Реферат: Т. Шанин. Россия как "развивающееся общество". Революция 1905 года: момент истины. (Главы из книг)

Т. Шанин

Хроники пишут только те,
для кого существенно настоящее.
Гёте

Первая русская попытка самоосознания в терминах современной социальной теории проявилась в форме спора между славянофилами и западниками. Одна сторона утверждала, что Россия вполне уникальна, другая же рассматривала ее как отсталую провинцию Европы, пройденную Западом ступень единой эволюционной лестницы. Россия не была ни тем, ни другим. Россия не была уникальной, но из этого не следовало, что она находилась в процессе превращения во вторую Англию. Она также не была «феодальной», но это не означало, что она была просто «капиталистической» или же смесью капитализма и феодализма. На рубеже XIX и XX вв. Россия стала первой страной, в которой материализовался специфический социальный синдром «развивающегося общества», как мы его сегодня называем. Но он сочетал эту социальную форму с длительной имперской историей, особенно сильным государственным аппаратом и особенно высокообразованной и политически активной интеллектуальной элитой.

Фундаментальное отличие мира человека от мира природы состоит в том, что процессы познания, понимание и непонимание вплетаются в него, структурируя человеческую деятельность. В последние десятилетия XIX в. царское правительство формулировало свою стратегию в терминах «догнать Европу» (либо в противном случае деградировать до «второго Китая»). Мощное государственное вмешательство по типу германского (теоретиком которого считался Фридрих Лист, а символом успеха Бисмарк) породило в начале ХХ в. отнюдь не вторую Германию, но разрушительный экономический и социальный кризис, военное поражение и революцию 1905 — 1907 гг. Таким образом, Россия стала первой страной, в которой была серьезно поставлена под сомнение значимость западноевропейского опыта для остального человечества. России было суждено в ходе живого политического опыта выработать две основные программы, сопровождавшиеся реальными грандиозными экспериментами, радикальной трансформацией того типа общества, которое сегодня называется «развивающимся». Эти диаметрально противоположные, однако теоретически взаимодополняющие стратегии связались с именами Столыпина и Ленина, но с обеих сторон фактически представляли целый спектр взглядов и целей, теоретических разработок и личностей. Последующие три поколения мало что прибавили в копилку концепций, созданных в то время.

Теоретическое осмысление не успевало за политическим развитием. Маркс однажды отметил историческую тенденцию разыгрывать новую политическую драму в костюмах, одолженных у предыдущих поколений. Французские революционеры 1791 г. воображали себя вождями древнеримской республики. Тот факт, что политические лидеры России последовательно приуменьшали новизну своего опыта и всячески притягивали фактические и идеологические доказательства своего западноевропейского обличья, делает это еще более поучительным. В то время как правительство строило свою деятельность по германской имперской модели, руководители российских антиправительственных движений связывали свое настоящее и будущее с английским парламентаризмом или с Французской революцией.

Революция 1905 — 1907 гг. явилась для России моментом истины. Развившись в направлении, неожиданном и для сторонников, и для противников, революция эта высветила новую структуру социальных характеристик и вызвала к жизни неортодоксальные решения, как политические, так и теоретические. Новая Россия началась именно тогда, когда некоторые монархисты поняли, что только революционные социальные преобразования могут спасти их монархию; и когда некоторые марксисты, под влиянием поражения революции, по-новому взглянули на Россию и на свой марксизм. И тем и другим было суждено получить власть, исторически очень быстро сменяя друг друга, и опробовать на практике свое новое понимание. Те, кто не захотел извлекать уроков, очень быстро оказались выброшенными на «свалку истории» — ужасный, но соответствующий действительности образ, достоверно характеризующий и жизнь людей, и многие события.

Растущее признание специфичности действительности, проблем и теорий «развивающихся обществ», которое вышло на передний план с начала шестидесятых годов XX в., позволяет поместить русский опыт в новый и более реалистичный сравнительный контекст. Это может дополнить наше понимание России/СССР/России. Это может пролить новый свет на концептуальную трансформацию, которая оказалась самым важным результатом революции 1905 — 1907 гг. Это также может способствовать тому, чтобы история России и аналитические изыскания, связанные с ней, помогли бы лучше понять современные «развивающиеся общества». Данная тема раскрывается в двух отдельных книгах под общим титулом «Корни инакости».

В книге «Россия как „развивающееся общество“ рассматривается русское общество рубежа веков. Это попытка распутать и разграничить различные, однако взаимосвязанные аспекты истории России на ее пути через революционные периоды 1905 — 1907 и 1917 — 1921 гг. Марк Блок однажды сказал, что „знание фрагментов, изученных по отдельности один за другим, никогда не приведет к познанию целого — оно даже не позволит познать самые эти фрагменты“. „Но работа по восстановлению целого, — писал он далее, — может проводиться лишь после анализа. Точнее, она — продолжение анализа, его смысл и оправдание“ (2). В этой книге в качестве таких основных, базовых „фрагментов“ рассматриваются Российское государство, крестьянство и капитализм, т.е. основные структуры власти, способ жизни основной массы населения, самая динамичная экономическая сила, и их взаимозависимость — базовый треугольник социальной детерминации начала столетия. В соответствии с этим построены первые главы книги. Затем анализируется крестьянская экономика и дается общая картина России в динамике за время рассматриваемого периода.

Вторая книга — »Революция как момент истины: Россия 1905 -1907" — посвящена периоду русской революции 1905 — 1907 гг., а также характеру и причинам революции 1917 г. Она начинается с того, как зарождалась революция 1905 — 1907 гг., и с анализа двух ее основных составных частей: борьбы в городах за политическую свободу и/или социализм и борьбы в деревнях за землю и волю, т.е. свободу в кре- стьянском понимании. Далее следует анализ взаимовлияния этих потоков и взаимосвязи их основных действующих социальных сил. По- следние две главы посвящены тому, какое воздействие на будущую историю России оказали попытки осмысления революционного опыта 1905 — 1907 гг., приведшие в разных лагерях и к концептуальным революциям, и к сохранению власти догм и стереотипов. В послесловии рассматриваются некоторые общие вопросы методологии и целей исследования, относящиеся к предлагаемым книгам и связанные с современной историей и исторической социологией.

Исследования, на основе которых написаны обе книги серии «Корни инакости», берут свое начало в работе, которая была опубликована в 1972 г. под названием «Неудобный класс» (3) .


Из первой книги: Россия как «развивающееся общество»


Морфология российской
отсталости: настоящее и будущее

Китай, Индия, Турция, Персия, Южная Америка в такой же мере политически немощны, в какой экономически зависимы от иноземной промышленности. В настоящее время политическое могущество великих государств, призванных выполнять исторические задачи, создается столько же духовными силами народа, сколь и его экономическим строем. Международное соперничество не ждет. Если ныне же не будет принято энергичных и решительных мер…

Сергей Витте

порядках — … При наших государственных абсолютном деспотизме, абсолютном отрицании прав и воли народа — реформа может иметь характер только революции.

Исполнительный комитет партии «Народная воля»


Тип «развития»: «рост» и «разрыв»

В 1946 г. проф. Тимашев опубликовал в Лондоне обширное исследование моделей развития России. Он мысленно экстраполировал основные тенденции экономической и социальной истории России между 1890 и 1913 гг. Он пришел к выводу, что Россия могла бы к 1940 г. достичь того же, если не более высокого уровня индустриализации, национального дохода и образования, которые были фактически достигнуты при советской власти, той власти, которая в то же время «отбросила российскую философию и искусство по крайней мере на столетие ». Вовсе не будучи необходимой для преодоления препятствий развитию, «коммунистическая революция была опасной болезнью, но русские обладают достаточной жизненной энергией, чтобы преодолеть ее». Эта точка зрения была основана на предпосылке, что темпы экономического развития дореволюционной России, зарегистрированные в 1909 — 1913 гг., сохранились бы и в будущем, создавая условия для присоединения к «Западу» (т.е. клубу государств всеобщего благосостояния, развитой технологии, международного влияния, высоких достижений в области образования и светлых перспектив дальнейшего развития).

Время, прошедшее с момента опубликования книги, не умалило привлекательности этой точки зрения. За последние годы вышел целый ряд исследований, которые прямо повторяют доводы Тимашева, хотя и не ссылаясь на него. Дальнейшее развитие эта линия получила в русле различных западных теорий конвергенции, которые считали, что, несмотря на все жестокости и риторику советского эксперимента, это фактически было лишь гигантское предприятие по «запоздалой индустриализации». В этом смысле феномен Сталина объясняется (и, собственно, оправдывается) как некий необходимый стартовый механизм («тейк-офф») экономики. Теперь, когда в основном цели индустриализации достигнуты, СССР конвергирует в сторону единственного известного и единственно возможного «развитого мира» вездесущей электроники и бюрократического изобилия, скроенного по нашему западному образцу (см. последние показатели валового национального продукта, производства автомобилей или полиэтиленовых пакетов на душу населения).

Однако факты свидетельствуют, что перспективы всеобщего экономического роста и социального развития, которые сняли бы разрыв между США или Западной Европой и остальным миром, не очевидны. Конечно, во всем мире произошли стремительные и глубокие перемены, однако разделение на «три мира», о котором впервые заговорили в начале пятидесятых годов нашего столетия, сохраняется в основных чертах и в 1980-е годы. Несмотря на некоторые внешние признаки, и Второй мир (для ООН — категория «централизованного планирования», самоназвание — «социалистический») на самом деле не превращался в Первый («развитой капиталистический»). Но сейчас нас интересует Третий мир.

С начала пятидесятых годов беспроблемная теория модернизации забрасывала бывший колониальный мир оптимистическими предсказаниями и наборами «сделай сам», чтобы начать движение к вожделенному идеалу «а ля» Соединенные Штаты, однако и официальные сводки, и аналитические материалы становились все более тревожными. Основной аспект этого вопроса был хорошо выражен А.Г.Франком: «В тридцати развитых странах живет менее 30% мирового населения и, по оценкам специалистов, будет жить только 20% к 2000 г.; это страны, на долю которых в настоящий момент приходится приблизительно 90% мирового дохода, финансовых ресурсов и производства стали… 95% мирового научно-технического производства… они потребляют более 60% пищевых продуктов». Еще более показательны данные по «догоняющим» странам. За четыре десятилетия после второй мировой войны, несмотря на явные различия между ними, ни одна из основных «развивающихся стран» 50-х и 60-х годов не стала схожей с США или Западной Европой, включая и те «развивающиеся страны», которые сказочно разбогатели на нефти (и чей валовой национальный доход, соответственно, подскочил на невероятную высоту), а также страны, в которых быстро шел процесс индустриализации и/или урбанизации. Снова и снова волна оптимизма, основанного на поверхностно воспринятых показателях «экономического роста», захлестывала прессу, которая объявляла о появлении очередного кандидата на роль «догнавшей» или даже «обогнавшей» Запад страны: в этой роли побывали Бразилия, Мексика, Иран, Индия, Нигерия и т.д. Обычно все это кончалось национальными банкротствами, военными переворотами и бунтами бедноты. Экономика стран меняется быстро, однако совершенно очевидно, что невозможно понять и предсказать важнейшие процессы просто путем сравнения валового национального продукта и экстраполяции элементов «экономического роста» в будущее. Более того, это разнообразие не ограничивается областью экономики. Карта распространения на Земле болезней, неграмотности, военных режимов, систематического применения пыток и связь всех этих явлений с размером валового национального продукта свидетельствуют о взаимозависимости. То же самое касается сравнения этих показателей и социоэкономической поляризации внутри этих стран — типичным для «развивающихся стран» является особо резкий контраст в распределении доходов. Зарегистрировано долговременное, часто увеличивающееся отставание по многим направлениям большинства «развивающихся» от «развитых» стран. Этот разрыв представляет собой одну из определяющих характеристик современного этапа мировой истории, возможно, самую важную его характеристику.

Именно этот опыт, который является центральным для политики, экономики, идеологии и самосознания нашего поколения, необходимо приложить к России рубежа веков. Отличалась ли природа процессов, происходивших тогда в России, от того, что переживают «развивающиеся страны» (т.е. справедлива ли экстраполяция Тимашева)? Иными словами, была ли Россия «развивающейся страной» в том смысле, какой мы сегодня вкладываем в этот термин (т.е. обществом не только бедным и/или «отсталым», но и проявляющим сильную тенденцию к порождению или сохранению отставания ее экономики и социальной структуры).


Осознание понятия «развивающееся общество»

Прежде чем рассматривать Россию в этом контексте, необходимо сделать отступление чтобы уточнить, что мы имеем в виду под категорией, само название которой менялось каждые несколько лет после пятидесятых годов: «отсталые общества», «неразвитые», «развивающиеся», «зарождающиеся», «менее развитые» и т.д. Оставляя в стороне количественные показатели (например, «все страны, имеющие менее 400 долларов совокупного национального дохода на душу населения»), можно говорить о двух подходах к структурному определению таких обществ. Первый путь состоит в том, чтобы считать «развивающиеся общества» отсталыми, т.е., обществами, движущимися в современный мир по обязательному для всех пути социального и экономического развития, однако по каким-то причинам (которые указываются) еще не достигшими цели либо движущимися «туда» слишком медленно (и необходимо установить и устранить препятствия). Второй подход исходит из возможности разнонаправленных и параллельных путей «развития» и считает «развивающиеся страны» одной из категорий, входящих в это понятие. Это фундаментальное различие в логике анализа перекрывает и отдельные разные темы, и уровни обобщения, и основные идеологические позиции. Более того, два этих различных подхода сыграли важную роль в оформлении политических стратегий и конфронтаций. Перейдем к короткому изложению истории формирования этих теоретических позиций.

Модель промышленного капитализма, основанная на примере Англии XIX века, была, несомненно, очень продуктивной, но в то же время оказала несколько гипнотическое воздействие как на ученых, так и на непрофессионалов. Несмотря на нищету и страдания, связанные с развитием промышленного капитализма, и порожденные им новые проблемы, благодаря ему уровень производства материальных благ поднялся в исторически краткие сроки на невиданную доселе высоту. В рамках промышленного капитализма наука и научные достижения стали частью повседневной жизни — причем как в сфере материального производства в форме перманентной научно-технической революции, так и в применении математических методов для понимания общества. Промышленный капитализм стал мировой объединяющей и преобразующей силой, породив современный сплав мифа о Мидасе и божественного образа: все, чего он касался, обращалось в золото; все, что он производил или создавал в социальном плане, приобретало его образ и подобие.

Представление о России Тимашева и теория конвергенции являются частными случаями теории модернизации. Эта парадигма постулировала глобальную неизбежность, однолинейную природу и принципиальную позитивную ценность «прогресса» (т.е. движения по оси развития, обозначенной странами промышленного капитализма). Ее теоретические предтечи — эволюционизм и классическая политэкономия XIX в., являвшиеся не только философией и наукой нового мира, но и апофеозом капитализма. Суть их сводится к интерпретации истории через развитие общественного разделения труда, связываемого с развитием новых технологий и преобразованием общественных институтов.

В XX в. неоклассическая школа в экономике и функционализм в социологии продолжали эту теоретическую линию, придавая ей оптимистическое звучание в том, что касается механизмов разрешения социальных проблем — выраженных в метафоре «социального равновесия». Эволюционизм «левых», который особенно связывается с теориями, развитыми «ортодоксальным» крылом Второго Интернационала, принимал все это, но шел дальше в своем утверждении, что социализм непосредственно сменяет капитализм, являясь добавочной, необходимой и последней «стадией» развития. Социализм понимался в рамках этой теории как окончательный «способ производства» и равновесия, которые поставят грандиозные достижения капитализма в материальном производстве на службу коллективным производителям. Мечты Витте о Российской империи как о промышленном гиганте, книги Плеханова (и в особенности их интерпретация российскими «легальными марксистами»), то, как Сталин претворял в жизнь ленинский лозунг «Коммунизм есть советская власть плюс электрификация всей страны», книга Уоррена, недавно опубликованная в Лондоне, — все эти радикально различные взгляды и действия объединяются своей приверженностью идее общего единого «прогресса» и принципиальной однолинейностью истории. Именно в этом контексте нужно читать определение «развивающегося общества» в Оксфордском словаре, — как отражение западноевропейского общественного сознания, закрепляемое средствами массовой информации. «Развивающееся общество» — это «бедная или примитивная страна, которая находится в процессе развития своих экономических и социальных условий».

