие никак нельзя провести в жизнь, если не создать для этого серьезных предпосылок. Достаточно взять хотя бы такой вопрос, как вопрос жилищный, над которые столь безуспешно бьется наша «социальная» республика. Разве не ясно, что одни тяжелые жилищные условия сильно сокращают браки и увеличивают проституцию?

Такую же печальную роль играет наша политика зарплаты. Раз мы не обращаем достаточного внимания на вопрос о возможности для отца семейства содержать свою семью, то ясно, что это делает невозможным ранние браки.

Действительная борьба против проституции станет возможной лишь тогда, когда мы радикально изменим всю социальную обстановку и создадим все предпосылки, необходимые для ранних браков. Вот первое, что надо сделать, чтобы серьезно приступить к разрешению этой проблемы.

Во-вторых, мы должны изгнать из сферы воспитания целью ряд недостатков, над которыми мы почти не задумываемся. Прежде всего необходимо по-настоящему сбалансировать умственное воспитание и воспитание физическое. То, что у нас сейчас называется гимназией, есть насмешка над ее греческим образцом. У нас совершенно позабыли, что здоровый дух живет только в здоровом теле. Это правило безусловно верно в применении ко веси основной массе народа, отдельные же исключения большой роли не играют.

В довоенную эпоху были у нас такие годы, когда эту истину совсем забывали. Все внимание было сосредоточено только на «духе», о теле же забывали совершенно. Люди полагали, что именно такая постановка дела воспитания соответствует величию нации. Это была конечно ошибка, которая начала мстить за себя очень быстро. Совершенно неслучайно то обстоятельство, что большевистская волна нигде не находила такого отклика, как именно там, где голод и недоедание приводили население к вырождению: в средней Германии, Саксонии, в Рурском бассейне. Во всех названных областях так называемая интеллигенция не оказывала никакого сколько-нибудь серьезного сопротивления еврейской болезни большевизма. Во-первых, потому, что и сама интеллигенция в этих районах физически вырождается благодаря той же нужде, а во-вторых, потому, что дело воспитания и там поставлено было ненормально. Исключительная забота о воспитании только одного «духа» делает верхние слои нашего общества совершенно неспособными продержаться, а тем более пробить себе дорогу в такие полосы развития, когда решает не «дух», а — кулак. Если человек физически слаб, то нередко благодаря этому же он становится труслив.

Чрезмерный перевес духовного развития и пренебрежение развитием физическим зачастую приводят уже в ранней молодости к преждевременному пробуждению половых представлений. Юноша, который закаляет свое тело спортом, приобретает железную силу, и в то же время его чувственные потребности меньше, нежели у того юноши, который питается только духовной пищей, сидит только над книгами и т.д. Рациональное воспитание должно все это принять во внимание. Правильно поставленное воспитание не должно упускать из виду и того, что физически здоровый человек и к самой женщине будет подходить совсем с другими требованиями, чем эти преждевременно испорченные расслабленные молодые люди.

Все дело воспитания должно быть поставлено так, чтобы свободное время молодежи использовалось для физических упражнений. Наш юноша не должен праздно шляться по улицам и кино, а должен после трудового дня посвящать все остальное время закаливанию своего организма, ибо жизнь еще предъявит к нему очень большие требования. Задача воспитания нашего юношества должна заключаться вовсе не в накачивании его школьной премудростью, а именно в том, о чем мы говорим выше. Надо положить конец и тому предрассудку, будто вопросы физического воспитания являются частным делом каждого отдельного человека. Нет, это не так. Нет и не может быть свободы, идущей в ущерб интересам будущих поколений, а стало быть и всей расы.

Параллельно с физическим воспитанием необходимо начать борьбу и против морального яда.

Ведь в сущности вся наша теперешняя общественная жизнь является сплошным рассадником половых соблазнов и раздражений. Присмотритесь только к программе наших кино, варьете и театров и вы не сможете отрицать, что это далеко не та пища, в которой нуждается наше юношество. Афиши и плакаты прибегают к самым низменным способам возбуждения любопытства толпы. Каждому, кто не потерял способности понимать психологию юношества, ясно, что все это должно причинять громадный моральный ущерб молодежи. Тяжелая атмосфера чувственности, господствующая у нас всюду и везде, неизбежно вызывает у мальчика такие представления, которые должны быть ему еще совершенно чужды. Результаты такого «воспитания» приходится констатировать теперь, увы, на каждом шагу. Наша молодежь созревает слишком рано и поэтому старится преждевременно. В залах судов вы можете частенько слышать ужасающие вещи, дающие ясное представление о том, как неприглядна жизнь наших 14-15-летних юношей. Что же удивительного после этого, если сифилис находит себе распространение и среди этих возрастов. Разве не страшно видеть, как проститутки больших городов дают первые уроки брачной жизни этим еще совсем молодым, физически слабым и морально развращенным мальчикам.

