Реферат: Иоганн Вольфганг Гёте

(1749-1832)

Он стал легендой еще при жизни, и еще при жизни — символом куль­туры, творческой мощи человеческого духа. Не только герои Гёте — он сам, его характер, взгляды, судьба, его от­ношения с женщинами и друзьями вдохновляли художников, композито­ров, поэтов, становились темой бес­численных романов, драм, стихотво­рений, новелл, эссе, кино, теле- и ра­диопостановок. О нем рассказывают тысячи научных трудов, 50 томов его писем, 13 дневников (по 400 страниц в каждом!), десятки книг воспомина­ний, записей бесед с ним. И все равно он остался загадкой — тем более слож­ной, чем глубже мы погружаемся в мир (а может быть, Вселенную) под именем «Гёте».

Каков он, тот, кого называли Про­теем, этим вечно изменчивым древне­греческим божеством? Где его суть, истинная натура, а где наносное, ис­каженное обстоятельствами? Где он настоящий — в неугомонной юности или в размеренно-важной старости, в живой влюбленности или в «олимпий­ской» отрешенности от суеты повсе­дневного?

Вот он, 18-летний, мускулисто-стройный, с темнеющими от возбуж­дения карими глазами, в шумной ком­пании, за бокалом вина пылко спорит с друзьями (о, эти вечные темы юных сердец — о Боге и благе, справедли­вости и возмездии, о женщинах и сти­хах...), поражая одного из тех, кто слы­шит его впервые, не только умом и блеском речей, но и «невоспитаннос­тью»...

Неоднозначность впечатления, которое производил Гете, разил в письме к другу знаменитый Жан Поль Рихтер, один из последних чувствительных бытописателей-сентименталистов и первых европейских романтиков, посетивший поэта в 1796 году: «К Гёте я шел все же с робостью — говорили, что он холоден ко всем людям и ко всему на земле… что он ничем уже не восхищается, даже и самим собой, каждое слово его словно ледяная глыба… только искусство, кажется, еще способно разогреть его… Его дом-дворец поражает, единственный в Веймаре в итальянском вкусе, с этакими лестницами, целый пантеон картин н статуй, леденящий страх сжимает грудь… Наконец, вышел бог, холоден, односложен, одно­тонен… В облике его чувствуется нечто энергическое и страстное, взгляд светится (но без приятного огня). Скоро шампанское и разговоры об ис­кусстве, публике и прочих предметах разгорячили его — и тут мы увидели наконец Гёте. Он говорит не так гладко и цветисто, как Гердер, зато весьма определенно и спокойно. Напоследок он прочел нам… великолепное, еще не напечатанное стихотворение, и тут вспьгхнувшее в его сердце пламя растопило ледяную кору… Клянусь Господом, мы еще полюбим друг друга… А еще он ужасно много жрет, одет же весьма и весьма изысканно...»

Вот он, молодой завсегдатай теат­ров и начинающий сердцеед, едва вер­нувшись домой после очередного представления, спешит излить в пись­ме другу свой ревнивый гнев — и пре­рывистое дыхание раскаленной страс­ти, уязвленного самолюбия обжигает нас и через столетия: «…ежели б мне привести себя в порядок или порядок привести в себя! Дорогой, дорогой… За ее стулом господин Риден в весьма нежной позе. Ха! Представь себе меня! На галерке! Со зрительным стеклом — и видящим это! Проклятие!».