Собственно, представление о прогрессе как об индустриализации отсталых окраин разделялось далеко не всеми и далеко не безоговорочно, особенно понимали недостатки этого подхода социалисты и либералы, непосредственно сталкивавшиеся с колониализмом. Конечно, капитализм играл позитивную роль, но также и отрицательную, и даже в рамках своих собственных целей. Капитализм в колониях, конечно, оказывал преобразующее воздействие на «туземные общества», но, с другой стороны, подавлял развитие их промышленности и выражение воли большинства. Да и его влияние на социальную и экономическую жизнь метрополии было неоднозначным. В то же время в рамках Второго Интернационала марксистская социальная критика и анализ начали принимать международную форму, начиная с работ Гильфердинга и Розы Люксембург, а затем Бухарина и Ленина. Но марксистская теория империализма была создана как анализ эксплуатации колоний и ее роли в экономике метрополий. Характер самих колониальных обществ практически не рассматривался.

Два поколения спустя, после второй мировой войны, появился новый постколониальный мир. Когда стало ясно, что теория модернизации и политика, опиравшаяся на эту теорию, не принесли желаемых материальных плодов в 1950 — 1960 гг., потребовались объяснения этого провала (т.е. почему «разрыв» никак не хотел сокращаться и почему нарастала вооруженная борьба в колониях и бывших колониях — в Алжире, Вьетнаме, на Кубе, в Анголе и т.д.). ООН и телевидение за-ставили мир осознать существование Третьего мира. Попытки разо-браться в политической экономии бывших колониальных стран привели к возникновению нескольких новых направлений исследований, среди которых, особенно выделяются работы Мюрдаля, Пребишa и Барана.

Эти три «отца-основателя» персонифицируют критику теории модернизации 50-х годов XX в. (Мюрдаль был выходцем из Швеции, а Пребиш — из «развивающейся страны» Аргентины. Баран воспитывался в России и был в США в 50-е годы единственным профессором экономики, стоявшим на марксистских позициях). Соответственно, различались и предлагаемые рецепты: Мюрдаль призывал Запад взять на себя моральную ответственность (которая конкретно должна была выражаться в массированной благотворительной помощи), Пребиш требовал проведения политики индустриализации стран Латинской Америки при государственном контроле иностранной торговли, а Баран считал необходимым завоеваниение экономической независимости постколониальных стран революционным путем, за которым должна последовать перестройка всего общества. Все трое отвергали теорию модернизации как неадекватную, необоснованно оптимистическую и ориентированную исключительно на Запад в идеологическом отношении.

В 70-х годах, после двух десятилетий господства в области «науки о развитии» теории модернизации, ее на время сменила теория зависимости (dependency theory). В англосаксонской литературе наиболее значимой попыткой изложения этой теории оказалась работа А.Г.Франка, опубликованная в 1967 г. Вокруг этой книги разгорелась первая дискуссия, связанная с теорией зависимости. События 1968 г. во Вьетнаме, США, Латинской Америке, Франции, Китае и Чехословакии создали ситуацию политического кризиса и ожидания коренных перемен, создав фон для этой дискуссии. В книге Франка представлена картина неравного международного разделения рынков и труда, когда богатства латиноамериканской «периферии» «выкачиваются», что приводит к стагнации в этом регионе. Он отбрасывал прежние представления о (полу?)феодальном обществе или о регионе со множеством «очагов отсталости», которые медленно растворяются под воздействием капитализма и/или прогресса. Капиталистический мировой рынок уже несколько веков превратил это общество в часть мирового капиталистического хозяйства. Он также обусловил различие в динамике различных регионов земного шара, что приводит к неизбежному и постоянно усугубляющемуся упадку стран, где сосредоточен подавляющий блок бедности человечества.

На короткое время универсальным ключом к пониманию стала новая понятийная дихотомия «центр — окраина» (ранее основной была диада теории модернизации: «отсталое — современное»). За этим быстро последовала вульгаризация «теории зависимости». Нестрогое использование понятия «центра-окраины» привело к тому, что эта дихотомия быстро стала синонимом пары «богатые-бедные», добавив лишь некоторую критическую окраску. Таким образом вместо анализа сложной действительности получался лишь лингвистический экзерсис. Аналитики и чиновники Мирового банка стали активно использовать это понятие для того, чтобы совершенствовать и легитимизировать политику своих работодателей. Но даже подлинно критические и изощренные варианты теории зависимости обнаружили серьезные недостатки, которые постепенно были признаны также и их авторами. С теоретической точки зрения проблема заключалась в «холистических» «структуралистских» исходных положениях, которые рассматривались нами выше. Они часто были, если можно так выразиться, доведением до абсурда взглядов Барана и других более ранних теорий империализма. Мировой капитализм, и/или международный рынок, и/или транснациональные компании (или, в более общем плане, «законы накопления капитала») рассматривались как единственные значимые исторические факторы. Таким образом «окраины» оказываются просто марионетками внешних сил, «носителями» черт международной социальной матрицы. В политическом аспекте единственным выбором неизбежно становится выбор между фашизмом или социализмом. Однако факты, свидетельствующие о сложных процессах диверсификации в «развивающихся обществах» и о стремительной индустриализации в некоторых из них, поставили эти выводы под удар. То же касается проявлений политической борьбы и политических различий в Третьем мире. Тот факт, что Франк употреблял понятия «мирового рынка» и «капитализма» как синонимы, обострило дискуссию вокруг этой теории. Важно отметить, что результаты реализации программ «замещения импорта», когда они принимались, не соответствовали теоретическим прогнозам структуралистов. За их принятием следовали новые типы проникновения и более безопасные пути извлечения сверхприбылей транснациональными корпорациями. В то же время «разрыв» никак не сокращался. Таким образом вполне реалистичным оставался основной образ мирового господства капиталистического «центра» с некоторыми изменениями и определяемая им статика и динамика мирового разделения.

В 1974 г. Е.Валлерстайн начал публикацию капитального труда, в котором предлагался глобальный анализ происхождения капиталистической экономики. Разделяя взгляды «теоретиков зависимости» по многим важнейшим вопросам, Валленштайн придал этому анализу новую историческую глубину. В своем историографическом анализе он сосредоточился на формах мирового разделения и международного контроля труда и возникающих в результате этого различных типах его использования. И, что важно для нашего вопроса, он экстраполировал соответствующим образом более ранние концептуальные модели и ввел категорию «промежуточного» общества между капиталистическим «центром» и «окраинами» (это общество характеризуется издольщиной в сельском хозяйстве и отраслями добывающей промышленности). В эту категорию он включил старые империи, переживающие период упадка, вовлеченные в процесс капиталистической периферизации. Царская Россия, которая запоздало вошла в мировую систему хозяйства, в рамках этой концепции относится к этой промежуточной категории стран.

В общем и целом дискуссия 70-х и 80-х годов XX в. не увенчалась решительным прорывом. Основной водораздел по-прежнему проходит между теми, кто считает, что «развивающиеся общества» представляют собой лишь отсталый вариант «классического» капитализма, не отличаясь от него по сути, и теми, кто считает, что они обладают иной социальной формой, путями развития и потенциалом и требуют соответственно разработки особых теоретических построений. Как ни противно такое состояние дел в теории любителям идеологических окончательных истин и однозначных решений, этот концептуальный «факт» невозможно перечеркнуть хитроумным логическим вывертом, административным решением или эмпирическим подсчетом. Ученый должен выбрать тот или иной подход, последовательно приложить его к конкретному материалу и проанализировать результаты. В нашем исследовании мы следуем взгляду, что «развивающиеся» или «периферийные» страны должны рассматриваться как особая категория форм социальной организации, и с этой точки зрения мы обратились к России конца XIX — начала XX в.


Для адекватного анализа современного мира взгляды основоположников теории «зависимости» нуждаются, конечно, в серьезной доработке. Для определения усовершенствованной версии этой теории мы будем пользоваться более поздним названием — теория «зависимого развития». Она строится на основных концептуальных элементах дискуссии дальнейших лет, типа замечания Суизи о возможности существования «различных капитализмов» и на отказе Гобсбаума принять как данность универсальный характер перехода от феодализма к капитализму. Этот подход отвергает далее холистический анализ «систем», в котором принимается единственная динамика и логика «центра», управляющая всей системой, а также всеобщий экономический детерминизм. Он отвергает также эволюционистские решения, в рамках которых типы общества представляют собой сущностно различные этапы на неизбежном капиталистическом пути (на пути к социализму, если вы социалист). «Неравномерное» и смешанное развитие различных обществ в рамках этого подхода означает не только различные скорости, но и различные пути, каждый со своими особыми потенциалами и логикой. Кроме того, важнейшим открытием последнего поколения было осознание растущего размыкания между империализмом и колониализмом. В этом контексте кажется весьма уместной арабская пословица, гласящая, что люди больше похожи на своих соседей, чем на своих отцов. (Ибо с соседями они росли и живут в сходных условиях.) История колониализма в некоторых странах подтверждает эти обобщения. Важнейшие социальные характеристики бывших колониальных стран определяются в главном не колониальным прошлым, а международным настоящим.

Концептуальное содержание рассматриваемой категории основывается на представлении о некоем специфическом типе социальной структуры, социального воспроизводства и моделей социального преобразования. Само собой разумеется, что эта сложная картина должна рассматриваться не как реестр несвязанных элементов, а как чертеж основных узлов мотора. Продолжая нашу механическую метафору, это «система» различных и, возможно, противоречивых тенденций и динамики, связанных различными «степенями свободы» и возможностями замены ее элементов.

Понятие «зависимого развития» в современном употреблении указывает на вполне определенное место этих стран в международной капиталистической системе. В мировой иерархии институциализированных власти, капитала и науки «развивающиеся страны» находятся на «слабом» полюсе, причем, если предоставить их силам «свободного рынка», эта слабость имеет тенденцию накапливаться. Кроме того, это местонахождение «развивающихся стран» ставит их в положение подчинения и эксплуатации со стороны их сильных «партнеров».

Внутренняя экономическая ситуация стран зависимого развития характеризуется широкими «дезартикуляциями» (4) (в смысле, введенном в широкий оборот С.Амином). Их стратегические элементы действуют в рамках международных структур, контролируемых в основном транснациональными компаниями и международными договорами между правительствами государств-«центров». Анклавы современной технологии, ввозимой из-за рубежа и контролируемой иностранцами, соседствуют с архаическими методами производства и массовой недозанятостью. Главная граница экономической «дезартикуляции» проходит, как правило, между мелкокрестьянским в основном земледелием плюс «крестьянами-в-городе» плюс широко распространенными «неформальными» («эксполярными») экономиками — и на другой стороне «современным» промышленным и финансовым бизнесом и анклавами тех, кто в нем и с ним. В центре политических и экономических властных структур находится государственный аппарат, который называли и «гипертрофированным», и «сверхсильным», и/или государственно-капиталистическим. Все это — попытки описать и объяснить бюрократическую систему, которая монополизирует не только государственное управление и функцию подавления, но и прямое предоставление социальных привилегий, роль крупнейшего работодателя, непосредственный контроль над главными отраслями производства и/или экспортом, контроль над средствами массовой информации и т.д. Исключительно высокая степень эксплуатации в «развивающихся странах» часто соседствует с распространением репрессивных режимов, отсутствием консенсуса, а часто также с военными диктатурами и полуофициальными «эскадронами смерти» как повседневной системой управления.

Реальный контроль над промышленностью и финансами «развивающихся стран» находится в руках «тройственного союза» международного капитала, государственных «технократов» и местной буржуазии (иногда в союзе с крупными землевладельцами). В определенной степени государственный аппарат является посредником иностранного капитала, служа ему, но также пытаясь контролировать его. Чаще всего рабочий компромисс этих сил, при главенстве первых двух и прислуживании третьей (которая, однако, вовсе не лишена власти и влияния), определяет работу «зависимой» экономики. Это означает частые передвижения и конфронтации капиталов в поисках быстрой прибыли, в то время как государственные предприятия зачастую являются единственным эффективным инструментом долгосрочных капиталовложений. Это означает также, что систематическое недопущение плебейских масс к пользованию экономическими благами «зависимого развития» составляет часть процесса «экономического роста» и ведет соответственно к усугублению поляризации общества, неизбежной внутренней напряженности и социальным конфликтам. (Связанное с этим перемещение транснациональными компаниями трудоемкого производства в страны дешевой и контролируемой рабочей силы явилось определяющим фактором современного подъема промышленности в некоторых «развивающихся обществах».) Своеобразная классовая структура, этнические различия, политические черты и идеологические течения — все это порождается подобными условиями. Массы неквалифицированных рабочих, часто нищая «люмпен-буржуазия», совместно с большей частью местной буржуазии, практически лишены влияния на реальную политическую жизнь страны, несмотря на парламентские процедуры, которые обычно служат лишь средством создания внешней легитимности. В этом смысле риторическое выражение «народные массы» отражает реальность как антоним правящей элиты и может объяснить природу революционных взрывов и идеологий протеста, которые пересекают классовые границы таких обществ.

«Зависимое развитие» является процессом социального воспроизводства широчайшего и увеличивающегося неравенства в международном и в местном масштабе. Последовательное сохранение международного «разрыва» является выражением его фундаментальных «законов движения», в то время как многие другие местные «разрывы» и различия развиваются по тем же моделям. То же касается моделей подавления, типических моделей познания социальной действительности и идеологий ее изменения.


Россия на окраине Европы

Исторический анализ событий и времен не заканчивается со смертью современников, наоборот, ретроспективный взгляд позволяет дать новые оценки. После 1917 г. Россия для всего мира cтала прежде всего страной, где начался особый социалистический эксперимент, как бы к нему ни относились. Российская революция не давала о себе забыть — каждый выпуск новостей нес новые драматические или гротескные напоминания. С одной стороны, это способствовало возникновению ряда телеологических интерпретаций российской истории (все, что произошло, должно было произойти), а с другой стороны — породило утверждения, что все это явилось результатом случайностей, путаницы и невезения. Ретроспективный взгляд позволял лучше понять революционные преобразования в России и попытки «строительства социализма» в других странах. Вопрос состоит в том, насколько недавние дискуссии о природе так называемых «развивающихся обществ» могут пролить свет на историю России/СССР/России. Социальные и экономические условия никогда не повторяются в точности, однако идентичность, конечно же, вовсе не является условием сравнительного анализа.

На рубеже веков Россия была «развивающимся обществом», возможно, первым в этой категории. Этот вывод не опровергает ни развития «классического» капитализма в России, ни уникальности ее истории. Несмотря на наличие и того, и другого, основные характеристики явления, которое через несколько поколений получит название «зависимого развития», все более проявлялись в России. Мы уже обратили внимание на характер международного положения России и на влияние иностранного капитала, что получало выражение в повышенном интересе к проблемам «типов развития», «отставания», «разрыва» и экономического «роста», а также накопления капитала, суверенитета и иностранного финансового присутствия. К тогдашним российским условиям применима концепция Эванса, утверждающая наличие «тройственного союза» капиталов, управляющих промышленностью в Бразилии 1970-х годов, — иностранного, государственного и местного, а также и параллельная тенденция со стороны руководителей государства отождествлять промышленность с прогрессом и вестернизацией. Налицо были стрессы экономических и социальных разбалансированностей и резких классовых различий. Крупнейшие предприятия, особенно шахты, часто входили в международные экономические структуры и имели лишь ограниченное отношение к той экономике, в рамках которой существовало большинство россиян. Значительная недозанятость в масштабе всей страны сопровождалась нехваткой квалифицированных и «надежных» рабочих кадров. Крупнейшие заводы европейской России, на которых большинство рабочих составляли полукрестьяне, существовали бок о бок и были связаны с ручными ремеслами и первобытными методами ведения сельского хозяйства. Развитие промышленности, урбанизация и повышение грамотности сопровождались углублением пропасти между социальными «верхами» и сельской и городской беднотой. Грубая и неприкрытая эксплуатация, огромная степень государственного контроля, репрессии в случае любого неповиновения — все это вызывало рост политического недовольства и сопротивления, выражавшийся как в скрытом возмущении низов, так и в протестах интеллигенции.