Кто всерьез хочет бороться против проституции, тот должен прежде всего помочь устранить идейные предпосылки ее, тот должен помочь положить конец той антиморальной культуре больших городов, которая является настоящим бичом для юношества. Конечно по этому поводу подымется страшнейший шум, но на это не следует обращать никакого внимания. И если мы не вырвем нашу молодежь из болота, окружающего ее сейчас, она неизбежно в нем утонет. Кто не хочет видеть всей этой грязи, тот на деле помогает ей и сам становится соучастником постепенного проституирования будущих поколений, от которых зависит вся дальнейшая судьба нашей нации. Эту очистительную работу необходимо предпринять во всех областях. Это относится к театру, искусству, литературе, кино, прессе, плакату, выставке и т. д. Во всех этих сферах приходится констатировать явления распада и гниения. Только после основательной чистки сможем мы заставить литературу, искусство и т. д. служить одной великой моральной государственной и культурной идее. Нужно освободить всю нашу общественную жизнь от затхлого удушья современной эротики, нужно очистить атмосферу от всех противоестественных и бесчестных пороков. Руководящей идеей во всей этой работе должна быть систематическая забота о сохранении физического и морального здоровья нашего народа. Право индивидуальной свободы должно отступить на задний план перед обязанностью сохранения расы.

Только когда мы проведем все эти мероприятия, можно будет сказать, что теперь и чисто медицинская борьба против этой болезни может рассчитывать на известный успех. Но и здесь полумеры будут недопустимы, и здесь придется принимать решения очень радикальные и порою тяжелые. Лишить дефективных людей возможности размножения и создания таким образом столь же дефективного потомства только справедливо. Планомерное проведение такого правила было бы одной из самых гуманнейших мер. Это будет варварством по отношению к тем несчастным, которые стали жертвою неизлечимых болезней, но это будет благодеянием для всего остального населения и для будущих поколений. Преходящие страдания займут, может быть, одно столетие, зато потом нас будут благословлять за эти меры в течение тысячелетий.

Борьба против сифилиса и его прародительницы проституции является одной из самых трудных задач человечества. Она трудна потому, что дело идет не о разрешении той или другой частичной проблемы, а об устранении целого комплекса явлений, которые с неизбежностью дают сифилис. Физическое заболевание в данном случае является только результатом заболевания моральных, социальных и расовых инстинктов.

Если из трусости или из лени мы не проведем этой борьбы, то что же будет с нашим народом через пятьсот лет? Ясно, что среди нас тогда найдется лишь очень немного таких существ, относительно которых можно было бы, не возводя хулы на всевышнего, сказать, что они созданы по образу и подобию его.

Теперь посмотрим, как со всеми этими ужасными явлениями боролись в старой Германии. Спокойно исследуя этот вопрос, приходится придти к выводам поистине печальным. В правительственных кругах, разумеется, понимали, что болезнь эта приносит ужасный вред, хотя, далеко не отдавали себе ясного отчета в том, к каким губительным последствиям она ведет. Но меры борьбы против этого зла были ниже всякой критики. Вместо радикальных реформ прибегли к совершенно жалким мероприятиям. Правительство не обратилось к корням, к основным причинам болезни, а оставалось только на поверхности явлений. Проституток стали подвергать медицинскому осмотру, сорганизовали кой-какой надзор за ними, в отдельных случаях заболевшую проститутку отправляли в лазарет. Оттуда, подлечившись, она опять выходила на улицу и продолжала заражать сближающихся с нею мужчин.

Далее, как известно, ввели «специальный параграф», который запрещал половое общение больным и недоизлеченным. Само по себе это мероприятие правильно, но на практике его почти совершенно не удавалось проводить.

Несчастная женщина, которая становилась жертвой такого тяжелого случая, избегала появляться в суде в качестве свидетельницы против того вора, который украл ее здоровье. Это вполне понятно, если учесть уровень нашего или, лучше сказать, ее воспитания и если не упускать из виду, с какими моральными неприятностями для нее должно быть связано такое дело. В конце концов женщина меньше всего выигрывает от того, будет ли этот человек осужден или не будет. Она то все равно будет окружена презрением со стороны общества еще в гораздо большей степени, нежели это относится к мужчине. Наконец, представьте себе положение женщины, когда злою болезнью заразил ее никто иной, как собственный супруг.