Вот он, порывистый и страстный «бурный гений», уже известный автор исторической драмы о Гёце и романа о Вертере (оба эти произведения стали знаменем бунтарского просветитель­ского направления «Буря и натиск»), имевшего колоссальный успех сразу же после выхода в свет в 1774 году — все модники надевают «вертеровский» костюм: синий фрак и желтые панталоны — бродит по горам Гарца вместе с двумя другими не менее блистательными молодыми людьми, Иоганном Каспаром Лафатером, теологом и создателем нашумев­ших «Физиологических фрагментов», где доказывалось, что по лицу и фи­гуре можно определить суть человека, и Иоганном Бернгардом Базедовом, педагогом-просветителем и новатором, в скором будущем основателем знаменитого воспитательного, учреж­дения «Филантропинум». Впоследст­вии они разойдутся во взглядах (осо­бенно резко — с Лафатером, ударив­шимся в католическую мистику, столь чуждую Гете; впрочем, все трое сохра­нят друг к другу полное уважение). А пока они жадно вбирают в себя све­жесть долин и величие гор, блеск ут­ренних рос и пахучую мглу лесов, де­лясь впечатлениями и планами. Гёте много говорит о Спинозе, о набросках «Вечного жида», юноши пьют вино, сочиняют шутливые стихи, ухаживают за девушками, даже купаются голы­шом в попутных речках — словом, предаются «гениальным безумствам», о которых так приятно вспоминать в старости. Что Гёте и делает в своих мемуарах «Поэзия и правда из моей жизни» (ч. 1—4, 1811—1833): «Я сидел между Лафатером и Базедовом, пер­вый поучал некоего сельского свя­щенника касательно темных мест от­кровения Иоанна, второй тщетно си­лился доказать некоему тугодуму-танцмейстеру, что крещение — обы­чай устарелый..- (позже) я написал кому-то в альбом:

Шли как в Эммаус, без дорог

В огне и в буре — трое.

Один пророк, другой пророк,

Меж них — дитя земное».

 

«Дитя земное» — так совершенно справедливо окрестил он себя, и стоило ли удивляться тому, что он столь полно жил, столь щедро раздаривал свой талант, охотно придумывая стихи «на случай», на свадьбы и юбилеи, вписывая их в послания друзьям или куда придется. (И так — всю жизнь. Одно из самых знаменитых своих стихотворений, известное у нас в переводе М.Ю.Лермонтова, — «Горные ершины спят во тьме ночной...» Гёте нацарапал карандашом на стене беседки в горах

Горные вершины

Спят во тьме ночной,

Тихие долины

Полны свежей мглой;

Не пылит дорога,

Не дрожат листы...

Подожди немного —

Отдохнешь и ты!)

 

Может быть, поэтому многие, казалось бы, прозорливые и доброжелательные люди столь часто называли поэта «легковесным»? Так считал даже его старший друг и почитаемый наставник Иоганн Готфрид Гердер («Гёте и вправду хороший человек, только крайне легкомыслен»). Впрочем, в юности он получал определения и пожестче: «сумбурная голова», «в котелке винтиков не хватает»...

А как на самом деле? Те, кто знал его близко, отмечали повышенную впечатлительность и ранимость — признак как раз самого серьезного и глубокого восприятия жизни. Его ощущение бытия словно мечется меж­ду полюсами восторга и отчаяния (за­писи в юношеском дневнике: «Как все сумрачно на этом свете»; чуть позднее: «Мир так прекрасен! Так прекра­сен!..»)

Но разве не этой особой впечатли­тельности мы обязаны явлением поэта Гёте — ибо как же иначе можно пре­одолеть сердечные муки, если не во­плотить их в творчестве, не передать на бумаге? Гёте вспоминал в «Поэзии и правде»: «… все, что радовало, мучи­ло или хотя бы занимало меня, я тот­час же спешил обратить в образ, в сти­хотворение: тем самым я сводил счеты с самим собою, исправлял и прове­рял свои понятия о внешнем мире и находил внутреннее успокоение. Поэ­тический дар был мне нужнее, чем кому-либо, ибо моя натура вечно бро­сала меня из одной крайности в дру­гую».

Эти крайности — и в зрелом Гете. Величественный старец, чопорный и важный «олимпиец», в присутствии которого никто не чувствует себя уютно. Сколько подобных воспомина­ний осталось потомкам! И сколько свидетельств прямо противополож­ных, говорящих о страстности, поры­вистости, дружелюбии старого Гёте. Так, разве не хрестоматийным приме­ром немеркнущего сердечного огня стала любовь 74-летнего поэта к 19-летней Ульрике фон Леветцов, его не­удачное, несмотря на посредничество самого владетельного герцога, сватов­ство к ней и традиционный для Гёте творческий исход любовной драмы — прелестная «Мариенбадская элегия»? (Хотя справедливости ради требуется отметить, что и эта любовь отнюдь не была последней у чувствительного мэтра).