В России того времени возможности для быстрого экономического развития и преобразования, которые особенно проявились в периоды промышленных рывков между 1892 — 1899 гг. и 1909 — 1913 гг., были в целом лучше, чем в современных «развивающихся странах». Сильное и высокоцентрализованное российское государство было в состоянии мобилизовать значительные ресурсы и до определенной степени сдерживать иностранное политическое и экономическое давление. Повышение мировых цен на продукты питания, и в особенности на зерно, обеспечило в этот период активный платежный баланс и способствовало процессу национального капиталообразования. Существует точка зрения, в соответствии с которой сами размеры страны могут также являться преимуществом, способствующим быстрому экономическому развитию. Количество населения как потенциальный потребительский рынок, огромная территория России и ее природные богатства в соответствии с этой точкой зрения должны были способствовать экономическому росту. Азиатская часть России могла играть роль одновременно Британской Индии и американского Дикого Запада.

Однако было мало шансов, что эти благоприятные, т.е. способствующие подъему, экономические условия в России сохранятся надолго. Даже в 1913 г. 67% объема экспорта в стоимостном выражении составляло сельскохозяйственное сырье, а практически все остальное — полезные ископаемые. Однако после первой мировой войны условия внешней торговли для сырья и в особенности для пищевых продуктов стали ухудшаться. Основной фактор, обеспечивающий российский активный платежный баланс, и «двигатель» внутреннего рынка России подошел к точке, с которой начинался долговременный спад.

Второй источник «активного платежного баланса», капиталовложений и экономического развития был внешним (т.е. определялся политикой поощрения иностранных инвестиций и резкого увеличения внешнего долга правительства). Многие считали, что без притока иностранного капитала быстрое развитие российской промышленности будет вовсе невозможно. По существующим оценкам, иностранные вложения за период 1898 — 1913 гг. составили 4225 млн. рублей, из которых около 2000 млн. рублей составляли государственные займы. Влияние иностранного капитала росло. В частности, в то время как за период с 1881 по 1913 г. около 3000 млн. рублей были вывезены из России в качестве доходов с иностранного капитала, крупные средства были реинвестированы. К 1914 г. в России было 8000 млн. рублей иностранных инвестиций. Сюда входят две трети российских частных банков, принадлежавших иностранному капиталу, а также значительное количество шахт и крупных частных промышленных предприятий. Вот как одно поколение спустя Мирский обобщил фактические и потенциальные результаты этого процесса: «К 1914 г. Россия проделала значительный путь в сторону того, чтобы стать полуколониальным владением европейского капитала». Уже к 1916 г. военные расходы более чем удвоили внешний долг, и это было только начало. Кроме того, война значительно усугубила технологическую зависимость России от ее западных союзников. Если бы ей «не помешали» (мы снова используем слова Тимашева, говорящего об экстраполяции той же линии развития), Россия после первой мировой войны столкнулась бы с крупнейшим и разрастающимся кризисом погашения внешнего долга и дальнейших займов, чтобы выплатить старые долги, дивиденды и оплатить иностранные патенты и импортные поставки. Подобный сценарий нам хорошо известен на примере современной Латинской Америки, Африки и Азии, будь то Бразилия, Нигерия или Индонезия.

К концу века среди образованных слоев России росло осознание назревающего кризиса. Споры, которые велись тогда, во многом напоминали дискуссии 50-х и 60-х годов XX в., проходившие в исследовательских центрах ООН. Однако то время, конечно, было другим. Для царской России вряд ли можно было говорить однозначно и о железном законе спада или же об очевидности продолжения экономического бума 1909 — 1913 гг, т.е., выражаясь языком нашего поколения, о варианте теории зависимого развития или о модернизации. Россия в своем социально-экономическом развитии пыталась угнаться за временем, и никто не мог сказать, каков будет финал этой гонки — и это не просто риторическая фраза или эклектический отказ «подставиться», дав четкий определенный ответ. Это подтверждается статистическими данными. Цифры свидетельствуют, что на всем протяжении рассматриваемого периода Россия ни догоняла, ни отставала все более от своих западных соперников. Между 1861 и 1913 гг. темпы роста национального дохода на душу населения в России приблизительно соответствовали средним европейским показателям и были в два раза медленнее, чем в Германии. Российские показатели роста национального дохода были выше, чем средние показатели неевропейских стран, однако значительно ниже, чем в США и в Японии. Ожидалось дальнейшее ухудшение шансов России в этой гонке, что придавало фактору времени особую важность. В подобной ситуации также имеет значение не только матрица причин, тенденций и объективных факторов, но и фактор сознания, т.е. активный поиск альтернатив властями, силы, на которые они могли рассчитывать, задачи, которые перед ними стояли, и то, каким образом эти задачи понимались и решались.

Для тех государственных деятелей, которые считали необходимой «модернизацию», а революцию полностью исключали, будущее представлялось как альтернатива между быстрым экономическим развитием по германскому образцу, с тем, чтобы войти в круг ведущих индустриальных обществ, и политическим и экономическим упадком до положения Китая, т.е. общества бедности и растущих внутренних противоречий, легкой добычи для сильных иностранных империалистов. Ex post factum, когда у нас перед глазами опыт последнего поколения, такое видение альтернатив представляется не вполне адекватным, однако реалистичным. В рамках этих понятий можно рассмотреть основные аспекты российской истории.

Чтобы правильно относиться к подобным сравнениям, важно отметить, что Россия вступила в новый век в то время, когда реальные капиталистические общества все меньше напоминали модель так называемого «классического капитализма» (т.е. обобщенную модель Англии 1780 — 1870 гг.). За исключением нескольких интеллектуальных звезд (чье мнение было подобно гласу вопиющего в пустыне), теория явно отставала от жизни. Понадобилось целое столетие, чтобы теоретики общественных наук осознали тот факт, что социальные черты британской «промышленной революции» больше не повторятся. Практическим политикам и экономистам понадобилось меньше времени, чтобы понять это.

Первый проблеск нового прагматического понимания этих вопросов появился в среде правящих элит Германии, Японии и России. К тому времени обозначилась третья промежуточная группа стран, помимо удачливых «призеров» (т.е. тех стран, которые воспользовались плодами раннего развития торгового, промышленного и колониального капитализма) и прочих (часто колонизированных) народов. Эта третья группа состояла из стран, которые достигли порога широкомасштабной индустриализации несколько позднее, чем «призеры», но чья экономика не была искажена недавним иностранным завоеванием и колониализмом — прямым или косвенным.

Этот список возглавляли США, которые, однако, и в этой группе стран стояли явно особняком благодаря особо благоприятным условиям. За исключением южных районов, где экономика основывалась на рабовладении и выращивании хлопка, в этой стране не было сильных и укорененных докапиталистических классов, институтов и традиций. Она была достаточно удалена от Европы, чтобы уберечься от политических противоречий и войн, и в то же время находилась достаточно близко, чтобы пользоваться ее рынками, рабочей силой и опытом. Своим «ростом» она во многом была обязана труду независимых мелких фермеров на «открытых границах» (т.е. на землях, населенных малочисленными народами, которые можно было победить, запереть в «резервациях» или истребить). Штатам также благоприятствовало ослабление британского, французского и немецкого контроля, проявившееся в схватке за мировое господство во время первой мировой войны.

Костяк третьей группы стран составляли Германия, Япония и Россия, причем Россия обычно стояла здесь на последнем месте по своим социоэкономическим и политическим показателям и достижениям. Несмотря на многие различия, касающиеся прошлого и настоящего этих стран, все они имели ярко выраженные сходства в правительственной политике и идеологии. Их политика и идеология определялись стремлением избежать «зависимости» (как бы мы это назвали сегодня) и «аккумуляции недостатков» путем мощного государственного вмешательства, направленного на обеспечение быстрой индустриализации. Это предполагает сильное, активное и диктаторское правительство, которое бы успешно противодействовало внешним нажимам и в то же время контролировало бы «внутренние политические проблемы», будь то социалистическая агитация, требования этнических «меньшинств» или даже реакционные выступления со стороны «правящего класса» землевладельцев. Цель была одна: прогресс, — «не мытьем, так катаньем», модернизируя армию, способствуя накоплению капитала, индустриализации, отодвигая сельское хозяйство большинства населения на вторые роли в экономике страны.

На протяжении трех десятилетий российское правительство упрямо следовало «германским путем». Бунге, Вышнеградский, Витте, Коковцев, сменявшие друг друга на посту министра финансов, проводили политику «направляемого» экономического развития и активного государственного вмешательства, в рамках которого центральная роль отводилась всемерной поддержке национальной промышленности. Правительственная политика способствовала извлечению высоких доходов промышленниками, сохранению низкой заработной платы рабочих и выжиманию соков из крестьянской экономики путем поддержания разрыва цен промышленного и сельского производств ради накопления городского капитала.

Однако, несмотря на все усилия, наличие примера для подражания и амбиции, за Германией Россия угнаться не смогла. Вначале это проявилось в международных политических и финансовых конфликтах. Из ведущей мировой державы первой половины XIX в. Россия к концу века превратилась в государство второй категории. За поражением в Крымской войне 1854 — 1855 гг. последовало дипломатическое поражение от европейских государств на Берлинской конференции в 1878 г., военное поражение от Японии в 1904 г. и дипломатическое отступление под давлением Австро-Венгрии на Балканах в 1908 г. Все эти удары свидетельствовали о растущей слабости России на международной арене и ослабляли ее еще больше. В то же время жестокий экономический кризис, потрясший Россию на рубеже веков, показал, насколько неустойчивым был ее экономический рост. К внутренним проблемам России добавлялись еще социальные и этнические противоречия и революционный напор. Таким образом, в ситуации, когда нарастал политический и экономический кризис и ослаблялись позиции российского самодержавия на международной арене и внутри страны, политические проекты Витте превратить Россию во вторую Германию вряд ли были достаточно обоснованными.

С учетом вышесказаного становится яснее важность второй стороны дилеммы Витте — «Германия либо Китай». Китай того времени означал для современников угасание древнего величия, а главным образом являл собой типичный пример жертвы иностранных политических и экономических хищников, подпадая под все большую зависимость и эксплуатацию. Там действовали порочные круги обнищания масс, стремительного роста населения, превышающего наличные ресурсы, и роста «компрадорского» слоя экономических агентов западных компаний. Разделы Китая становились любимым времяпрепровождением имперских генералов и международных конференций. Чем менее походила Россия на Германию, тем образованному российскому слою того времени все реалистичнее казались сравнения с Китаем (т.е. типичной категорией стран, названных позже «развивающимися»). Россия была первой страной, в которой синдром подобных условий и проблем появился в ситуации многовековой политической независимости, успешного в прошлом соперничества с более «передовыми» западными соседями и наличия многочисленной интеллектуальной элиты, европейски образованной, обеспокоенной общественными вопросами и вовлеченной в радикальную политическую деятельность. Вот почему России суждено было стать первой «развивающейся» страной, которая началаосознавать себя в качестве таковой.

Как это часто случается, новая драма разыгрывалась в старых терминологических костюмах. Кроме того, новое понимание проявлялось в основном в политических стратегиях и решениях, а не в академических трактатах. Несмотря на это, смысл этого нового понимания был ясен, а также осознавалась его новизна. Пока теория плелась где-то сзади, фактические правители России начали осознавать, что теория, основанная на «классическом капитализме», даже кое-как приспособленная к условиям России, не годится для того типа общества, которым была или становилась Россия.

Первая поправка к классической теории и соответствующей государственной политике капитализма была отрефлектирована Фридрихом Листом, воплощена Бисмарком и усвоена всей «средней группой» стран капиталистического развития. Лист подверг сомнению основополагающую посылку британской, т.e. классической, политической экономии, касающуюся взаимных выгод свободной торговли. Он полагал, что необходим переходный период «протекционизма», который обеспечит «взросление» германской промышленности, прежде чем она сможет «свободно» конкурировать с британской. Таким образом он защищал резкое государственное вмешательство в рынки и финансы. Многие российские экономисты-практики пошли по пути, предложенному Листом. Витте лично перевел книгу Листа и приказал своим чиновникам и помощникам изучить ее. Тем не менее, перенесенные на российскую почву, — говоря нашим языком, в «развивающуюся страну» — рецепты Листа не привели к тем же результатам, что в Германии. Кризис общества, как и осмысление его правительством, достигли своего апогея во время революции 1905 — 1907 гг., что отразилось в новом пакете стратегий общественной перестройки. Без него невозможно понять Россию тех дней, как и, наоборот, эта стратегия постигается только в свете опыта современных «развивающихся обществ».

Именно в России определилась «вторая поправка» к исходной теории «классического» капитализма, и она нашла теоретическое выражение и полигон для нового типа «революции сверху» в «столыпинских реформах». Революционная эпоха в России оказалась взаимосвязана с концептуальными революциями, принявшими как данное то, что в странах, где индустриализация проходила позднее, она не могла быть стихийной, как в Англии, что уже утверждал Лист. Однако его рецепт дополнили: протекционистское государственное вмешательство в обществе типа России могло сработать только через коренную перестройку социальной ткани. Необходима была «революция сверху», чтобы устранить препятствия, связанные с системой организации общества и государства, на пути развития капитализма. Таким образом столыпинский этап (вторая поправка к классической теории) должен был предшествовать листовскому этапу (первой поправке к классической теории), и лишь после осуществления обоих развитие страны типа России можно было направлять в русло классической теории Смита и Рикардо.

На этом эксперименты в российской истории не закончились. За столыпинской «революцией сверху» быстро последовала ее противоположность — в 1917 г. произошла первая «революция снизу», революция нового типа, опять-таки характерная для «развивающихся стран», которая была также замыслена и осуществлена с учетом уроков революционного опыта 1905 — 1907 гг.

Поэтому не случайно, что, в то время как многочисленные «западные» интеллектуальные моды приходят и уходят, аналитические взгляды, выражающие российский опыт начала века, сохраняют удивительную стойкость, когда речь идет о вопросах «экономического роста» и о социальных группах в «развивающихся обществах», будь то крестьяне, «государственный аппарат» или интеллигенция, об элитах или революционных кадрах, об аграрной реформе, накоплении капитала или «скрытой безработице». Поэтому также слова Витте и Ленина, Столыпина и Сталина звучат и сегодня так, словно они обращены к нынешним политикам и борцам по разные стороны идеологических баррикад в «развивающихся странах» во всем мире. В значительной степени этими людьми и был представлен практически весь поныне существующий спектр альтернативных стратегий, теоретических и практических (разве что сюда стоило бы добавить Мао?).

Итак, специфические черты России как «развивающегося общества» обусловили значительное отличие ее социальной структуры от других «догоняющих» стран в процессе индустриализации (т.е. США, Германии и Японии) и принадлежность ее к иной категории общественного развития. Виднейшие западные историки России обычно придерживаются другой точки зрения. Для Гершенкрона, самого авторитетного американского специалиста по экономической истории России (через работы которого в Гарварде будущие элиты США и узнавали о спорах российских экономистов и реформаторов начала века), «в количественном отношении различия были огромны...» однако "… основные элементы отсталой экономики в целом в России были те же в девяностых годах [XIX в.], что и в Германии в тридцатых годах" [XIX в.]) (5). Позже работы фон Лауэ (6) развили однолинейную модель истории, отбрасывая не вполне логичные, но интеллектуально продуктивные искания Гершенкрона и утверждая вместо них обусловленность развития России сугубо внешними причинами. Для него Россия представляла «склон» горы, вершина которой была в Европе.

Несмотря на отличие цитируемых авторов, источников и используемой терминологии, в советской науке решались схожие вопросы и велись подобные дискуссии, которые строились в основном вокруг вопросов об иностранном капитале и его роли, о действительной степени экономического прогресса в предреволюционной России, о сохранившихся «феодальных пережитках» и т.д. В области аграрной истории эти споры разворачивались особенно полно, что объясняет ее важность в рамках общей дискуссии и в академических столкновениях прошлого, настоящего и, несомненно, будущего. Никто не попытался применить модель «развивающихся обществ», чтобы предложить альтернативу однолинейному объяснению, однако все, кто подчеркивал своеобразие социальных преобразований в российской деревне, «полуфеодализм» или «особенности эпохи империализма», в сущности, выражал ту же идею. Ленинское любимое ругательство «азиатчина» в применении к России никогда не было должным образом оценено по существу, однако многократно повторялось советскими учеными, чтобы подчеркнуть своеобразие российского капитализма, его «половинчатую» природу, т.е. не вполне капиталистическую и не вполне западноевропейскую. Фундаментальные различия и споры по существу часто скрывались за количественными определениями, т.е. для кого-то капитализм был очень «полу-», для кого-то менее «полу-» и совсем не «полу-» для тех, кого уже Маркс назвал «русскими поклонниками капиталистической системы» (т.е. российских последовательных эволюционистов).