Что же ей тут делать? Идти жаловаться в суд?

Что касается тех случаев, когда пострадавшим является мужчина, то тут надо иметь в виду следующее. Ведь большей частью он сближается с проституткой после обильного употребления алкоголя. Он находится в таком состоянии, когда ему не до того, чтобы думать о здоровые своей «возлюбленной». Это хорошо знают больные сифилисом проститутки, и именно поэтому эти несчастные стараются поймать мужчину как раз когда он находится в этом малопривлекательном состоянии. Результат получается тот, что заболевший впоследствии мужчина при всем напряжении памяти не может даже припомнить, кто именно была та женщина, которая осчастливила его. Это особенно понятно, если происшествие имеет место в таком городе, как Берлин или даже Мюнхен. В десятках тысяч случаев дело идет к тому же о приезжих из провинции, которых шум и треск больших городов оглушает настолько, что они вообще лишаются возможности отдавать себе отчет в окружающей их обстановке.

Наконец кто же это может быть вполне уверен, здоров ли опили еще болен? Разве не знаем мы тысяч случаев рецидива болезни, после того как больной как будто вылечился? И разве такие люди, сами того не подозревая, не причиняют миллионы несчастий своим близким?

Таким образом на практике получалось, что реальное действие особого параграфа, каравшего за заражение, оказывалось ничтожным. Столь же ничтожные результаты на практике давал надзор за проституцией. И наконец дело лечения сифилиса еще и теперь далеко не всегда достигает цели.

Бесспорно только одно: несмотря на все эти мероприятия ужасная болезнь получала все большее распространение. Этим лучше всего доказана бесцельность всех вышеназванных мероприятий.

Да и как могло быть иначе! Все эти мероприятия были совершенно недостаточны и даже прямо смешны. Против морального проституирования народа не предпринималось решительно ничего. Да и вообще никакой продуманной системы мер не было.

Тем, кто склонен относиться к этой опасности более или менее легкомысленно, мы можем посоветовать только одно: познакомьтесь основательнее со статистикой распространения этой ужасной болезни. Сравните статистические данные за последнее столетие. Вдумайтесь хоть немножко в то, каков же будет ход развития дальше. Нужно быть совершеннейшим ослом, чтобы при ознакомлении с этими данными мороз не прошел по коже.

Слабость и половинчатость, которые были проявлены с такой очевидной бездарностью довоенной Германией должны рассматриваться нами во всех случаях как наглядное доказательство начавшегося у нас распада. Это были явные признаки политической и моральной деградации.

Если государство не имеет силы организовать борьбу за здоровье народа, оно тем самым лишается права на существование в этом мире, который является миром борьбы.

Такое право остается только за сильным и «цельным», но не за слабым и «половинчатым». Сложные условия существования не дают права на слюнтяйство и нерешительность, способные погубить великую нацию. А если нация не борется за свое существование, то она не настолько велика, чтобы существовать в этом мире. Быть сильным, мощным, решительным — это обязанность государства перед своим народом, равно как и народ всегда поддержит такое государство.

Одним из нагляднейших признаков постепенного распада империи уже в довоенную эпоху было систематическое, почти планомерное снижение культурного уровня нации, причем, конечно, под культурой я понимаю совсем не то, что ныне у нас называют цивилизацией. Современная так называемая цивилизация в моих глазах скорее является прямым врагом подлинной культуры, ибо на самом деле это в лучшем случае есть псевдоцивилизация, если вообще уместно здесь говорить о какой-либо цивилизации.

Уже накануне XX столетия в сфере нашего искусства начали обнаруживаться печальные симптомы, дотоле совершенно неизвестные Германии. Конечно, и в более старые времена можно было иногда констатировать отдельные примеры извращения вкуса. Но тогда дело шло лишь в плане отдельных случаев художественных ошибок — итогов художественного, творческого поиска, чему будущие поколения, однако, все еще могли. Несмотря ни на что, придавать известную историческую ценность. Многое можно считать в этой области спорным, но как предмет спора оно имело право на существование, чего не скажешь о нынешней деградации и извращении вкусов. На рубеже XX века речь могла идти уже не об этом. Тут мы имели дело не с ошибками, а с идейным вырождением. Тут уже дело касалось симптомов конкретного культурного вырождения, сигнализировавших предстоящую политическую катастрофу под влиянием идей большевизма.