А внешний вид? Одни говорят о гордой осанке, благородстве черт, ор­лином взгляде старца Гёте; другие — о том, что время поступило с ним без­жалостно: лицо избороздили резкие морщины, подбородок утонул в склад­ках шеи, живот опустился книзу и вы­дался вперед, как у беременной жен­щины...

Таков он был, этот великий немец, многоликий Гёте, уроженец вольного имперского города Франкфурта-на-Майне, где благодаря выгодному по­ложению — в центре пересечения тор­говых путей — с XII века процветали искусства и ремесла, где царили про­тестанты, а евреи вплоть до 1782 года носили как мету желтые кольца. Ио­ганн Вольфганг явился на свет спустя ровно век после окончания Тридца­тилетней войны. Род Гёте по отцов­ской линии шел из Тюрингии, по ма­теринской — из Франконии и далее из Гессена. Среди его предков были князья и крестьяне, ремесленники и художники (в том числе знаменитый живописец и график XVI века Лукас Кранах), дворяне и члены муници­палитетов. Можно смело сказать, что он принадлежал всем слоям немец­кого народа. Дед его, сын кузнеца, обучился портняжному ремеслу, а отец, тяготевший к искусствам и об­разованию, сумел получить степень доктора права и вообще являл собой классический тип просвещенного бюргера первой половины XVIII ве­ка, собрал богатейшую библиоте­ку, прекрасную галерею картин и скульптур и мечтал, увидеть своего первенца дипломированным юрис­том. Мечты отчасти сбылись: после нескольких лет обучения в Лейпцигском (1765—1768) и Страсбургском (1770—1771) университетах не слиш­ком прилежный, но весьма способ­ный юноша получил степень лицен­циата, а затем доктора права и не­которое время занимался адвокату­рой в своем родном городе, — пока судьба не позвала его на другое поприще, которым, впрочем, отец тоже очень гордился.

Хотя, может быть, и не так, как мать — всегда деятельная, веселая, жизнерадостная и жизнестойкая Ка­тарина Элизабета, обожавшая своего Гансика даже в зрелые годы, когда он держал ее в некотором отдалении. Кстати, она первая признала уважае­мой супругой Гёте мать его единст­венного сына Августа, работницу фаб­рики искусственных цветов Кристиа­ну Вульпиус, брак с которой он офор­мил лишь в 1806-м — через 18 лет после начала их совместной жизни. Впрочем, нам, лишенным обострен­ного снобизма веймарского света и скрытой робости перед ним тайного советника Гёте, лишь в 1782 году по­лучившего дворянский титул и право на приставку «фон», покажется не таким уже мезальянсом союз бюргер­ского сына с Кристианой — внучкой юриста, дочерью архивариуса и родной сестрой Кристиана Августа Вульпиуса, издателя журналов для люби­телей искусства и древностей, а также автора некогда популярнейшего, в том числе в России, романа «Ринальдо Ринальдини, атаман разбойников». Кста­ти, именно с просьбы о покровитель­стве брату, молодому литератору, и на­чалось знакомство маленькой цветочницы и знаменитого поэта.

Судьба Гёте была недолго связана с родительским домом. Вскоре при­шла пора «странствий» по дорогам жизни, которые не становились более легкими от того, что почти целиком пролегали на территории одного ма­ленького государства — соседнего гер­цогства Саксе-н-Веймар-Эйзенахского. Его правитель, 18-летний герцог Карл Август, за год до вступления на престол познакомившийся с молодой литературной знаменитостью и очаро­ванный ею, пригласил Гете переехать в свою столицу: он намеревался со­здать в княжестве островок всеобщего благоденствия — высокой просвети­тельской утопии, на которую не могло не откликнуться сердце гуманиста! Так, в 1775 году 26-летний Гёте стал, вопреки надутым губам старых придворных, членом, а затем и главой Тайного совета — высшего органа правления при герцоге, и более десяти лет ревностно исполнял эту роль.