Отголоски принципиального несогласия среди советских историков слышны были также в обсуждении вопроса об «империалистической стадии капитализма» в России.

Очевидно, что все эти общие проблемы не могут быть разрешены путем простого накопления фактов, архивных документов или цифр. Невозможно подвергать сомнению важность тщательного изучения фактического материала, однако нам представляется, что прояснению этих проблем мешают прежде всего недостатки концептуальных схем. Когда ученые начинают спотыкаться о слова или прятаться за ними, необходимо предпринять анализ этих слов и выявить их смысл. В нашей книге мы предложили понятие «зависимое развитие» в качестве важнейшей социальной характеристики России.


Россия как «периферия»:
общее, типическое и своеобразное

За вопросом «Является ли это общество капиталистическим, феодальным и т.д.?» всегда должны следовать два добавочных вопроса: «Если да, то в каком смысле?» и «Что именно мы можем узнать, от каких элементов знаний нам придется отказаться, если мы будем пользоваться определенным понятием?». Альтернативные модели могут быть одинаково верными, и их параллельное употребление может углублять знание.

Охарактеризовав Россию как «развивающееся общество», мы должны прежде всего определить ее прочие характеристики. Начать можно было бы с разделения этих характеристик на общие, типические и особенные (своеобразные). Предельно обобщая, эти черты представляют собой в качестве общего — капитализм, в качестве типического — «развивающееся» (или периферийное) общество, в качестве особенного (своеобразного) — история российского государства, этническая история и некоторые характеристики российской деревни (т.е. большинства населения страны).


Из второй книги: Революция как момент истины:
Россия 1905 -1907 гг.


Уроки истории: отличники и тугодумы
Границы политического воображения

Я синим пламенем пройду в душе народа.
Я красным пламенем пройду по городам.
Устами каждого воскликну я: «Свобода!»
Но разный смысл для каждого придам.

Максимилиан Волошин (1905)

Моменты истины

Революция есть момент истины для тех, кто в ней участвует. Это не просто метафора ожесточенного противостояния политических противников, но и в буквальном смысле означает постижение собственных исходных позиций, представлений и идей через безжалостную призму опыта. Ставки высоки, уроки жестоки, и нет времени на неспешные размышления о своеобразии личности твоего шахматного противника и возможных вариантах ходов. Переиграть партию нельзя. Результат окончателен.

В ходе революции представления и действительность сталкиваются и формируют друг друга в фундаментальном процессе познания. Коренной разрыв преемствености времен срывает маски с того, что считается само собой разумеющимся: со «здравого смысла» и партийной риторики, давая жесткий и объективный политический урок, наиболее драматический из всех уроков. В какой степени уроки 1905-1907 гг. были восприняты и усвоены населением Российской империи, ее политическими деятелями, администраторами и лидерами? Учит ли история?

В самом общем смысле многочисленные афоризмы на тему «уроков истории» нельзя считать ни истинными, ни ложными. Истина состоит в том, что некоторым людям и группам людей удается «извлечь уроки из истории», а некоторым — нет. После поражения первой русской революции XX в. самым главным стал вопрос о том, насколько способны или не способны были разные стороны конфликта отрешиться от старых представлений и пересмотреть свои позиции, т.е. кто какие уроки извлек, кто их не извлек и почему.

Суммируя, надо сказать, что проверка в 1905 — 1907 гг. теорий и моделей революции, заимствованных из Европы XIX в. (которые в основном строились на опыте революции 1848 г. и на экстраполяции экономических процессов, возникших после нее в Западной и Центральной Европе), дала многие факты, которые не вписывались в структуры познания и самосознания, укоренившиеся в России в 90-х годах XIX в., особенно в среде социалистического и либерального политического инакомыслия. Давайте перечислим самые важные из этих «фактов».

Крестьянство выступило в качестве основной революционной силы и продемонстрировало значительное единство политических целей, хотя очевидно, насколько трудно это было, учитывая огромные пространства страны и репрессивный режим. Не оправдались ожидания социал-демократов относительно радикализма или особых социалистических наклонностей со стороны сельских наемных рабочих (за исключением, может быть, Латвии). На национальных окраинах, включая районы, которые никак уж нельзя назвать «развитыми» с точки зрения индустриализации, урбанизации или пролетаризации, например в Грузии, накал революционной борьбы оказался выше, чем в центре. К тому же, политическую оппозицию там, в «докапиталистических» регионах, обычно возглавляли и направляли местные марксисты. (Самый яркий пример — Гурия. В этой горной пограничной области, населенной крестьянами, социал-демократические «ортодоксальные» марксисты дольше всего удерживали контроль над территорией, опираясь на массовую поддержку и консенсус крестьянских интересов, — подобная ситуация потом почти в точности повторилась в китайском Шэньси 30-х, вьетнамском Вьетбак 40-х и в индусском Наксалбири 60-х XX в.) Противоречия внутри властной элиты и государственного аппарата России трудно было приписать просто различиям в классовых интересах, и тем не менее они явились одним из основных факторов, определявших ход революции. Способность вооруженных граждан противостоять войскам в ходе уличных боев и на баррикадах играла весьма незначительную роль, поскольку дисциплина правительственных войск была неколебимой. Но массированное политическое давление было очень эффективным, особенно когда власти не могли или колебались применить военную силу в полном объеме, в то время как революционный лагерь выступал единым фронтом. Новый характер и невиданный ранее масштаб политической мобилизации продемонстрировали важность неожиданного «взрыва легальности» — ослабления беспредела власти, разрешения открытого выражения взглядов массам населения, которое до этого было лишено возможности высказываться. Также стала очевидной исключительная важность альтернативных центров авторитетной власти и организаций, образованных де-факто. Это был главный результат всеобщей стачки и деятельности ее комитетов, политических партий, профсоюзов, Советов рабочих депутатов и «Союза Cоюзов», Всероссийского крестьянского союза и крестьянских «республик».

Обратимся теперь к анализу действовавших тогда социальных сил, если мы их определяем в общепринятых самими участниками классовых категориях. К 1906 г. помещичий класс превратился в мощную консервативную силу. Промышленные и транспортные рабочие в целом также подтвердили ожидания марксистов и наиболее проницательных жандармов в том, что касается их революционного потенциала. Но буржуазия (в классическом смысле владельцев капиталистических предприятий) в очень малой степени заявила претензии на власть, — напротив, «профессиональный» слой эти претензии очень ясно продемонстрировал, выражая свои конституционные и либеральные требования (большинство теоретиков социалистического крыла стали считать его после этого суррогатом буржуазии). Идеологическая конфронтация в недрах оппозиции между революционной и реформистской тенденциями внутри интеллигенции стала на время определяющим аспектом революционной борьбы, формирующим политические движения и различия. Студенты сыграли исключительно важную роль, и их воинственность часто объединяла рабочих с «образованными классами» в едином политическом действии. Однако основную массу тех, кто сражался на улицах городов и потом поплатился за это в тюрьмах и на каторге, составляли молодые рабочие тяжелой промышленности и транспорта, а также — особенно на западе и юге страны — рабочие небольших мастерских и торговых предприятий (включая приказчиков).

Что касается монархических сил, защитная реакция правого популизма из лагеря лоялистов, выразившаяся в погромах и оформленная в «Союзе русского народа», оказалась — по крайней мере для левого крыла и либералов — неожиданно сильной. Так же неожиданно сильным оказался контроль самодержавия над армией, несмотря на значительное число локальных военных мятежей. В целом одетые в солдатскую форму крестьянские рекруты вели себя весьма отлично от своих братьев в деревне. В некоторых полках солдаты, моряки и унтер-офицеры впервые поднялись против офицерства как «класс против класса», однако очень быстро, в считанные часы, от силы дни, они были приведены в повиновение. Более понятными были верноподданнические настроения большинства государственных чиновников и офицерства. Также не может вызывать особого удивления тот факт, что и в этой категории оказались отдельные перебежчики на сторону оппозиции. Что касается международной реакции, то никто из союзников российского самодержавия не счел возможным послать войска, чтобы помочь Романовым. Но именно финансовый капитал республиканской Франции в 1906 г. помог восстановить российское государство и его машину подавления, предоставив крупный заем. Общественное мнение во Франции поддерживало российских конституционалистов и/или революционеров, однако призыв российских либералов к либералам во Франции не допускать финансовой поддержки царю был проигнорирован.

Реакции на этот впечатляющий список «неожиданностей» были различными. Это мог быть отказ принимать очевидные факты либо ссылки на их преходящий, случайный или внесоциальный характер (например, голод, административные ошибки, революционная пропаганда из-за границы или пагубное влияние всех инородцев, которые пользовались поражением в войне, чтобы воздействовать на структуру подлинно русского, монархического общества). В другом случае новизна и противоречивый характер реальных фактов побуждали частично пересмотреть и исправить те элементы анализа, которым противоречили некоторые особенно вопиющие факты, не ставя, однако, под сомнение фундаментальные теоретические объяснения прошлого. Именно этот подход отражен в нарисованной Каутским картине внутренне противоречивой революции, «которая по своей природе должна и может быть только буржуазной, однако происходит в период, когда в остальной Европе возможна только социалистическая революция».

Третий возможный вариант состоял в том, чтобы считать отклонения от ожидаемого не исключениями и поправками, а признаком того, что социальная реальность последовательно и систематически отличалась от используемых концептуальных моделей. В нашем случае это означало признание особой природы того, что впоследствии получило название «развивающихся обществ» как типа структуры общества, и того факта, что Россия явилась носителем его основных черт, которые впервые проявились в полном масштабе во время революции 1905 — 1907 гг. Крестьянский радикализм, радикальный национализм, сила и независимость государственного аппарата, значительность государственной экономики, важность альтернативных источников власти и широкомасштабность общественной мобилизации, политическая слабость буржуазии, особо важная роль интеллигенции, армии и революционных движений, условия специфического международного положения страны — все это можно более реалистично рассмотреть и исследовать заново, если исходить из новых теоретических посылок. Этот подход позволяет также поместить несомненный революционный потенциал и тенденции, продемонстрированные российским промышленным рабочим классом начала ХХ века, в определенный исторический контекст, создаваемый данным этапом развития и данными социальными условиями, а не рассматривать их как абсолют, что стало одной из серьезнейших ошибок тактики Третьего Интернационала в 20-х и 30-х годах, приведшей к ужасным результатам во многих странах, например в Германии 1920 — 1930-х гг. Этот подход позволяет подчеркнуть особую важность в аналитическом плане мировой системы, структурного неравенства и неравномерного развития в рамках этой системы для определения природы и способов разрешения революционных ситуаций. Следует думать, что это также наиболее эффективный способ постичь новые реалии первой русской революции. Чтобы понять Россию на рубеже веков, лучше всего рассматривать ее не как исключение и не как очередной случай общей схемы развития по типу западноевропейского — отставший вагон, катящийся по наезженной колее. Россия сразу смотрится гораздо менее исключительной, если сравнивать ее не только с Западной Европой, но и с Азией, однако ленинское любимое ругательство «азиатчина» в отношении России является опять же только частью истины и слишком узко. В конце XIX в. Российская империя проявляла черты особого, так называемого «развивающегося общества», не признавая себя таковым.

Такой радикальный пересмотр концепции не воспринимается и сегодня. Это происходит во многом, без сомнения, из-за власти теории модернизации на Западе и сочетания ее с российским эволюционизмом и национализмом, однако все большее число интерпретаций в последнее время двигаются в направлении этого взгляда или начинают принимать его, часто скрываясь за иными терминами. Естественно, что все это было еще более неясно современникам революции. Это одинаково касалось и «правого», и «левого» крыла. Последнее замечание не означает неуважения к тому поколению мыслителей. Невероятно трудно осуществлять радикальный пересмотр теоретических моделей и концепций наперекор господствующей научной традиции и сложившимся стереотипам. Даже частично новый анализ, сокративший разрыв между неожиданностями действительности и ее теоретическим обоснованием, дал огромное политическое преимущество понимания тем, кто был способен его принять, ocoбенно к тому времени, когда разразился новый политический кризис. В стране слепых одноглазый становится королем.


Коллективная память, ярость низов,
историческое будущее

Извлечение политических уроков из истории не есть логическая абстракция или установление научно объективированной, окончательной и абсолютной истины. Оно всегда пристрастно и состоит из провозглашаемых выводов и молчаливых постижений, из неслучайных интуиций и эмоционально окрашенного выбора. Структурно обусловленное непонимание — «идолы человеческого мышления» Фрэнсиса Бэкона или «фетишизмы» Карла Маркса — также из этого ряда. Характер «извлечения уроков» зависит от уровня близости к центрам политической власти, действия, информации и мысли. В частности, вряд ли можно говорить об извлечении уроков широкими социальными категориями или группами — т.е. поколениями, полами, этносами и общественными классами — кроме как в таких же обобщающих терминах, в немалой степени спекулятивных и условных. С другой стороны, нет сомнений, что драма первой русской революции оказала мощное воздействие на коллективное сознание российского общества и на каждую из его основных составных частей, а не только на верхушку, ядро и авансцену политических актеров. Это особенно важно, потому что, когда в 1917 г. — всего лишь одно десятилетие спустя — началась следующая революция, воспоминания о первой революции все еще были свежи в памяти большинства взрослого населения России и самым непосредственным образом повлияли на его поведение.

Очевидно, что бурные эпохи оставляют в памяти людей более яркий и глубокий след, чем мирные, спокойные. Драматический исторический опыт прочно откладывается в памяти, порождает модели и представления, особые когнитивные связи, некий Zeitgeist, непосредственно объединяющий всех его участников в политическое поколение. Ядро такого политического поколения, как правило, складывается из той возрастной группы людей, которые сформировались в своих политических представлениях в ходе революционного процесса. Эта возрастная группа часто представляет только половинный или еще более короткий срок «среднего» поколения — скажем, десятилетие. Именно это явление отражено в русском названии «шестидесятники» — люди 60-х годов XIX в., т.е. те, которые пришли к политической зрелости и активности (часто через университет или литературу) в период 1860 — 1869 гг. В особенно бурное, насыщенное политическими событиями время эти возрастные ступеньки сокращаются до нескольких лет. Так, «восьмидесятниками» называли в России тех, кто определился во время деятельности «Народной воли», особенно в период пика ее борьбы с самодержавием в 1879 — 1883 гг. Подобным образом в США и в Великобритании используется термин «sixty-eighters» по отношению к тем, кто был студентом или близким к ним во время событий 1968 — 1969 гг. В этом смысле для поколения, пережившего революцию 1905 — 1907 гг., ее опыт нашел свое особое выражение в социальных образах России, в видении альтернатив ее будущего и ее потенциальных революций или реакций.

Политическая мысль в России последовательно использовала категории этнических групп и социальных классов (или сословий) в качестве базовых единиц социальной классификации, самосознания и анализа. Эти характеристики фигурировали и в законодательстве, и в паспортах, и в правительственных проектах, и в требованиях оппозиции. Прежде чем заняться оценкой важности этих категорий для нашей темы, попробуем рассмотреть некоторые альтернативные принципы разграничения.

Выше уже упоминался возрастной признак. Крупное исследование «крестьянских волнений» 1905 — 1907 гг. выявило ряд случаев, когда в деревнях старики и женщины выступали совместно против, а временами и предотвращали погромы помещичьих усадеб. Параллельно отмечалась особая воинственность молодых мужчин в деревнях. В книге «Россия как развивающееся общество» мы показали, что различия в менталитете и поведении возрастных групп определялись социальными характеристиками семейного хозяйства и деревенской жизни. «Старики», которые были способны определять коллективные действия села, были, без сомнения, не просто «пожилыми» деревенскими бедняками или бобылями, но главами дворов (большаками), а «молодежь» в основном была холостой и находилась в зависимости у глав дворов, к которым принадлежала. Однако эти различия в поведении и реакциях не полностью определяются принадлежностью к той или иной социально-экономической категории или степенью обладания реальной властью, потому что зависимость политического сознания от факта принадлежности к возрастному контингенту имела также свою собственную логику. Те, кому было шестьдесят, когда началась первая русская революция, выросли при крепостном праве и были свидетелями долгого и неколебимого правления Николая I, освободительной реформы Александра II и контрреформ Александра III. Для этого поколения воля царя была непререкаемой, от нее зависели и преемственность, и любые коренные изменения. Молодое поколение знало обо всем этом только понаслышке. У них на глазах совершались все многочисленные социальные перемены девяностых, они были более грамотными, были больше связаны с городами и более подвержены влиянию политических диспутов и пропаганды, особенно со стороны сельских учителей и земских деятелей. Многие из тех, кому было от пятнадцати до двадцати пяти в 1905 г. и стало соответственно от двадцати восьми до тридцати восьми в 1918 г. — к этому времени уже успели отслужить в армии, а большинство стали главами дворов, т.е. вошли в ядро общинного схода. Основными уроками, которые они вынесли из опыта революции 1905 — 1907 гг., была враждебность царизма к их основным требованиям, жестокость армии и «властей», а также их собственная отчужденность oт «своих» помещиков и городских «средних классов».