Большевизм в искусстве является единственно возможной формой проявления в области культурной жизни большевизма вообще, ибо именно здесь он сам себе может позволить безграничность извращений и уродств. Кому такое заявление кажется странным или даже несправедливым, тому мы советуем внимательнее присмотреться к искусству тех стран, которые уже имели счастье быть большевизированными. Последуйте нашему совету и вы убедитесь, что официально признанным искусством в этих государствах являются продукты сумасшедшей фантазии таких погибших людей, как «кубисты» и «дадаисты» Даже в течение краткого периода существования Баварской советской республики мы могли заметить то же самое. Уже и в Баварии можно было отметить, что все официальные плакаты, газеты, рисунки и т. д. носили на себе печать не только политического упадка, но и общекультурного упадка и разложения.

Конечно лет 60 назад нельзя было и представить себе политической катастрофы таких размеров, какую мы пережили сейчас. Точно так же и элементы общекультурного распада лет 60 назад были куда слабее, чем те симптомы распада, которые с начала XX века выродились в кубизм и т. п. Лет 60 назад такие вещи, как выставка так называемых «переживаний» дадаистов, были бы совершенно немыслимы. В те времена организаторов подобной выставки просто посадили бы в сумасшедший дом. В наше же время такие субъекты возглавляют даже целое художественное общество. Лет 60 назад такая чума не могла бы возникнуть, ибо общественное мнение этого не потерпело бы, а государство тотчас же приняло бы меры. Руководители государства обязаны бороться против того, чтобы сумасшедшие могли оказывать влияние на духовную жизнь целого народа. Предоставить «свободу» такому «искусству» означает играть судьбами народа. Тот день, когда такого рода искусство нашло бы себе широкое признание, стал бы роковым днем для всего человечества. В этот день можно было бы сказать, что вместо прогресса умственного развития человечества начался его регресс. Все страшные последствия такого «развития трудно себе даже представить.

Стоит только с этой точки зрения на минуту взглянуть на итог нашего развития за последнюю четверть века и с ужасом придется убедиться в том, насколько далеко ушли мы уже назад по этому страшному пути. Куда ни взглянешь, всюду видишь зачатки и зародыши таких болезней, которые раньше или позже неизбежно должны привести нашу культуру к гибели. Все это симптомы, указывающие на процесс затяжного периода гниения. Горе тем народам, которые не умеют справиться с такими болезнями!

Такие заболевания уже издавна можно констатировать в Германии почти во всех областях искусства и культуры вообще. Во всех областях культуры мы как будто уже перешли свой высший пункт и находимся на путях регресса. Наш театр самым очевидным образом шел вниз и еще в довоенной Германии он совершенно исчез бы как фактор культурного развития, если бы наши государственные театры не оказали тогда некоторого сопротивления проституированию искусства. Если отвлечься от этих и некоторых других исключений, то придется придти к тому убеждению, что наша сцена упала так низко, что лучше бы народу совершенно перестать посещать этакий театр. Ведь совершенно неслыханно уже одно то, что в эти „храмы искусства“ мы не могли вообще пускать свою молодежь, о чем пришлось открыто заявить в более чем странных плакатах: „для молодежи таких-то возрастов вход воспрещен“.

Подумайте только, ведь главной задачей этих храмов искусства должно было явиться в первую очередь воспитание молодежи! Ведь не для того же существуют театры, чтобы услаждать пресыщенных жизнью старичков. И вот мы дожили до того, что стали необходимыми такие предосторожности. Что сказали бы великие драматурги старых времен по поводу таких „мер предосторожности“, а главное, по поводу таких условий, которые сделали необходимым принятие таких мер? Как пламенно вознегодовал бы по этому поводу Шиллер! С каким возмущением отвернулся бы Гете!

Но что такое Шиллер, Гете или Шекспир для героев новейшей немецкой поэзии? С точки зрения этих господ Шиллер, Гете и Шекспир — люди совершенно устаревшие, отжившие, мало того, уже давно „превзойденные новыми поэтами“. Крайне характерным для описываемой эпохи является не только то, что ее герои сами фабрикуют одну только грязь, но и то, что они непременно стараются вывалять в грязи все подлинно великое в прошлом. Аналогичные явления всегда приходится констатировать в подобные эпохи. Чем более жалки и гнусны дела рук такой „новой“ эпохи и ее деятелей, тем ненавистнее для них свидетели прежнего подлинного величия и достоинства. Охотнее всего такие деятели вырвали бы из памяти человечества все его прошлое. Тогда уже не с чем было бы сравнивать современную грязь и можно было бы выдать за „искусство“ всю „новейшую“ гадость. Чем более жалок и бесталанен новый институт, тем старательнее пытается он вырвать из памяти людей все следы прошлого. И наоборот. Все то хорошее и сильное, что может дать нам современность, будет стараться вести свою родословную от великих завоеваний прошлого. Сильное и хорошее не боится того, что оно побледнеет, если его станут сравнивать с прошлым. Напротив, оно само старается вызвать в памяти и освежить в представлении новых поколений все то примечательное и великое, что было в прошлом. Отрицать все великое прошлое, все то, чем человечество уже ранее обладало, ненавидеть все это прошлое способен только тот, кто сам ничего ценного и великого миру дать не может, но в то же время пыжится доказать, что он принес человечеству невесть какие дары.