Сохранившиеся дневники, письма, документы, проекты и реляции неоп­ровержимо свидетельствуют о том, сколь широк был круг обязанностей тайного советника Гете: бюджет, на­логи, сельское хозяйство (стремился внедрить прогрессивные способы его ведения), финансы двора (пытался их урезать), юридические вопросы, гор­норудное дело, военные наемники, местные ремесла.., даже устройство серных ванн в Баден-Эмсе.

Чего только не говорили о «минис­терских» годах Гёте! «Княжеский при­служник», «измена собственному призванию», «погоня за чинами»… Разу­меется, в определенном смысле для художника, привыкшего к непрестан­ному творчеству, это было отречение. Но, говаривал Гёте, отдавая, я и при­обретаю: опыт, постижение жизни… Вельможный поэт болезненно пере­живал нищету простых тружеников («… если бы крестьянин работал только на себя, ему бы хватало, а сейчас за день при княжеском дворе съедается больше, чем он нарабатывает за год»), стремился видеть их довольство в кня­жестве, почти доверенном ему.

Почти… Ибо его управлению не могли подлежать установившаяся со­циальная структура, образ мыслей и поведения сильных мира сего («весь смысл жизни герцога — в путешест­виях и охоте», — с горечью сообщал Гёте в одном из писем). Его начина­ния что-то улучшают, что-то совер­шенствуют, а в целом… «Я всю жизнь ворочал камень, который так и не стал на место», — вспоминал Гёте в ста­рости.

И вот одним из сентябрьских дней 1786 года в три часа утра из Карлсбада, где вместе с высшим веймарским об­ществом отдыхал и лечился Гете, ни­чего никому не сказав, тайный совет­ник и известный поэт со всеми воз­можными предосторожностями, захватив лишь чемодан и дорожную сумку, выбирается из дома, усажива­ется в почтовую карету и отправляется в путь. Начиналось «прекрасное, ти­хое, туманное утро. Верхние облака были полосаты и волнисты, нижние нависали тяжело. Это мне показа­лось хорошим предзнаменованием...»

Два года беглец провел в Италии, наслаждаясь солнцем, морем, пре­красным климатом, живостью и непосредственностью итальянцев — и, конечно же, творениями древности, и эпохи Возрождения.

А затем возвратился в Веймар. И вновь заботы — о Веймарском театре, веймарской библиотеке, Иенском yуниверситете, куда Гёте, ставший его офи­циальным попечителем, приглашал, не скупясь, лучшие умы Германии: историка Людвига Окена, философа Фридриха Шеллинга… Тогда же нача­лась многолетняя, сильная и нежная привязанность Гёте к Фридриху Шил­леру, началась с приглашения послед­него на должность преподавателя ис­тории в этот университет.

Вместе с Шиллером Гёте углубля­ется в изучение античного искусства, ведомый во многом блестящими шту­диями Иоганна Иоахима Винкельмана, тоже бюргерского сына, ставшего «глав­ным антикварием» и «президентом древ­ностей» Ватикана, видевшего в благо­родной простоте и спокойном величии античного искусства не только норму прекрасного на все времена, но и ре­зультат определенного государственного устройства и политических свобод.

В статьях и художественных произ­ведениях, написанных Гёте (как и Шиллером, нередко совместно с ним), в 1780-е годы слагается и формулиру­ется эстетика так называемого веймар­ского классицизма — не первая, если вспомнить несколько предшествую­щих столетий, и не последняя, если обратиться к искусству конца XIX — начала XX века, попытка европейцев вернуться к младенчески ясному осо­знанию колыбели своей цивилизации. Идеалы созерцательной сдержаннос­ти, самовоспитания посредством изу­чения классики, где все соразмерно, взаимообусловленно и стройно, прин­ципы порядка, последовательности и гармонии — вот что приходит на смену недавней юношеской вере в энергию «броска», в способность че­ловеческого разума и действия быстро и резко изменить жизнь.