Мы сравнительно мало знаем о «поколении» рабочих 1905 — 1907 гг., но важно отметить, что, когда поднялась следующая волна политической борьбы в 1912 — 1914 гг., обозначился раскол между старыми профсоюзными активистами, поддерживавшими в главном меньшевиков, и «молодежью», которая во время первой революции была детьми и подростками (причем это часто были сельские мигранты, только что из деревни). Молодые мужчины в большинстве своем поддерживали большевиков и эсеров. Именно благодаря их поддержке большевики смогли установить свое особенно сильное присутствие на петербургских заводах и фабриках в период 1912 — 1917 гг., что стало решающим фактором в событиях рокового семнадцатого года. Можно по-разному гадать о причинах этого влияния, однако важно отметить, что опыт поражения и разочарований 1905 г., массовая безработица 1906 — 1910 гг. и зрелище неудачных попыток социалистов удержать свое организационное влияние в период «спада» мало значили для этой группы. Они теперь жаждали бросить открытый вызов политике «малых дел» и связанным с ней настроениям, которые революционеры обзывали «ликвидаторством». Их увлекали мечты о революции и не тяготили раздумья и опыт, связанные с ее поражением в 1905 — 1907 гг.

Определенные воздействия революции 1905 — 1907 гг. на возрастные группы могут быть более четкими и индивидуализированными. Как показывают сравнительные исследования, возраст и идейные позиции варьировались здесь в ясной связи друг с другом. Лидеры кадетов в период 1905 — 1907 гг. в основном были несоциалистическими и нереволюционными «восьмидесятниками», которые, находясь в оппозиции к политическому режиму, отмежевывались также и от «Народной воли». Они сформировались в период контрреформ Александра III и под воздействием борьбы за сохранение автономии общественных институтов (земства, университеты, профессиональные союзы, суд присяжных и т.д.) от государства. Лидеры социал-демократов в основном вышли из поколения 90-х годов — это было время промышленного бума, который последовал за голодом 1891 г. Небольшая выборка среди руководства партии эсеров, приведенная Эммонсом в его исследовании (7), показывает наличие там двух поколений: уцелевшие семидесятники, которые «ходили в народ» (и вернулись из ссылок), и гораздо более молодые силы, которые влились в движение уже в начале XX в. Что касается интеллигенции в целом, особенно тех, кому не было еще двадцати в 1905 г. и соответственно двадцать-тридцать с небольшим в семнадцатом году, влияние политических идей и лидеров на них также часто коренилось в коллективных воспоминаниях о первой революции, реальных или мифологизированных. Говоря словами Пастернака (который родился в 1890 г. и был соответственно примерно на двадцать лет моложе Гершуни, Струве, Ленина, Мартова и Жордании):

Этот мрак под ружьем
Погружен
В полусон
Забастовкой.
Эта ночь —
Наше детство
И молодость учителей.

Революция 1905 — 1907 гг. усилила политические выражения этнических различий внутри Российской империи. Старое недовольство и новые обиды разгорались по мере того, как угасали надежды на полюбовные договоренности или компромиссные решения. Это обострение отношений выразилось, во-первых, в противоречиях между русским и нерусским населением империи. На западной и южной «окраинах» воспоминания о национальных восстаниях и об их кровавых подавлениях российской армией и государством усиливали стремление к автономии или независимости. Репрессии, достаточно резкие по отношению к русским «бунтовщикам» в 1905 — 1907 гг., были еще жестче в отношении нерусских подданных. Испуганное мятежами, правительство пошло кое-где на попятный. Однако, восстановив свои позиции, оно бесцеремонно аннулировало многие уравнительные реформы или даже более ужесточило свою политику, направленную против нерусского населения. Национальные меньшинства жили в постоянном страхе произвольного ущемления их прав. Единственными способами защиты казались завоевание национальной независимости и возможность отгородиться от бюрократических и солдафонских «громил» государственной границей. Для тех «меньшинств», которые казались слишком малочисленны, как латыши, или были слишком разбросаны по всей стране, как евреи, или же слишком опасались иных соседей, как грузины, основным требованием тогда стали автономия и равенство перед законом. Эти требования сочетались с особой взаимной симпатией или терпимостью националистов окраин и самых радикальных политических организаций России из-за сближавшей их непримиримой антисамодержавной, антишовинистической и «пораженческой» позиции в войне.

Что касается общественного мнения российских верноподданных монархистов, широкое участие нерусских в революции усилило все их ксенофобные страхи и предубеждения относительно нелояльности национальных меньшинств. Анализ Сухотина является хорошим примером подобных взглядов. Народные же их выражения были куда более грубыми и резкими. Единую и неделимую Россию надо было удерживать силой, борясь с природной склонностью к предательству у евреев, поляков, армян, финнов, сартов (коренное население Средней Азии) и т.д. Даже старые славянофильские мечты XIX в. о славянском союзе против всего остального мира были теперь отброшены горластым шовинистическим лагерем в России, чьи связи с правительством и с царским двором были открыты и очевидны. Для шовинистов, чтобы обеспечить будущее государства, Россию необходимо было русифицировать. Единственными вопросами были вопросы времени и способов искоренения всех «чуждых» культур.

Еще одним уроком революции в плане национального вопроса стала конфронтация между различными националистическими движениями нерусских народностей, а также между националистами и социалистами «национальных окраин». Во время революции различия в целях и взглядах из предмета дискуссий превратились в насущную политическую проблему, на повестке дня стал вопрос действительного контроля над территориями, ресурсами и людьми. Соответственно возрос и накал борьбы. Это особенно заметно на примере польских провинций России. Пока конфликт еще не достиг максимального напряжения и различные антицаристские силы сотрудничали или по крайней мере игнорировали друг друга. Но ситуация изменилась, когда началась революция 1905 -1907 гг. Национальные демократы в тесном союзе с католической церковью и некоторыми промышленниками повели беспощадную борьбу, выражавшуюся в политической конфронтации и физическом противоборстве с чужаками (в особенности еврейским Бундом) и с непатриотичными и безбожными польскими социалистами из СДПК и ППС-левицы. То же самое касается балтийских губерний, Кавказа, Украины, поволжских губерний и т.д.

Два других «национальных» урока, вызванных событиями первой русской революции, менее очевидны, однако столь же важны в конечном итоге. В общественном сознании России отпечатались определенные взаимозависимости этнической принадлежности, классовой принадлежности и отношения к революции или по крайней мере их основные стереотипы: евреи — интеллигенция — социалисты, поляки — мелкое дворянство — националисты, латыши — сельскохозяйственные рабочие — социал-демократы и т.д. Конечно, было достаточно исключений из этих национально-классовых моделей поведения. Так, еврейские ремесленники принимали столь же активное участие в революции, как и еврейские студенты; среди поляков было много промышленных рабочих с сильными марксистскими убеждениями и т.д. Все равно укоренившаяся убежденность в существовании определенных взаимозависимостей в будущем оказала влияние на поведение и взгляды как «меньшинств», так и верноподданных чиновников и офицеров.

Наконец, вожди и участники «всероссийских» революционных движений России также извлекли определенные политические уроки из тактического опыта борьбы. Большинство ортодоксальных марксистов и радикальных народников РСДРП и партии эсеров не сомневались, что у пролетариев различной этнической принадлежности в России общие интересы. Поэтому казалось естественным создавать всероссийские партии, включающие всех собратьев по интересам и по идее. Однако, несмотря на серьезные усилия и длительные переговоры во время революции 1905 — 1907 гг., это произошло лишь частично.

Формально латышские и польские социал-демократы, а также еврейский Бунд вошли в РСДРП, однако фактически все они сохранили свои собственные организации. Грузинские социал-демократы, в основном меньшевики, не утратили идейного своеобразия, так и не приняв полностью взгляды руководства всероссийской организации, даже во фракции меньшевиков. Украинские эсеры действовали независимо от партии социалистов-революционеров. И так далее. Кроме того, все группировки имели сильную региональную и этническую окраску. Например, в рабочей среде большевики пользовались особенным влиянием у русских на Урале и в Санкт-Петербурге, меньшевики — у грузин, евреев и украинцев на юге. В партии социалистов-революционеров состояли в основном русские, особенным влиянием она пользовалась в Поволжье, однако также имела сильный еврейский компонент, особенно в западных губерниях. Дальновидные вожди, конечно же, учитывали такие политические факты жизни в своих расчетах. Это, в свою очередь, усиливало дальше существующую этническую окраску организационных форм, самоотбора и взаимоподдержки кадров политических активистов.

Выражение «народ» часто употребляли в России как синоним крестьянства. Он почти совпадал с историческим российским правовым понятием «тягловых классов» (в отличие от «служилых») либо просто означал тех, кто постоянно занимался физическим трудом. И в том, и в другом случае крестьяне составляли подавляющее большинство этой категории. Те, кто пользовался этим термином, обычно предполагали коренное различие между привилегированными обитателями России и ее плебейскими массами — человеческой массой производителей, солдат, слуг и т.д. Инородцы, особенно неславяне, просто исключались из такой категоризации.

Различия между российскими рабочими и крестьянами в их целях, политических позициях, вождях и союзниках в 1905 — 1907 гг. уже затрагивались. Эти различия были значительными, однако из-за них основополагающие связи и сходства между рабочими и крестьянами не исчезали. Большинство российских рабочих были крестьянами по происхождению и по сословию. Огромная часть их была рабочими в первом поколении. В 1905 г. не менее половины наемных рабочих-мужчин имели землю и часто возвращались в деревню, чтобы помогать убирать урожай или просто навестить семьи, которые продолжали жить там. Большая часть вела холостяцкую жизнь в бараках в городе и либо имела жен и детей в деревне, либо собиралась, женившись, туда вернуться и снова там обосноваться, т.е. «окрестьяниться». С другой стороны, шел постоянный поток молодых крестьян в город, особенно во время экономических подъемов. По своему языку, образу жизни и внешности промышленный рабочий отличался от других городских групп больше, чем от своих деревенских родственников. Именно это делало плебейские низы социальной реальностью в России: не столько сходство между рабочими и крестьянами, сколько глубина общего отличия от среднего и высшего классов, как бы они ни определялись.

В процессе революции 1905 — 1907 гг. эти сходства и различия обозначились четче. Отношение рабочих к городским средним классам стало более враждебным, вера крестьян в царское правительство была подорвана. Прячась в свои «раковины» под натиском наступаюшей реакции, крестьяне и рабочие встречали там в основном друг друга. «Психологическая дистанция», которая отделяла рабочих Петербурга от образованного привилегированного общества, касалась также и крестьян. С другой стороны, вековое крестьянское недоверие ко всем чужакам вполне разделялось и рабочими в 1906 — 1907 гг. и после. В 1914 г., прямо перед войной, крупная столичная газета Петербурга писала о том, что армейские и полицейские отряды с примкнутыми штыками патрулировали пустынные городские улицы с покосившимися фонарями, вырванными телеграфными столбами, бастующими фабриками промышленного Петербурга, где кипел «страшный гнев», и в то же время в центре города текла культурная, сытая, роскошная жизнь. Рабочие знали об этом так же хорошо. Очевидно, что в российских деревнях и городах не только земля, зарплата и нищета были насущными вопросами, но и резкое деление общества на «мы» и «они». «Они» — это были государство и дворянство, помещичьи усадьбы и богатые кварталы городов, мундиры, шубы, очки в золотой оправе и даже правильная литературная речь.

Англичане говорят: чтобы узнать вкус пудинга, его надо съесть. Особый «пудинг» сокровенных чувств плебейской России был подан и сервирован в революцию и гражданскую войну 1917 — 1921 гг. Много споров велось по поводу того, почему же «белое дело» потерпело поражение от красных, у которых, по крайней мере в самом начале, не было ни опыта управления, ни регулярной армии, ни иностранной поддержки, ни нужного вооружения, ни международного признания. Вожди старой России, социалистические конкуренты большевиков, а также иностранные специалисты были уверены, что красные не продержатся дольше нескольких недель. Их победу объясняют самыми разными причинами — начиная от глупости их врагов и фантастической организации ленинской партии до географии (центральное положение Москвы и размеры страны) и неправильной военной тактики белых генералов. Все эти, пусть верные, соображения не учитывают того факта, что гражданская война велась не между членами партии большевиков и офицерами-монархистами, а между армиями, в которых обе эти группы составляли меньшинство. В условиях гражданской войны лояльность этих армий не могла приниматься как сама собой разумеющаяся, и как раз она становилась одним из решающих факторов, определяющих исход борьбы. Также важна была способность мобилизовывать ресурсы, необходимые для военных действий: еду и фураж, лошадей и упряжки, боеприпасы, обмундирование и даже лапти, которые приходилось носить частям красной пехоты во время гражданской войны. В основном мобилизация людских и материальных ресурсов проводилась на насильственной основе, однако вопрос всегда состоял в том, сколько может быть получено без прямого насилия, как много усилий потребуется затратить, чтобы получить остальное, и сколько в результате окажется в распоряжении командования армии.

Несмотря на жесткие методы и суровые наказания, белые не сумели мобилизовать достаточное количество солдат. Несмотря на частые мятежи и массовое дезертирство, красным все же удавалось набирать достаточное количество рекрутов, чтобы обеспечить победу. В решающие дни это соотношение оказалось 1:5, т.е. один «белый» солдат против пяти «красных». По многочисленным свидетельствам, белогвардейские полки действовали в основном как завоеватели в контролируемых ими районах. По мере их продвижения по Украине, югу России и Сибири у них в тылу вспыхивали и разрастались восстания. Военный историк Белой армии назвал их «волной восставших низов». Анархисты, «зеленые» банды взбунтовавшихся крестьян и т.д. воевали в основном с белыми, а не с красными в решающий период 1918 — 1919 гг. Причину этого хорошо раскрыл в своих мемуарах генерал А.Деникин, описавший также свой собственный опыт проезда инкогнито по революционной России: «Теперь я был просто „буржуй“, которого толкали и ругали — иногда злобно, иногда так — походя, но на которого, по счастью, не обращали никакого внимания. Теперь я увидел яснее подлинную жизнь и ужаснулся.

Прежде всего разлитая повсюду безбрежная ненависть — и к людям, и к идеям. Ко всему, что было социально и умственно выше толпы, что носило малейший след достатка, даже неодушевленным предметам — признакам некоторой культуры, чужой или недоступной толпе».

Он упустил заметить, что в гражданской войне эта ненависть и чувство отчуждения были взаимными. Пленники исторической логики этой войны, Деникин и его коллеги не могли, несмотря на все это, поменять социальную стратегию своей армии, что определило исход их борьбы. Почти так же не способны были они вычленить важное звено исторической причинности, которое было менее общим, чем «вековая ненависть», но и менее конкретным, чем «горечь войны», т.е. увидеть уроки классовой борьбы, данные революцией 1905 — 1907 гг., и последовавшие за ней политические перегруппировки. Кроме того, в свете гражданской войны ответ на вопрос о реальном существовании этого межклассового единства «низов» представляется ясным. Именно недоверие и ненависть большинства низов к буржуям и эполетам заставила их в 1918 — 1919 гг. принять советский режим, хотя и без энтузиазма. В конечном счете именно это определило исход гражданской войны.