Все это можно сказать не только о „новаторах“ на общекультурной ниве, все это относится также и к политике. Новое революционное движение всегда будет относиться к старым формам с тем большей ненавистью, чем менее значительно само это движение. Стремление выдать свое собственное убожество за нечто очень великое рождает слепую ненависть ко всему тому действительно великому, что было в прошлом. К примеру. Ясно, что пока жива слава Фридриха Великого, слава Фридриха Эберта не может стать особенно большой. Герой дворца „Сансуси“ относится к бывшему бременскому трактирщику так же, как солнце к луне. Луна светит лишь тогда, когда закатывается солнце. Вот почему все наши „луны“ преследуют своею ненавистью солнечную славу действительно великих людей. В области политической жизни не раз бывало так, что если судьбе бывало угодно на время отдать власть в руки политического нуля, то этот нуль проявлял невероятную энергию, чтобы оболгать все прошлое и облить его грязью. И в то же время такое ничтожество пускало в ход все самые крайние средства, чтобы не допустить хотя бы малейшей критики по своему собственному адресу. Лучшим примером может послужить современное законодательство о „защите“ германской республики.

Вот почему, как только вы услышите, что то или иное учение, мировоззрение, политическое или экономическое движение опорачивают без разбора все прошлое, то знайте, что уже одно это требует осторожности и известного недоверия. По большей части такая ненависть является только доказательством ничтожества самих тех, кто сеет эту ненависть. А нередко это говорит и о дурных намерениях. Действительно благодетельное для человечества движение не станет огульно отказываться от прошлого, а использует для своего строительства все наиболее прочные части старого фундамента. Здоровое движение нисколько не постыдится признать, что оно применяет старые истины. Ведь вся человеческая культура да и сам человек являются только результатом единой цепи развития, а звенья этой цепи выкованы рядом поколений, из которых каждое лишь продолжает дело предыдущих. Цель подлинно здоровой революции заключается не в том, чтобы просто разрушить все старое, а лишь в том, чтобы удалить плохое и устаревшее и продолжать строить дальше на тех частях фундамента, которые остались пригодными.

Только так можно и должно понимать прогресс человечества. Иначе мир наш никогда не вышел бы из хаоса. Каждое новое поколение стало бы отрицать и отвергать все прошлое и первой предпосылкой своего нового строительства считало бы разрушение того, что сделано всеми предыдущими поколениями.

Худшая черта нашей культуры в довоенные годы заключалась не только в полной импотентности художественного и общекультурного творчества, но и в той ненависти, с которой стремились забросать грязью все прошлое. Почти во всех областях искусства в особенности в театре и в литературе у нас на рубеже XX века не только ничего не творили нового, но прямо видели свою задачу в том, чтобы подорвать и загрязнить все старое. Направо и налево кричали о том, что такие-то и такие-то великие произведения прошлого уже „превзойдены“, как будто в самом деле эта ничтожная эпоха ничтожных людей способна была что бы то ни было преодолеть.

В этой связи приходится опять указать на трусость той части нашего народа, на которую уже одно полученное ею образование возлагало обязанность открыто выступить против этого опозорения культуры. Наша интеллигенция из чистой трусости не решилась этого сделать. Она убоялась криков „апостолов“ большевистского искусства, которые, конечно, обрушивались самым гнусным образом на каждого, кто не хотел видеть перл создания в произведениях этих господ. Интеллигенция подчинилась тому, что ей казалось неизбежным. Мало того. Люди прямо стали бояться того, что эти полумошенники-полудураки упрекнут их в непонимании искусства. Как будто в самом деле отказаться понимать продукцию дегенератов и наглых обманщиков может быть зазорным для честного человека. Эти, с позволения сказать, новаторы имели в своем распоряжении очень простое средство для доказательства, насколько „велики“ их творения. Все совершенно непонятное и просто сумасшедшее в их произведениях они рекламировали перед изумленным человечеством как продукт „внутренних переживаний“. Этим дешевым способом господа эти избавляли себя от всякой критики. Боясь, чтобы ее не обвинили в непонимании „новейшего“ искусства, интеллигенция молча примирялась с самыми гнусными насмешками над искусством и в конце концов она и в самом деле потеряла всякий правильный критерий художественных оценок.