Здесь сказался, конечно, не только личный «сизифов» опыт усовершенст­вования мира в масштабе одного кня­жества, но и глубокое переживание таких всемирно-исторических собы­тий, как Великая французская револю­ция, с ее кровью и разрушениями, ван­дализмом и корыстью нуворишей, ос­корбившая и перевернувшая представ­ления многих просветителей, свято ве­ривших в изначальное «добро» чело­веческой природы.

Гёте не мог назвать себя другом этой кровавой революции, и именно в годы столь радикальных потрясений в центре Европы призвал сменить идею борьбы идеей нравственного самосовершенствования (драма «Торквато Тассо», 1780—1789, изд. в 1790). Но Гёте сердился, когда его называли «другом существующего порядка». Разве он не боролся, не действовал в альтруистическом порыве созидателя? Объявивший себя роялистом патриар­хального толка (наступление товарно-денежной эпохи он, вольно или не­вольно согласуясь здесь с Г.В.Ф. Геге­лем, воспринимал как трагедию для человека, культуры и гуманности), Гёте именно правителей обвинял в не­навистных ему восстаниях черни, ибо те не проводили сверху требуемых изменений.

Гёте наверняка поспорил бы и с теми, кто позднее отождествлял его миропонимание с гегелевским — ибо человеческий дух у Гёте стремился не к самоотождествлению с заранее за­данным «мировым духом», как у Ге­геля, а двигался вечно «вперед и ввысь», к бесконечному, трудноопределимо­му, символически загадочному, но безусловно облагораживающе-пре­красному, и идея прогресса, чуждая Гегелю, была в высшей степени близ­ка поэту.

Отсюда — широта интересов, ведь Гёте был еще и естествоиспытателем, занимался геологией, минералогией, ботаникой, анатомией, открыл нали­чие «межчелюстной» кости у человека, создал оригинальное учение о цвете, спорил с «корпускулярной» теорией Исаака Ньютона, интересовался аст­рономией, астрологией, химией, а также мистикой… И сам гравировал, рисовал, оставил свыше полутора тысяч рисунков; одно время даже ко­лебался — не избрать ли вместо лите­ратурного труда путь художника?

Отсюда предпочтение опыта — аб­стракции. Отсюда — почти такое же, как у Спинозы, обожествление при­роды. Отсюда — удивительно острое и неизменное чувство сопричастности всему происходящему, что делало Гёте «естественным человеком» не в рус­соистском «первобытном», а в самом полном и всевременном значении этих слов.

 

Как, ты прошла?

А я не поднял глаз;

Не видел я, когда ты возвратилась.

Потерянный, невозвратимый час!

Иль я ослеп? Как это приключилось?

 

Но я могу утешиться пока,

И ты меня охотно оправдаешь.

Ты — предо мной, когда ты далека,

Когда вблизи — от взора ускользаешь.

Перевод С.Соловьева

Не потому ли натуре «олимпийца» Гете был столь свойствен глубинный, непоказной демократизм? «По сути дела все мы — существа коллектив­ные», — говаривал он, и «субъектив­ность» была для него негативной ха­рактеристикой. С этим связано и гетевское неприятие романтиков: вос­хищаясь Байроном, уважая и ценя от­дельные романтические произведе­ния, жизнелюб и поклонник «здравого смыслам он отторгал от себя их «ла­заретную поэзию», манерность, «ис­кусственность», их «субъективность», не понимая их тоски, их иррациональ­ности, их «изломанных», «форсиро­ванных», по его выражению, талантов. В его представлении творчество всегда оптимистично.