Можно документально подтвердить эту сторону российской политической истории, перечислив самые «твердокаменные» части красных. Решительные, беззаветно преданные и безжалостные отряды, даже когда они малочисленны, играют решающую роль в дни революции. Их состав в России 1917 г. как бы воскрешает список групп, социальных и этнических, которые особенно пострадали от карательных экспедиций, ссылок и казней революции 1905 — 1907 гг. Кронштадтские моряки и рабочие Невской Заставы сыграли решающую роль в битвах в Санкт-Петербурге (и в 1917 и в 1919 г.). Прославилась суровая верность латышских стрелков, которые охраняли Совнарком в Москве в 1918 г. и подавили там левоэсеровский мятеж. Их командир, Вацетис, сын латышского крестьянина, благодаря силе воли и природным способностям поднявшийся до Академии Генерального штаба, стал первым верховным главнокомандующим Красной Армии. Поляки, евреи, латыши были широко представлены в ЧК — достаточно посмотреть на фамилии руководства: Дзержинский, Менжинский, Урицкий, Уншлихт, Петерс и Лацис. В самые острые моменты гражданской войны на стороне Красной Армии воевали русские железнодорожники Иркутска и Ташкента, еврейские парни из Минска и Одессы, финны из Выборга, промышленные рабочие Ростова, Харькова, Луганска и Иваново-Вознесенска. Единственную значительную поправку к перечню 1905 — 1907 гг. дали только что созданные национальные государства: в Польше, Грузии и части Украины национальное сознание часто оказывалось сильнее воспоминаний о революционном прошлом 1905 — 1907 гг.

Что касается преобладающего крестьянского населения России, то в ряды революции оно влилось в основном через службу в Красной Армии. Весь процесс мобилизации был окрашен постоянными шатаниями и изменениями предпочтений и настроения в деревнях. Когда в 1918 — 1919 гг. крестьяне юга и центра России, которых «усмиряли» в 1905 — 1907 гг., должны были выбрать, к какой стороне им примкнуть, они обычно предпочитали местные отряды «зеленых», которые формировались из их собственной среды. Когда нельзя было уйти туда или когда страх перед будущим заставлял заново оценивать государственную власть и организацию, они скорее склонялись на сторону красных, чем белых офицеров или казаков. То же самое касается особо важных крестьянских формирований «третьего пути» типа войск Махно. В 1918 и 1919 гг. и для красных, и для белых самым важным было осуществить мобилизацию, исключить дезертирство и заставить новобранцев воевать, а не разбегаться при первом же бое. К 1920 г. социально-военная карта гражданской войны поменялась. Красная Армия к этому времени стала массовой и профессиональной. В ней сформировалась прослойка новых, преданных советской власти командиров и комиссаров, в основном из крестьян и некоторых других угнетенных социальных и этнических категорий, для которых новый режим открывал головокружительные возможности подъема на самый верх. Эти новые офицерские кадры и их ученики, командиры и курсанты гражданской войны, стали вытеснять старых революционеров, так же как и кадровых офицеров царской армии, служивших советской власти. Символично, что теперь не «железные латыши» охраняли Кремль, а курсанты (они же подавляли и антоновский мятеж в Тамбове, и восстание кронштадтских моряков, которых Троцкий в свое время назвал «гордостью и славой революции» и которые восстали, требуя «свободных, независимых, внепартийных советов рабочих и крестьян, без ЧК и комиссаров»). Однако к тому времени борьба белых и красных в основном закончилась, и проявились контуры новой России, которые будут определять ее развитие в течение ближайшего десятилетия.


Читателям, которые не имеют возможности обратиться к полному тексту книги «Революция как момент истины», необходимо иметь в виду следующее. В книге выделено восемь стратегий анализа, которыми участники и «ученики» революции в политических элитах Российской империи отреагировали на нее. За каждой из этих стратегий стоял определенный образ России, взгляд на революцию 1905 -1907 гг. и понимание интересов того политического лагеря, которому данные образы принадлежали. Главы 5 и 6 нашей книги разделили создателей моделей революционной России на «тугодумов», которые так и не смогли ответить на уровне формул понимания и новой политической стратегии на неожиданности революции 1905 — 1907 гг., и на тех «отличников учебы», которые осознали новое, хотя бы частично, и отреагировали на это новыми идеями, которым суждено было сыграть важную роль на последующем историческом этапе конца империи Романовых, революции 1917 г. и начала гражданской войны. Среди «тугодумов» были рассмотрены конституционные демократы, а также меньшевики и их «отступление в теорию прогресса». Их главным заключением было, что, если не удалось добиться изменений политических основ России в период 1905 — 1907 гг., причина тому в величине отставания страны от Западной Европы, которого они не смогли заранее в полной мере распознать. Революционный натиск пришел слишком рано: с точки зрения политического образования россиян — для либералов, в смысле создания мощного пролетариата — для меньшевиков. Никаких изменений в понимании характера российского общества и его будущего не ожидалось, нужно было продолжать партийную работу и ждать — до той поры, когда неминуемый прогресс разрешит вопрос правильного этапа, т.е. европеизации России.

Руководство социалистов-революционеров сочло, что революция проходила в соответствии с их сценарием и предписаниями и потому нет надобности в переосмыслении характера их страны, их партии и революции, — глубина этой ошибки стала ясной в 1917 -1920 гг. Неготовность постичь новый образ России, открывшийся в период революции, совпала с личностным кризисом руководства ПСР и развала ее центральной организации: смерть Гершуни («Ленина эсеров») и Михаила Гоца — с одной стороны, предательство Азефа — с другой.

Объединенное дворянство — главное лобби помещиков России — так же не сочло нужным продумать заново свои взгляды на существо процессов, происходящих в России. Их ответом было просто усиление полицейского контроля и антиреформы в духе Александра III как единственно правильная реакция на крамолу.

На стороне «отличников» — другого раздела политических элит — выделились четыре небольшие группы, продемонстрировавшие способность к новому анализу, пониманию и выработке стратегии как реакции на события 1905 — 1907 гг. Каждая из этих групп ассоциируется с именем лидера, которому суждено было сыграть важную роль в истории своей страны. Эти имена: Столыпин, Троцкий, Жордания и Ленин.

Идея перманентной революции Троцкого (и Парвуса), т.е. прямого перехода от предкапиталистического общества к «диктатуре пролетариата» в особых условиях России, была крайне неортодоксальна для марксистов, развивалась в споре как с меньшевиками, так и с большевиками и только в апреле 1917 г. стала составной частью взглядов и стратегии Ленина. Взгляд на большевиков (и западных наблюдателей, и большинства россиян периода гражданской войны) как на партию Ленина и Троцкого имел реальные основы не только на личностном уровне, но определял также ту идейную комбинацию, которая и стала большевизмом Октябрьской революции и гражданской войны.

И наконец, Жордания — наименее известный в плеяде «отлич-ников учебы» — был вождем грузинского меньшевизма в период первой четверти ХХ в. Считая себя меньшевиком в том, как он понимал действительность и какую политическую стратегию избрал, он вместе с тем представил новый для всех марксистов взгляд. Его партия стала единственным подразделением меньшевиков, которое приняло крестьянское восстание как часть их революции и возглавило крестьянские движения в Гурии, а также в других районах страны. Но в меру неортодоксальное расширение классовой базы социал-демократии этим не закончилось. Жордания создал модель, в немалой мере осуществившуюся политически, — единый национальный фронт грузинского дворянства, буржуазии, крестьянства и рабочих под руководством ортодоксальных марксистов в борьбе против внешнего врага, т.е. царизма. Эти взгляды, которые стали двумя поколениями позже базой политики Мао и Хо Ши Мина времен гражданской войны и принимались все шире марксистами «недоразвитых» стран, были для Грузии и для Российской империи потрясением умов и вызвали бурную критику коллег Жордании по партии. Но он держался своего. Результатом этой особой марксистской неортодоксальности стало решающее влияние меньшевиков в Грузии и особенно массовая поддержка меньшевистской политики грузинским крестьянством — на выборах в Учредительное собрание 1917 г. меньшевики России получили менее двух процентов голосов, а меньшевики Грузии — 70% (и 80% в сельских районах).

Но для более полного рассмотрения взглядов и стратегий Троцкого/Парвуса и Жордания нам придется отослать читателя к полному тексту книги.


Столыпин и революция сверху

Очевидно, что оригинальность, приписываемая нами стратегиям тех политических вождей России, которых мы будем обсуждать ниже, не характеризовалась некой абстрактной «новизной», последовательной и законченной. Эти стратегии представляли собой меланж уже высказывавшихся и заимствованных идей и совершенно новых взглядов, переплетавшихся с прагматическими проектами и тактическими компромиссами. В результате часто выходило нечто противоречивое и постоянно меняющееся. Но этих деятелей объединило, выделило из всех прочих и обеспечивало их политическое влияние одно особое свойство — их аналитическая жизненная сила, т.е. способность отбросить господствующие представления прошлого и пойти нехожеными тропами, пытаясь взаимодействовать с той неожиданной Россией, которая вдруг открылась в процессе революции. На личностном уровне это свойство базировалось на способности быть достаточно безжалостным по отношению к собственным социальным или интеллектуальным истокам, дистанцироваться от них и мыслить «крупномасштабно», т.е. уметь оставить неспешное копание в интеллектуальных завалах ради создания грандиозных проектов социальных преобразований. Результат зависел прежде всего от общей социальной ситуации, но также и от способности лидеров выбирать правильную тактику, а в особенности от их умения блокироваться с союзниками и вести свои «кадры» через жестокие политические столкновения, которые неизбежно возникали, когда священным коровам и их верным пастухам бросался вызов.

С 1906 г. в правительственном лагере такой фигурой был Петр Столыпин. Многое было сказано его бывшими помощниками, врагами и биографами о том, что его проекты были вовсе не оригинальны, заимствованы из концепций других людей и тех многочисленных программ, которые пылились в архивах Министерства внутренних дел России. Во многом это действительно так. Вовсе не Столыпину принадлежит авторство ключевых элементов реформ, которые связаны с его именем. Роль Столыпина заключается в том, что он собрал эти элементы воедино и придал им особую легитимность в контексте революции, подкрепил их авторитетом человека, который в своем качестве рыцаря контрреволюции на какое-то время стал любимцем правителей России и поставил им на службу совокупность административных ресурсов, находившихся в распоряжении премьер-министра и Министерства внутренних дел. Кроме того, речь здесь идет о сильной личности, которая упивалась своей центральной ролью в разворачивавшейся общественно-исторической драме. Энергичный, молодой (в свои сорок три года Столыпин стал самым молодым министром России), работоспособный, честолюбивый и гордый, красноречивейший защитник монархии в парламенте, — он не мог не остаться в памяти и друзей и врагов как «последний великий защитник самодержавия».

Столыпинский генеральный план по переводу Российской империи в новую эру (и уготованная им для себя роль «второго Бисмарка», выражаясь языком того времени) был в основных его звеньях разрушен российским консервативным лобби. Из оставшихся обломков лишь один закон был принят и введен в действие — закон о землевладении и землеустройстве. Эти законодательные акты и получили название «столыпинской реформы» в анналах последующих поколений. Фактически речь шла о куда более широком «пакете реформ», связанных внутренней логикой в новый политический курс. Этот пакет реформ содержал видение новой России — «великой России», противопоставленной Столыпиным в его знаменитой речи «великим потрясениям», которых, по его мнению, желали радикалы и революционеры. Главными элементами реформы были как преобразование российской деревни — речь идет о более чем 80% населения страны, — так и перестройка государственной машины. Также предполагалось сделать более мирной внешнюю политику России, шире вовлекать в политические и экономические процессы те этнорелигиозные меньшинства России, которые могли способствовать оживлению коммерческой деятельности, усовершенствовать систему образования и создать всеобщую систему социального обеспечения для городских наемных рабочих. Когда система управления будет усовершенствована и сельское общество преобразовано (и таким образом будет выбита почва из-под ног эсеровского движения, чье воздействие на общинное крестьянство Столыпин считал главной непосредственной угрозой самодержавию), Россия начнет движение к тому, что впоследствии будет названо саморазвивающимся ростом благосостояния, производительности и культуры, а следовательно, и политической мощи. Предполагалось, что тогда, как и раньше, общественная самодеятельность должна будет сочетаться с энергичным правительственным вмешательством. На выполнение этой программы был отведен короткий и четко определенный период времени — «двадцать лет покоя, внутреннего и внешнего», после чего, обещал Столыпин, «вы не узнаете нынешней России!». Столыпин впервые обнародовал эти планы в своей речи на открытии Второй Думы в 1907 г. (8). Среди самых неотложных мер он назвал тогда не только подавление революционного движения, но и разрушение общинного землевладения, а также административные реформы, которые охватили бы (помимо аппарата Министерства внутренних дел) выборные городские власти, суды и полицию. За этими мерами должны были последовать реформы в армии и на флоте, уравнение в правах старообрядцев и расширение прав еврейского населения, совершенствование железнодорожной сети, создание системы социального страхования и пенсионного обеспечения, введение (в долгосрочной перспективе) обязательного бесплатного образования, узаконение новых гражданских прав и реформа налогообложения. Очевиден был несгибаемый монархизм Столыпина и его страсть к «закону и порядку». («Не запугаете», — рявкнул он в ответ на яростные нападки оппозиции в Думе, последовавшие за его обещанием «восстановить порядок и спокойствие» мерами правительства «стойкого и чисто русского».) Он продемонстрировал серьезность этих намерений и созданием военно-полевых судов, и широким применением смертной казни, и разгоном Второй Думы в ходе государственного переворота, в результате которого был изменен избирательный закон. Однако этот подлинный контрреволюционер понимал с самого начала, что «реформы во время революции необходимы, так как революцию породили в большей мере недостатки внутреннего уклада. Если заняться исключительно борьбою с революцией, то в лучшем случае устраним последствие, а не причину… Там, где правительство побеждало революцию (Пруссия, Австрия), оно успевало не исключительно физическою силою, а тем, что, опираясь на силу, само становилось во главе реформ» (9) .

В 1906 г., в период между роспуском Первой Думы и созывом Второй Думы, столыпинское правительство оформило законодательно основные элементы своей аграрной реформы. Избранная тактика заключалась в том, чтобы однозначно продемонстрировать, что инициатива исходит от правительства, а не от парламентариев, чья благонадежность была поставлена под сомнение.

Большая часть столыпинских указов 1906 г. довольно безболезненно воплотилась в аграрный закон 1910 г. К тому времени он уже фактически выполнялся в течение более чем трех лет. Ряд «аграрных» указов начался указами 12 и 27 августа 1906 г. о передаче Крестьянскому банку казенных и удельных земель с целью последующей их распродажи крестьянам по цене на двадцать процентов ниже рыночной. В октябре было отменено положение, по которому крестьяне обязаны были испрашивать согласия общины на внутрисемейный передел земли и на получение паспорта для выезда из деревни. Также было отменено право земских земельных начальников по собственному усмотрению арестовывать и штрафовать крестьян. 9 ноября вышел самый важный указ в этом пакете — утверждавший права главы каждого крестьянского двора приватизировать общинные земли, находящиеся в его владении. Одновременно утверждалось право требовать объединения разрозненных полосок земли в единый надел (или получать денежную компенсацию от общины за те полоски, которые нельзя было объединить). Позднее было принято решение, что согласия половины крестьянских дворов было достаточно для отмены передельной общины и перехода всех общинных земель в частную собственность их держателей. Указом от 15 ноября разрешался заклад общинных земель, что открыло новую сферу деятельности для Крестьянского банка, чьи фонды значительно увеличились, а также расширило кредиты, доступные более состоятельным крестьянам. Ряд дополнительных шагов завершал эти реформы. Так, был введен в действие законопроект, согласно которому семейная собственность на землю заменялась индивидуальной частной собственностью. Была создана административная система, направленная на совершенствование общинных и межобщинных переделов земли, землеустройства и особенно на создание хуторов. Такие хозяйства, базирующиеся на целом куске земли, стоящие отдельно от деревни, были официально провозглашены оптимальной формой мелкособственнического сельского хозяйства. Эти хозяйства пользовались льготами, когда проводились земельные продажи государственным Крестьянским банком, когда предоставлялись государственные кредиты и когда приватизировалась общинная земля. Государственные земли были предложены для колонизации в азиатской России и на Кавказе крестьянами Центральной России. Эта колонизация частично финансировалась правительством. Позднее, в 1910 г., в процессе преобразования указа от 9 ноября 1906 г. в закон Государственный совет «ужесточил» его, добавив положение, по которому все общинные земли, которые не подвергались полным земельным переделам с 1861 г., объявлялись приватизированными, а владеющие ими общины объявлялись несуществующими. Сравнительно гладкий переход столыпинских указов в законы объясняется тем фактом, что на этот раз большинство российского чиновничества, помещиков и ближайшего окружения царя (тех, кого русская образованная публика называла камарильей), а также российские монархисты-реформаторы и большинство консерваторов этого крыла оказались единодушны. Даже главная конституционалистская оппозиция в Думе — кадеты возражали в основном против характера осуществления реформы — того, что она навязывалась крестьянам, — а не против самого принципа приватизации земли, создания хуторов и переселенческой политики.