Все же это вместе взятое несомненно являлось симптомом наступающей недоброй эпохи.

Одним из печальных симптомов было еще следующее.

В течение XIX столетия наши города все больше стали терять характер центров культуры и все больше превращались просто в места скопления людей. Современный пролетариат больших городов имеет совершенно ничтожную связь с городом, где он временно проживает. Это результат того, что для рабочего дело идет действительно только о временном местопребывании и ни о чем больше. Частью это вытекает из всей социальной обстановки, вынуждающей человека все вновь и вновь менять свое местожительство и не оставляющей ему таким образом времени по-настоящему связаться со своим городом. Но с другой стороны, причину этого явления приходится видеть и в том, что современный наш город вообще все больше теряет свое культурное значение и становится беднее культурными ценностями.

Еще в эпоху освободительных войн Германия обладала только небольшим количеством городов, да и города эти были скромны по размеру. Немногие существовавшие тогда в Германии действительно большие города играли роль преимущественно резиденций и в качестве таковых почти всегда представляли собою известную культурную ценность да и внешне являли собою нечто художественно законченное. Если сравнить тогдашние несколько городов, насчитывавших больше 50 тысяч жителей, с нынешними городами, имеющими такое же количество жителей, то мы увидим, что тогдашние города действительно обладали большими научными и художественными сокровищами. Когда в Мюнхене было только 60 тысяч жителей, город этот на деле являлся уже одним из наиболее важных художественных центров Германии. Теперь почти каждый фабричный городишко насчитывает такое же число жителей, а иногда и в несколько раз больше, и тем не менее не обладает даже намеком на ценности такого рода. Это просто наемные казармы для житья и ничего больше. При таком характере современных городов никакая интимная связь с данным центром и возникнуть не может. Ни один человек не почувствует особой привязанности к городу, который решительно ничем не отличается от других городов, в котором нет ни одной интимной индивидуальной черты и который старательнейшим образом избегает всего того, что хоть сколько-нибудь напоминает искусство.

Мало того. По мере роста народонаселения даже наши действительно великие города становятся относительно беднее по своим художественным ценностям. И эти города нивелируются все больше. В конце концов они представляют собою ту же картину, что и несчастные фабричные города, только в увеличенном размере. То, что новейшая история прибавила в смысле культурного содержания нашим большим городам, совершенно недостаточно. Все наши города в сущности живут только за счет славы и сокровищ прошлого. Попробуйте изъять из нынешнего Мюнхена все то, что было собрано уже при Людвиге I, и вы с ужасом увидите, как ничтожно мало все то, что мы приобрели в смысле художественных произведений с этого времени. То же самое можно сказать относительно Берлина и большинства других крупнейших городов.

Но самым существенным является следующее. Ни один из наших крупнейших городов не обладает такими памятниками, которые господствовали бы над всем городом и которые можно было бы рассматривать, как символ всей эпохи. Совсем другое города древности. Там каждый город обладал каким-нибудь особенным памятником, являвшимся монументом его гордости. Античные города характеризовались не частными постройками, а памятниками, представлявшими общее достояние, — памятниками, которые были предназначены не для данной только минуты, а на века. В этих памятниках воплощалось не просто богатство одного лица, а величие общества. Вот почему в античном городе отдельный житель действительно привязывался к своему местожительству. Античный город обладал такими притягательными средствами, о которых мы сейчас не имеем и понятия. Житель этого города имел перед глазами не более или менее жалкие дома отдельных домовладельцев, а роскошные здания, принадлежавшие всему обществу. По сравнению с этими замечательными строениями собственные жилища получали только подчиненное значение.

Если сравнить громадные размеры государственных зданий античных городов с их тогдашними домами для жилья, то приходится только изумляться, с какой силой подчеркивался тогда принцип приоритета общественных построек. Мы и сейчас еще любуемся обломками и руинами античного мира, но ведь не надо забывать, что это руины не больших магазинов, а дворцов и государственных построек, т. е. руины таких строений, которые принадлежали всему обществу, а не отдельным лицам. Даже в истории Рима позднего времени первое место среди его роскоши принадлежало не виллам и дворцам отдельных граждан, а храмам, стадионам, циркам, акведукам, теплым источникам, базиликам и т.д., т.е. тем строениям, которые являлись собственностью всего государства, всего народа.