Многими отмечалась терпимость Гете, его способность восхищаться одаренными людьми — почти со все­ми своими выдающимися современ­никами он был дружен или по-добро­му знаком. А о тех чувствах, которые он сам умел вызывать в людях, сви­детельствует не только пример Шил­лера, но и судьба Иоганна Петера Эккермана, явившегося к Гете начинающим литератором за советом и под­держкой и без колебаний отказавше­гося от собственного призвания во имя счастья ежедневного общения с великим поэтом в качестве его секре­таря и доверенного собеседника, па­мятью чему — и памятником самому Эккерману — стали его всемирно из­вестные «Разговоры с Гёте в последние годы его жизни».

Гёте умел по достоинству ценить и тех, кто был по своей сути чужд ему. Так, Наполеона, вспоминая о личном общении, он охарактеризовал как «квинтэссенцию человеческого» (при­мечательно, что император встретил поэта почти однозначным «евангель­ским» восклицанием: «Вот человек!») Да и значение Французской револю­ции, несмотря на критическое отно­шение к «взрыву», нарушающему ход плавной, «ненасильственной» эволю­ции, Гёте осознал уже в 1792 году, распознав в ней не просто мятеж разнузданной черни, но начало но­вой исторической эпохи; незадолго же до смерти признавал и благодетель­ные последствия революции, кото­рые, по его словам, не сразу были видны.

Для Гёте все в мире было достойно уважения и, в конечном счете, равно велико: Христос и Будда, Прометей и Магомет, масонство и суфизм; китайская поэзия интересовала его ничуть не меньше, чем, например, английская. Именно Гете принадлежит идея всемирной литературы как целого, имеющего общие законы развития. Гёте не признавал границ между го­сударствами, устанавливаемых често­любием и войнами, называя истин­ной трагедией не «гибель отечества», а разорение крестьянского Двора. Он стал не только сыном своего народа и своего века, но и гражданином мира в самом высоком значении этих слов, — историческим посредником, миссионером, посланцем из XVIII ве­ка (которому он принадлежал в боль­шей мере, чем XIX, хотя и умер 22 марта 1832 года) последующим сто­летиям.

Его протест против всех форм уг­нетения — будь то мятеж рыцаря-раз­бойника или испанского наместника в драмах «Гец фон Берлихинген с же­лезною рукой» (1773; из эпохи Крес­тьянской войны в Германии 1524— 1525 годов) и «Эгмонт» (1788; из ис­тории борьбы Нидерландов XVI века с испанским владычеством) или вертеровский бунт «третьесословного» сердца (победоносное шествие этого романа по Европе началось именно с предреволюционной Франции, и На­полеон, по его признанию, носил в походном ранце эту библию чувстви­тельного простолюдина)… Его внима­ние к повседневности и умение вы­светить жизнь «обыкновенной» души (пьесы «Клавиго», 1774; «Стелла», 1775; «Побочная дочь», 1804); едкая насмешка над суетностью, корысто­любием, пустотой, безнравственнос­тью и суеверным невежеством мель­чающей аристократии (комедия «Ве­ликий Кофта», 1792) и феодальным произволом (сатирическая поэма «Рейнеке-Лис», 1793); глубокое про­никновение в мир народных преданий (баллада «Лесной царь», 1782) и бла­городных страстей античного «детст­ва» европейской культуры, утверж­дающей победу гуманности над пред­рассудками варварства, косной «тра­дицией» (трагедия «Ифигения в Тавриде», 1779-1786, изд.1787). Его ли­кующая песнь вольности в ранней лирике — и мысль о необходимости самоограничения в программных сти­хотворениях «Границы человечества» (1778-1781) и «Ильменау» (1783); его упоение, чувственными радостями бытия («Римские элегии», 1790,.и про­питанные ароматом восточной поэзии стихи «западно-восточного» цикла); его «языческое» полнокровие, отвер­гающее аскетизм ортодоксального христианства (баллады «Коринфская невеста», «Бог и баядера» — обе 1797); поклонение страстному гению Шекс­пира — и презрение к филистерству, скудоумию, ограниченности плоско­го, «растительного» бытия («Венеци­анские эпиграммы», 1796)...

 

еще рефераты
Еще работы по истории