Вторым столпом начального этапа грандиозного проекта Столыпина должна была стать административная реформа. Часть ее явно увязывалась с проводимой приватизацией крестьянских земель и с декларированным желанием включить российское крестьянство в российское общество в целом. Для этого необходимо было все особые институты, связанные с крестьянским сословием, — такие, как крестьянская «волость» и ее суд, — заменить общими, т.е. внесословными органами управления. Однако цели административной реформы были гораздо шире, чем просто подстраивание под новую систему землевладения. Ей придавалось значение «не просто практической, но политической реформы». Она должна была стать основным этапом на долгом пути изменений в самой природе и организационной структуре империи.

Проект административной реформы предполагал для каждой губернии учреждение губернского управления и расширение полномочий губернатора. Предполагалось поднять уровень губернских чиновников высшего звена, улучшить их подготовку и увеличить жалованье. В каждой волости и в наиболее крупных поселениях планировалось учредить местные власти, которые должны были избираться не только крестьянами. На уездном уровне также намечались значительные изменения, направленные на соединение губернского и волостного уровня управления. В каждый уезд должен был назначаться глава администрации взамен существующей системы прямого подчинения губернии, — при котором местный предводитель дворянства считался «первым лицом» в расплывчатом уездном руководстве. Земствам должны были быть предоставлены также более широкие права. Рассматривались и более радикальные перемены, однако они были отложены, учитывая враждебное отношение царя к децентрализации (в особенности к рассматриваемой идее разделения России на девять крупных регионов, наделенных значительной автономией по типу американских «штатов» или германских «земель»).

Параллельно столыпинское правительство внесло в Думу и другие законодательные проекты. Так, предполагалось отменить правовую ущемленность старообрядцев, а также снять некоторые ограничения по отношению к евреям. Должно было быть усовершенствовано руководство православной церковью. Также рассматривались положения по социальному обеспечению: государственное здравоохранение, пенсии для рабочих, а также закон о всеобщем начальном образовании начали свой долгий путь к статусу законов.

Поворотными пунктами столыпинской эры стали его поражения в борьбе за законодательство по реформам системы управления и по правам «меньшинств». Оба эти поражения были нанесены правительству правой оппозицией, которая отнеслась к реформе местных органов управления c открытой враждебностью. В начале 1907 г. делегаты третьего съезда Объединенного дворянства и многие члены Государственного совета заявили свою оппозиционность и представили последовательную аргументацию против этих проектов. К 1908 г. на правом политическом фланге вполне сложилась коалиция ненавистников Столыпина. В нее входили влиятельные группировки внутри Государственного совета и Объединенного дворянства, а также высшие иерархи православной церкви, многие высокопоставленные чиновники, которые ощущали себя не у дел в свете новых политических экспериментов, плюс большая часть «камарильи» в союзе с крайне правыми политиками Думы и некоторыми близкими к ним журналистами. Двусмысленность положения премьер-министра, который должен был действовать как слуга царя, как чиновник и как парламентский политик одновременно, была использована в полной мере. Избранная тактика нападок на Столыпина была направлена на то, чтобы лишить его поддержки царя утверждением, будто премьер-министр вступил в союз с консервативной Думой против враждебной ей оппозиции сверхконсервативных и истинно верноподданных реакционеров — другими словами, поставил себя в оппозицию монарху. В то же время предпринимались шаги для того, чтобы разрушить негласный союз Столыпина с октябристским большинством в Третьей Думе, с тем чтобы сделать его правительство беспомощным во всех звеньях политической жизни официальной России. Прерогатива монарха была избрана основным фокусом антистолыпинской кампании. Эта кампания удалась вполне.

Несмотря на шум и ярость столыпинских усилий, он постепенно терял позиции и отступал под нажимом правого крыла. Его авторитет и положение зависели от царя, который, уже после гибели Столыпина в беседе с Коковцовым о функциях премьер-министра в России, так помянул покойного премьера: «Не следуйте примеру Петра Аркадьевича, который как-то старался все меня заслонять». Царь охотно верил нашептываниям, что Столыпин не предпринимал необходимых шагов для защиты прерогатив короны; он снова и снова критиковал Столыпина и отвергал законы, принятые правительством, таким образом давая понять, кто настоящий хозяин.

Столыпин защищался и словесными доказательствами, и административными методами, и с помощью прессы. Ему удавалось держаться ценой, которую так суммировал один из его ближайших помощников: «К концу дня он растворялся в компромиссах».

Переломный момент наступил в 1909 г., когда Столыпин подал прошение об отставке после того, как его обвинили в отсутствии должного рвения в защите авторитета царя. Царь не принял отставки, однако слабое место Столыпина было обнаружено. Он попытался умиротворить своих критиков справа и царский двор путем переноса акцента в собственных заявлениях и новых законодательных предложениях на русификацию «окраин» — пробуя разыграть националистическую карту. Однако Столыпин так и не обрел вновь доверия правых кругов, и прохождение других его законопроектов не облегчилось. При растущей поддержке со стороны родственников царя, его друзей и сановников из ближайшего царского окружения травля Столыпина продолжалась, в то время как многие из тех депутатов Думы, кто относился к нему с уважением, находили все более сложным продолжать поддерживать премьер-министра в его «поправении».

Врагам Столыпина в конце концов удалось нанести ему жестокий удар в марте 1911 г. по вопросу законодательства о создании земств в западных губерниях России. К середине 1911 г. его политическая смерть близилась, и он сам осознавал это. Его устранение с политической арены стало лишь вопросом времени, и даже способ осуществления был уже, по-видимому, выбран царским окружением — решено было сделать Столыпина наместником Кавказа, что удалило бы его на «почетную должность» от Санкт-Петербурга и реальной политики. Осуществлению этого плана помешала его смерть.

Столыпин был убит в сентябре 1911 г. двойным агентом Д.Багровым, человеком, который был одновременно сотрудником охранки и членом анархистского движения. Его выстрел и удивительная некомпетентность офицеров безопасности дали основание многим (включая семью Столыпина) считать, что это был результат заговора офицеров полиции.

Пять лет политической драмы, связанной с именем Столыпина, подвергались различным интерпретациям. Его образ в работах историков вне Советской России колебался от патриотически настроенного защитника новой демократии, основанной на мелкособственническом крестьянском хозяйстве, до ранней версии фашиста-ксенофоба на службе русского царя, истинного представителя русского реакционного дворянства. Советские историки неизбежно начинали разговор об этом человеке и обо всем периоде, заклеймив его (с легкой руки Ленина) «бонапартистом», однако интерпретация этого слова менялась и там.

Антиправительственные нападки, предпринимавшиеся российскими реакционерами, и ответные меры Столыпина (так же как и его попытки достичь компромисса, от которого они уклонялись), по всей видимости, не были просто размолвкой партнеров при разделе добычи. Цели Столыпина и реакционеров существенно и последовательно различались. Между ними шла острейшая борьба.

Если брать во внимание самооценку современников, необходимо начинать с самого Столыпина и с его ближайших помощников. К 1909 г., проводя политику, явившуюся ответом на опыт революции 1905 — 1907 гг. и направленную на то, чтобы подобное не повторилось, никто из них не сомневался в том, кто из «истеблишмента» пытался уничтожить Столыпина и почему. Они также не сомневались, что Столыпина атаковали справа те, кто ничему не научились и ничего не забыли. Российская правящая элита также знала, что борьба между Столыпиным и его оппонентами справа была борьбой не на жизнь а на смерть, и что от ее исхода зависела в немалой мере судьба России. Это действительно так, если только не считать, что российское дворянство и российский царь занимались классовым самоубийством, предопределенным неумолимыми «законами истории».

Выше я уже высказывал свое общее представление об этом вопросе. В мире, где Франко управлял Испанией на протяжении жизни целого поколения и умер в собственной постели в президентском дворце, и где Хомейни смог в корне изменить ход истории Ирана, было бы неразумно ставить реальную историю просто в зависимость от законов прогресса. Конечно, историография нужна и поучительна, однако конкретные результаты политических битв и те или иные «пути» и «повороты» различных обществ невыводимы из нее. Кроме того, рассматривая модели социальных изменений, можно увидеть, помимо всеобщих или уникальных, также несколько типических путей, ведущих от докапиталистических укладов. Один из этих путей, который сегодня мы обычно называем явлением «развивающихся обществ» (что само по себе является крайним обобщением), был характерен для России рубежа веков. В 1904 — 1906 гг. Столыпин обнаружил Россию, которая была не похожа на тот образ, который он и его поколение несли в себе, и у него хватило мужества посмотреть правде в глаза. Он начал борьбу за Россию, которая значительно отличалась бы от той России, в которой он вырос, и за которую все еще держался и класс, к коему он принадлежал, и его царь. В чем же значение предлагаемого им пути? Кроме того, с тех пор реформы типа столыпинских снова и снова предпринимаются то в одной, то в другой стране мира. Почему? И наконец, Столыпин потерпел поражение не от законов истории, а от конкретных политических сил. Что это были за политические силы?

Склад ума и направленность Столыпина и его ближайших помощников были, в сущности, прагматическими, и концептуальное содержание того, что они пытались делать, никогда не было выражено ими в виде связной теории. У них не было Адама Смита или Фридриха Листа, которые выработали бы основополагающие принципы для построения экономических стратегий настоящего и будущего, тех или иных правительств и правителей. Лучшие теоретические умы России были заняты другими проблемами. Тем не менее, несмотря на свою сугубо практическую направленность, политике Столыпина и его команды суждено было войти в историю теоретической мысли как России, так и других стран, куда она перешла через работы таких исследователей, как А.Гершенкрон из Гарварда или — критически — П.Баран из Станфорда, рассматривавших ее как элемент «теории развития», дискуссий по проблемам «модернизации» и «зависимости», споров, определявших экономические стратегии во всем мире в 50-е — 70-е годы текущего столетия. Судя по этому критерию, а также и по тому, как столыпинские реформы связались с борьбой за структурное преобразование общества, Столыпина можно назвать революционером мысли и действия, хотя такое определение вряд ли бы ему понравилось. Кроме того, возможность успеха его реформ нельзя исключать на чисто теоретических основаниях.

Стратегия Столыпина принимала во внимание не только историю Европы и желание «догнать Европу», но также и некоторые основные элементы российского своеобразия. Классическая политическая экономия Адама Смита и Рикардо отразила и исследовала первый капиталистический подъем в Европе. Фридриху Листу принадлежит, как отмечалось выше, «первая поправка» к этой теории, которая стала основой для политики «второй волны» индустриализации в Германии и Японии. «Вторая поправка» к взгляду классической школы — это понимание того, что радикальное социальное преобразование сельского общества и государственного аппарата — революция сверху — должно происходить до или по крайней мере одновременно с проведением протекционистской политики индустриализации. Столыпинский «пакет реформ» и дальнейшие шаги, которые из него вытекали, были направлены на осуществление «второй поправки», хотя это и не выражалось в подобных терминах. Эта программа также логична в современной ситуации многих «развивающихся обществ». Вот почему такие программы до сих пор привлекают к себе внимание экономистов и политиков. Однако просто логика не гарантирует хороших политических результатов. В период 1906 — 1911 гг. вопрос заключался в том, способен ли Столыпин осуществить свою стратегию — обезвредить своих врагов и задействовать социальные силы, способные воплотить его идеи.

Против «вешателя» Столыпина выступали все те силы, которые боролись с самодержавием в 1905 — 1907 гг. Для радикалов он олицетворял репрессивную природу царизма. Для «инородцев» он также символизировал российский национализм. Кроме того, против его революционных планов широких реформ сверху выступали реакционеры и консерваторы из среды чиновничества и помещиков, позиции которых укрепились в результате поражения революции, а также благодаря личным пристрастиям и чертам самодержавного правителя страны. Не демонстрировали политической поддержки прогрессу по-столыпински даже те крестьяне, кто выходил из общин, а уж сопротивление со стороны крестьянских общин было иногда отчаянным и часто весьма эффективным. Аграрный компонент реформ вызвал волну приватизации и колонизации земель, однако к 1911 г. эти процессы начали затухать. А любимое детище правительственной реформы — хутора были созданы на менее чем одной десятой приватизированной земли.

Столыпинская программа была «революцией сверху», которую не поддерживали ни один крупный общественный класс, ни одна партия или общественная организация. Поэтому кажется невероятным, как мог Столыпин, располагая столь ничтожной поддержкой, замахиваться на столь коренные социальные преобразования. Поразительно малое число людей решили осуществлять эти преобразования несмотря ни на что. Что же давало им возможность надеяться на успех? Готовность и в немалой мере способность принять такой вызов определялись высоким положением в исключительно могущественной бюрократии, а также высокомерие российских сановников, которые считали себя полномочными представителями четырехсотлетней истории непрерывно растущей России и ее самодержавной монархии. Как и некоторые представители российской либеральной интеллигенции XIX в., они считали, что основным достоинством царской власти была ее способность игнорировать социальные обстоятельства и любые «партикулярные» представления, стоять над законом и влиять на ход истории, подчиняя обстоятельства своей воле и насаждая то, что «нужно для блага России». Однако, чтобы осуществить те социальные преобразования, которые они замышляли, им нужны были «кадры» — компетентный «генштаб» специалистов-теоретиков и достаточно большая армия исполнителей, обладающих не обычной чиновничьей аккуратностью, но упрямым энтузиазмом и дисциплинированным рвением. Надо отметить, что персонал, занимавшийся осуществлением аграрной реформы, и впрямь несколько изменился к лучшему: на место ограниченных и патриархальных земских начальников пришли более подготовленные, более современные и более профессиональные чиновники нового министерства сельского хозяйства. Однако эта малочисленная группа была ограничена лишь сферой сельского хозяйства, и к тому же их преданность идеям своего премьера была сомнительной. Чтобы успешно использовать мощь государства в целях преобразования России вопреки яростному сопротивлению оппозиции, Столыпину нужно было не только царское благоволение, законодательная поддержка и экономические ресурсы, но что-то вроде опричников царя Ивана Грозного, интеллигентов из «Земли и воли», которые «пошли в народ», или же комсомольцев и чекистов, чьими руками проводились смертельные сталинские реформы 1929 — 1937 гг. Ни ядро российских политических активистов, ни консервативное дворянство, ни крестьяне, которые предположительно должны были выиграть от этих реформ, — ни одна из этих групп не оказывала Столыпину такой поддержки. Что касается самого Столыпина, он, по-видимому, даже не понимал, что для совершения революции необходима когорта революционеров.

Последующий период показал, насколько неслучайной была неспособность Столыпина использовать силу государства в деле преобразования России в контексте задействованных политических сил. За оставшиеся до краха империи годы не было ни одного другого предложения, исходящего от правящих кругов, существенно изменить законодательство России.

Опыт первой мировой войны выявил истинную сущность царского правительства — оно было таким же некомпетентным и коррумпированным, как и реакционным и лакейским. К 1915 г. консервативная Четвертая Дума выступала таким же единым фронтом против политики правительства, как и революционная Вторая Дума. То же самое касается подпольной оппозиции. В правительстве не было ни одного деятеля, который мог бы встать вровень со Столыпиным как полицейский, администратор и как революционер сверху. Война проигрывалась, командование армии и государственный аппарат были деморализованы. За стенами дворцов и барских особняков, канцелярий и командных пунктов нарастало возмущение низов, смятение «образованной публики» и неуверенность чиновничества и офицерства. Когда в 1917 г. грянула следующая революция, не было кровавой битвы врагов, сцепившихся в смертельной схватке. Монархия просто развалилась как карточный домик при малейшем толчке. Не оказалось ни одной социальной силы, которая бы ее защитила.


Ленин: революции и постреволюционное государство

Нелегко разглядеть Ленина, человека и вождя победоносного революционного движения, за мумией создателя постреволюционного государства. Прежде всего благодаря мощному потоку пропаганды и контрпропаганды, в которой Ленин и ленинизм бесконечно склоняются друзьями и недругами как синонимы противоречивой смеси мятежности и суровейшей дисциплины, борьбы за освобождение и политики сверхдержавы. Кроме того, образ Ленина иконизировался на более глубоком уровне индивидуальной и социальной психики. Образ породил «культ», в котором особо важны были две основные характеристики. Во-первых, наряду со святым Владимиром, Иваном Грозным и Петром Великим Ленин стал для многих символическим праотцом, святым покровителем государства и нации, который воспринимается как часть ее интимной этнической сущности и права на место под солнцем. Так же его воспринимали и те, для кого эта личность и эти претензии были отвратительны. Во-вторых, — и снова это касается как друзей, так и врагов — существует глубокое и часто неосознанное восхищение носителями и символами огромной воли, грандиозного успеха и неограниченной власти, практически любого успеха и любой власти, которые заставляют многих низко склоняться или вытягиваться в струнку. Ленин был во многом носителем и символом всех этих характеристик.