Даже германское средневековье придерживалось того же руководящего принципа, хотя художественные представления этой эпохи были совсем другие. То, что в эпоху древности находило себе выражение в акрополе или пантеоне, теперь приняло форму готического храма. Эти монументальные строения возвышались как исполины над сравнительно небольшим количеством деревянных и кирпичных домов средневекового города. Они и теперь еще возвышаются над современными жилыми казармами и накладывают свой отпечаток на всю внешность данного города. Храмы, башни, ратуши, мюнстеры выражали стиль тогдашней эпохи и в последнем счете вели свое происхождение от эпохи древности.

Ну, а посмотрите, какое жалкое соотношение существует теперь между государственными строениями и частными домами. Если бы современный Берлин постигла судьба древнего Рима, то наши потомки должны были бы придти к выводу, что самые крупные наши здания были либо универсальные магазины, принадлежавшие евреям, либо громадные отели, принадлежавшие целым группам собственников. Сравните в самом деле соотношение, существующее хотя бы в Берлине между постройками государственного характера и зданиями, принадлежащими финансистам и купцам.

Самые средства, отпускаемые на строительство зданий государственного характера, совершенно ничтожны и прямо смешны. Мы строим здания не на века, а большею частью только для потребности минуты. Ни о какой мысли более высокого характера нет и речи. Ведь берлинский дворец для своего времени являлся строением куда более высокого значения, чем, скажем, теперь здание нашей новой библиотеки. На постройку одного броненосца мы отпускаем 60 миллионов. На постройку же здания нового рейхстага, первого роскошного здания республики, которое должно иметь значение в течение веков, не дали даже половины этих средств. Когда возник вопрос о том, как украсить это здание изнутри, то высокое собрание вынесло постановление, что не надо для этого употреблять камня, а хватит и гипса. На этот раз впрочем господа парламентарии были правы: людям с гипсовыми головами не пристало сидеть в стенах, украшенных камнями.

Нашим городам таким образом похватает именно того, что особенно ценно для народа. Не приходится поэтому удивляться, что народ не находит в современных городах то, чего в них нет. Дело неизбежно доходит до полного запустения городов. Полная безучастность современного жителя крупного города к судьбе своего города является только выражением этого запустения.

Все это тоже является симптомом нашей культурной деградации и общего нашего краха. Эпоха наша задыхается в мелких вопросах мелкой „целесообразности“ или, лучше сказать — в денежном рабстве. Тут уж не приходится удивляться, что такая обстановка оставляет очень мало места для героизма. Современность пожинает лишь то, что посеяла недавно прошедшая эпоха.

Все эти симптомы распада в последнем счете являлись результатом неправильного миросозерцания. Из этих неправильностей вытекала неуверенность людей в их оценке и отношении к тем или другим крупным вопросам. Отсюда вся эта половинчатость и колебания, начиная с вопросов воспитания. Каждый боится ответственности, каждый готов трусливо примириться с тем, что считает вредным. Болтовня о „гуманности“ становится модой. С болезненными явлениями не решаются бороться. Мы щадим отдельных людей и в то же время приносим в жертву будущее миллионов. Насколько далеко зашел этот процесс распада, показывает положение дел в области религии. Здесь также не было уже прежнего единого здорового и целостного взгляда на вещи. Не в том беда, что от церкви открыто отходило некоторое количество прежних сторонников ее. Гораздо хуже было то, что теперь страшно возросла масса равнодушных. И католики и протестанты содержали специальные миссии в Азии и Африке с целью вербовки на сторону своей религии туземцев — с очень небольшим успехом по сравнению в особенности с успехами магометанской веры. Но вербуя себе сторонников в Азии и Африке, религия в самой Европе теряла миллионы прежде убежденных сторонников, теперь либо отвернувшихся от религии вовсе, либо пошедших своими особыми путями. Такие результаты конечно нельзя не признать плохими, в особенности под углом зрения нравственности.

Нельзя не отметить также усилившуюся борьбу против догматов каждой из церквей. Что ни говори, а в нашем мире религиозные люди не могут обойтись без догматических обрядностей. Широкие слои народа состоят не из философов: для массы людей вера зачастую является единственной основой морально-нравственного миросозерцания. Пущенные в ход суррогаты религии не дали успеха. Уже из одного этого следует, что заменять ими прежние религиозные верования просто нецелесообразно. Но если мы хотим, чтобы религиозные учения и вера действительно господствовали над умами широких масс народа, то мы должны добиваться того, чтобы религия пользовалась безусловным авторитетом. Присмотритесь к обычной нашей жизни и условностям ее. Сотни тысяч умственно более высоко развитых людей отлично проживут и без этих условностей. Для миллионов же людей условности эти совершенно необходимы. Что для государства его основные законы, то для религии ее догмы. Только благодаря догмату религиозная идея, вообще говоря, поддающаяся самым различным истолкованиям, приобретет определенную форму, без которой нет веры. Вне определенных догматов церкви религия оставалась бы только философским воззрением, метафизическим взглядом, не больше. Вот почему борьба против догматов церкви есть примерно то же самое, что борьба против основных законов государства. Последняя приводит к государственной анархии, первая — к религиозному нигилизму.

Политику приходится прежде всего думать не о том, что данная религия имеет тот или другой недостаток, а о том, есть ли чем заменить эту хотя и не вполне совершенную религию. И пока у нас нет лучшей замены, только дурак и преступник станет разрушать старую веру.

Немалая ответственность лежит на тех, кто к религиозным воззрениям припутывает земные дела, тем самым только обостряя ненужный конфликт между религией и так называемыми точными науками. Победа тут почти всегда достанется точным наукам, хотя конечно и не без долгой борьбы. Религия же неизбежно потерпит тяжелый ущерб в глазах всех тех, кто не может подняться выше чисто внешнего знания.

Но самый большой вред приносят те, кто злоупотребляет религией в чисто политических целях. Нельзя найти достаточно резких слов против этих жалких мошенников, делающих из религии политический гешефт. Эти наглые лжецы во весь голос — дабы их услышал весь мир — выкрикивают свой символ веры. Но вера нужна им не для того, чтобы в случае чего умереть за нее, а для того чтобы при посредстве ее устроиться получше в жизни. Они целиком продадут веру, если этого требует тот или другой политический ход, сулящий соответствующую земную награду. Ради десяти парламентских мандатов они объединятся с марксистами, являющимися смертельными врагами всякой религии. Ну, а за министерский портфель они объединятся с самим чертом, если только у этого последнего не будет достаточной брезгливости, чтобы послать подальше таких „защитников“ религии.

Если в Германии уже до войны в религиозной сфере были довольно неприятные симптомы, то это приходится приписать тем злоупотреблениям, какие позволила себе так называемая „христианская“ партия. Разве это не бесстыдство — построить всю свою позицию на отождествлении католической веры с одной определенной политической партией?

Эта фальсификация имела роковые последствия. Отдельные никому ненужные „политики“ обеспечили себе на этих путях парламентские мандаты, но церковь понесла при этом громадный урон.

Расплачиваться за это пришлось всей нации. В эту эпоху основы религии и без того зашатались, ибо мы вступили в такой период, когда все и вся пришло в неуверенное состояние, когда надвигалась катастрофа для всех традиционных понятий морали и нравственности.

Все это тоже были трещины в нашем народном организме. Они могли казаться не особенно опасными до того времени, когда наступил момент испытания. Но эти трещины неизбежно должны были привести к роковым последствиям в такую пору, когда все решалось в зависимости от внутренней силы и крепости самого народа.

Внимательный глаз не мог не заметить, что и в сфере политики наметились опасные явления, которые, если их не устранить или по крайней мере ослабить, тоже неизбежно должны были привести к распаду государства.

Для всякого, кто имел глаза, чтобы видеть, ясна была полная бесцельность как внутренней, так и внешней политики Германии. Политика компромиссов внешним образом как будто подтверждала старые принципы Бисмарка, сказавшего, как известно, что „политика есть только искусство достигать возможного“ Но между Бисмарком и канцлерами позднейшего времени была маленькая разница. В устах последних эти слова звучали совершенно по-иному. Бисмарк хотел сказать только то, что для достижения определенной политической цели хороши все возможности и всеми ими необходимо воспользоваться. Преемники же Бисмарка стали истолковывать приведенные слова в том смысле, что Германия может торжественно отказаться от какой бы то ни было политической идеи вообще. Крупных политических целей для этих руководителей государства в данный период времени действительно как бы не существовало. Для этого им не хватало основ законченного миросозерцания, не хватало элементарного понимания законов развития, определяющих ход политической жизни вообще.

Конечно в Германии нашлись все же люди, которые видели, насколько безыдейна и хаотична политика государства, которые отдавали себе отчет в том, что такая слабая и пустая политика непременно приведет к плохим последствиям. Но это были люди, стоявшие в