В результате реальный образ Ленина искажался, и получалась либо древнерусская икона святого, либо средневековая же фреска с изображением дьявола. Ленинский образ нарисован одномерным и внеисторичным, так что все его высказывания и действия рассматриваются вне связи с его личной биографией, общей политической ситуацией и событиями, с ними связанными. Цитаты и факты оказывались вырванными из контекста, который затем могли додумывать по собственному усмотрению ушлые историки в многочисленных официальных биографиях. Ленинский образ был одномерен в том, что он преподносился либо исключительно положительным, либо исключительно отрицательным. Как у богов, ленинская мысль посему не менялась, она могла только развивать то, что уже было заложено (а поэтому необходимо должно было появиться). Советские учебники в качестве допустимых исключений приводили лишь несколько случаев, когда Ленин сам признавал свои прошлые ошибки (обычно это было вызвано у него усилием обосновать новую программу). Даже эти случаи, как правило, выносились за скобки, когда речь шла о личной биографии Ленина. Для его панегиристов (как и очернителей) все моменты сомнений, колебаний и шатаний, которые, как правило, были связаны со значительными изменениями его мировоззрения, последовательно «заглаживались» или приуменьшались.

Политическая биография исторического, т.е. реального, Ленина распадается на три основных периода, резко и с ясной причинностью разделенных революционными взрывами 1905 и 1917 гг. Эти периоды можно назвать периодом молодого Ленина, периодом революционной зрелости и периодом государственной власти, опираясь в этом не на мнение самого Ленина и его панегиристов, а на мнение современников и на критерий «главного врага», которого Ленин выбирал себе на том или ином этапе.

На другом, более «глубоком» уровне находился вопрос ленинского миропонимания — базовых теоретических моделей, через которые он воспринимал Россию и мир, и принимаемых им стратегий социалистической революции и социальных преобразований. На этом уровне отчетливо наблюдается также несколько глубочайших убеждений или предубеждений, которые он пронес через всю жизнь и изменения которых происходили явно медленнее. И было несколько позиций, которые он не изменил никогда. Нас интересует здесь особенно отрезок времени между 1905 и 1917 гг., который окончился Октябрьской революцией, однако не сводится только к этому.

Первому этапу первого периода биографии Ленина лучше всего подходит название «почтительный Ленин». Это резко противоречит стандартному представлению о Ленине, однако, возможно, именно поэтому поможет лучшему его пониманию. Когда Ленину было за двадцать, он был явно упоен радостью открытия «науки об обществе и о революции», которая должна была осветить, а также быстро разрешить все беды российского общества и всего мира. В этом он был неотъемлемой частью процесса массового обращения российской радикальной интеллигенции в марксизм в 90-е годы XIX в. Новая истина представлялась совершенно очевидной, тот факт, что не все ее восприняли, объяснялся неразвитостью умов, особыми классовыми интересами, нелогичным мышлением или просто персональной глупостью. Ленин был воинственным защитником триумфально утверждающегося «ортодоксального марксизма», бескомпромиссным в отношении каких бы то ни было покушений на чистоту нового учения — и относился с глубочайшим почтением к его основоположниками и священнослужителям. Это относилось не только к самому Марксу, но и к его главным представителям на грешной земле — Каутскому и Плеханову (Энгельс, который умер в 1895 г., играл здесь роль человеческого мостика между ними и самим Марксом). Все основные законы нового учения воспринимались Лениным (т.е., конечно, в то время еще Владимиром Ульяновым) как уже установленные, бесспорные и подлежащие лишь претворению в жизнь. Плехановский анализ российской ситуации также принимался как доказанный и самоочевидный. Оставалось, собственно, только изменить мир, который эти философы так замечательно объяснили. Работы Ленина, написанные им в это время, отражают его тогдашние политические взгляды и интересы. Основной целью его анализа был перенос раннего тезиса Плеханова об уже определившейся вполне капиталистической природе российского общества в область аграрной экономики, основной для большинства россиян. Главными оппонентами Ленина по этому вопросу были публицисты умеренного крыла народничества, на которых он обрушил поток ядовитой критики. В соответствии с его анализом современной социо-экономической дифференциации российских деревенских жителей (которая была обильно подкреплена данными земской статистики), крестьянство надлежало рассматривать не как общественный класс, а как понятие, оборот речи, относящийся к прошлому (поэтому термин «крестьяне» в ранних работах Ленина употребляется только в кавычках).

В 1901 — 1902 гг. стали четко вырисовываться очертания нового Ленина — Ленина-якобинца. Этот сдвиг отразился в его работах: появился новый образ главного врага, «колеблющихся» марксистов — ревизионисты, оппортунисты, «мягкотелая» фракция его собственного идеологического лагеря. На какое-то время атаки на внешних врагов социал-демократии, включая народников, стали попутными, небрежными, «en passant». К этому времени его растущие разногласия с Плехановым превратились в центральную дрязгу искровской редакции — из «плехановца» Ленин быстро становился независимым мыслителем и политиком.

Следующая перемена в мировоззрении Ленина была глубже, оригинальней и фундаментальней в выводах, она оказала решающее формирующее воздействие на ту стратегию, которую он проводил до конца жизни. В результате этой перемены большевизм превратился в отдельное идеологическое течение мирового размаха, воплотившееся в Третьем Интернационале и в СССР. И снова признаками этого поворота послужили изменения в списке политических групп, которые Ленин подвергал анафеме. На этот раз центральным объектом политического внимания Ленина оказались конституционалисты-либералы и попытки партии кадетов монополизировать руководство «освободительным движением», а особенно завоевать на свою сторону крестьянство. Основными вопросами были следующие: кто будет править Россией, когда с самодержавием будет покончено, и какова будет природа постреволюционного российского общества?

Ленин считал, что «пролетарская партия» должна бороться за власть и, следовательно, за место во временном революционном правительстве, которое должно возникнуть после падения самодержания, и руководить буржуазной революцией. Чтобы достичь своих естественных целей, эта революция должна опираться на волю большинства, одновременно сдерживая колебания буржуазии (которая, если ее не остановить, неизбежно пойдет на компромисс с самодержавием). К счастью, в его глазах крестьянский радикализм давал возможность разрешить эту задачу. Чтобы закончить «буржуазный этап» российской истории и сделать это радикально, новый режим должен быть «демократической диктатурой пролетариата и крестьянства». Здесь термин «крестьянство» освободился от кавычек, чтобы с этого момента занять законное место в списке понятий, которыми оперировал Ленин. Это была уже не фикция, а общественный класс. Легитимность его с точки зрения марксизма была установлена путем декларации, что Россия в конце концов оказалась менее капиталистической, чем ожидалось, а также путем принятия точки зрения, что идут две параллельные «социальные войны» — война всех крестьян за ближайшие ощутимые цели против «пережитков феодализма» и борьба между капиталистами и пролетариями деревни, которая в основном ожидается в будущем. В партийно-политических терминах все это означало, как это ни поразительно, необходимость немедленного революционного союза между социал-демократами и эсерами, а также Крестьянским союзом против самодержавия и кадетских компромиссов. Старые члены РСДРП обвиняли Ленина в крестьянофилии, он же считал, что это революционный здравый смысл. В том же духе он теперь провозгласил важность «народной революционной самодеятельности» — до того времени эта фраза принадлежала строго народническому словарю. Ленин, лидер будущей победоносной революции, начинал создавать свою собственную формулу для революционного лагеря перемен.

В условиях постоянной тактической фракционной войны и упорных усилий, затрудняемых арестами, перестроить социал-демокра-тическое подполье в России, Ленин никогда не прекращал изучать тексты, проводить исследования и писать. Помимо двух значительных попыток в философской области (период работы в Британском музее, когда он готовил свою атаку на «махизм», и, позже, систематическое прогрызание сквозь Гегеля в 1914 — 1915 гг.), он в основном концентрировал свои усилия на вопросах, возникших в огне революции 1905 -1907 гг. В 1908 г. он изучал историю Парижской коммуны 1871 г. и писал по российскому аграрному вопросу конца XIX в. Он внимательно следил за ходом столыпинской аграрной реформы, причем делал это беспристрастно, и в ответ на заявления своих соратников, что эта реформа не может быть успешной, возразил: «Нет, может». В 1909 г. он изучил аграрную перепись в Германии (а в 1916 г. — США), обращая особое внимание на модели развития сельского капитализма. Проанализировав все данные, он согласился с большей частью оптимистических сообщений о результатах столыпинских аграрных реформ, исходя в этом из отсутствия признаков крестьянских бунтов, исчезновения Крестьянского союза и из серьезного кризиса, переживаемого партией социалистов-революционеров.

В 1913 г. Ленин выпустил статью об «Отсталой Европе и передовой Азии». Он считал, что Китай стал порождать «своих собственных герценов», т.е. непролетарских революционеров, боровшихся против социального и национального гнета, которые поэтому были «передовыми», т.е. естественными союзниками европейского пролетариата. Это же относится и к крестьянству, представлявшему собой широкую социальную базу борьбы, которая должна была быть одновременно антифеодальной и патриотической. В 1913 и 1914 гг. последовали две книги о праве наций на самоопределение и о различиях между национализмом угнетателей (который должно осудить) и угнетенных (потенциально позитивном). Российский опыт в сочетании с опытом других стран на «окраинах капитализма» и попытка его революционного использования привели в 1916 г. к книге «Империализм, как высшая стадия капитализма». Эта книга стала теоретическим манифестом «глобалистского» марксизма и предвидением процесса, в котором сочетание самой отсталой Европы и самой передовой Азии — т.е. Россия — может сыграть особую роль.

Успех его партии в повседневной политике рабочего движения в 1912 — 1914 гг. начинал изменять политическую карту российского инакомыслия и оппозиции, но полностью перекроила ее первая мировая война. Большинство российских социалистических вождей революции 1905 — 1907 гг. встретились в Циммервальде, чтобы попытаться восстановить единство социалистического движения против национализма и войны: Ленин, Троцкий, Мартов, Аксельрод, Чернов, однако только Ленин имел в своем распоряжении партию, которая, за несколькими исключениями, шла за ним. После периода одиночества в социалистическом лагере 1908 — 1914 гг. Ленин, казалось бы, вышел из изоляции, однако он отмежевался также от большинства «циммервальдцев» своим непримиримым «пораженчеством» и призывом превратить мировую войну в войну гражданскую и в мировую революцию (а не пытаться закончить ее поскорее «справедливым миром»). Эта «лево-циммервальдская» позиция положила начало Третьему Интернационалу, который Ленин сразу же и предложил создать. В одной из западных биографий, написанной много лет спустя, эта позиция характеризовалась как «нелепо грандиозная». Однако в революционные дни, накануне которых находилась страна, именно грандиозное могло вдохновить, мобилизовать и повести за собой. Но пока они еще не настали, а в это время, ужасное для интернационалистов и социалистов, дисциплинированная партийная организация, готовая бросить вызов «патриотам» и возглавляемая решительным и бескомпромиссным вождем, была необыкновенно ценной для лагеря противников войны. Исключительность Ленина была впервые установлена на международной арене.

Когда произошла Февральская революция, реакция Ленина была решительной и неожиданной как для социалистической эмиграции, так и для его большевистских сторонников в России. В последовавших за ней событиях он проявил себя как человек, сформированный тем же опытом, что и они все, особенно опытом революции 1905 — 1907 гг. и краха Второго Интернационала в 1914 г. Однако разница состояла в том, кто какие уроки извлек.

Прежде всего он начал кипучую деятельность, чтобы немедленно вернуться на место разворачивающихся событий — нельзя было повторить промедление 1905 г., когда вместо января он вернулся только в июне. Тем временем в своих «Письмах издалека», в наскоро набросанных статьях для большевистских газет в Петрограде, он излагал основы головокружительной новой стратегии. Она предполагала полный отказ принимать «оборонческое» Временное правительство или сотрудничать с другими социалистическими организациями, поддерживающими новый режим. Путь к этому лежал через максимальное использование новых неслыханных возможностей, открывшихся в 1917 г. как расширенное продолжение «взрыва легальности» 1905 г., и в особенности через народную демократию, воплощенную в Советах. Еще более ошеломляющей была стратегическая цель, которую вкратце можно охарактеризовать как борьбу за власть с целью немедленного продвижения к социализму — в прошлом ее выдвигал троцкизм, с которым Ленин воевал. Те из руководства большевистской партии, кто первыми приехали в Петроград и теперь были в гуще событий, — Каменев, Сталин, Молотов — просто не обращали внимания на эти «послания издалека», которые диссонировали как с основополагающей марксистской теорией этапов, так и с настроением эйфории и социалистического братства, так характерным для этих дней. «Старик» явно оторвался от действительности новой России. Однако в апреле Ленин вернулся, и в течение нескольких дней его уверенность, воля и авторитет возобладали — можно сказать, принудили Центральный комитет, а затем и наскоро созванную седьмую конференцию большевиков изменить радикально «линию» партии, ее программу и даже ее название. Целью теперь стала одновременно борьба за мир и за социалистический режим.

При таком видении действительности и политической стратегии и в рамках «ортодоксального» марксизма крестьянство становилось сомнительным союзником и, возможно, оно даже превратилось во врага в результате деятельности Столыпина. Хотя и можно было вполне ожидать от крестьян в солдатской форме оппозиции войне. Исторические условия немедленного движения к социализму означали для Ленина, что Советы батраков обретали теперь центральную роль и их надо срочно поддерживать (помимо и отдельно от советов беднейшего крестьянства, отделенных также от Советов крестьянства «вообще»). Все это должно было обеспечить надежное рабочее представительство в деревне. Нейтрализация массы российского крестьянства и распространение европейской пролетарской революции были двумя столпами, необходимыми для диктатуры пролетариата — городского и сельского, — занятого досоциалистическим и одновременно социалистическим преобразованием отсталой страны.

И членство, и влияние ленинской партии стремительно росло. В результате захвата власти большевиками в октябре-ноябре 1917 г., создания коалиционного правительства с левыми эсерами в качестве младшего партнера, последующего поражения и дезинтеграции по-следних установилась новая политическая система — однопартийное советское государство. Это, в сочетании с перераспределением земли и национализацией промышленности, положило начало новой политической эре правления ленинской партии и лично Ленина, чей авторитет в его лагере стал непререкаем.

Гражданская война снова поставила на повестку дня те же основные вопросы, которые возникли в период 1905 — 1907 гг. В течение года Ленин узнал то, что, по его собственному признанию, все еще было для него загадкой в 1917 г., а именно насколько фактически продвинулось преобразование крестьянства при Столыпине. Как и раньше, он облек свои выводы в язык политической тактики, а не теоретического анализа. К 1919 г. комитеты бедноты были распущены (отдельные Советы сельскохозяйственных рабочих или «беднейшего крестьянства» так и не были созданы) и была предпринята первая попытка проводить политику «лицом к крестьянству». Это явилось важным составным элементом победы красных (во второй половине года ход войны наконец был переломлен в их пользу). В 1920 — 1921 гг. перед лицом нарастающего недовольства крестьян, связанного с продразверсткой, был предпринят еще один крупный шаг в том же направлении, полномасштабная примиренческая политика типа «давайте дадим крестьянам, что они хотят», — был введен НЭП. Одновременно Ленин следил с особенным вниманием за «национальными окраинами» и превратностями развития там «национального вопроса», оценивал возможности его использования в борьбе большевиков за власть. Его внимательное отношение и гибкость в вопросах «самоопределения» сыграли важную роль в победе большевиков в войне, особенно на фоне жестко националистической позиции, требования «единой и неделимой России», принятых командованием Белой армии. Продвижение методом «проб и ошибок» к установлению нового режима шло со времени окончания гражданской войны до смерти Ленина и продолжалось после. Его партия оказалась удивительно плохо вооружена и с концептуальной, и с кадровой точки зрения для того, чтобы мирными методами возглавлять процесс преобразований в индустриально отсталом обществе, которое не было ни капиталистическим, ни социалистическим, состояло в основном из крестьян и находилось на периферии мирового капиталистического развития. К 1923 г. очертания политического режима нового государства достаточно прояснились, и это вызвало еще одну попытку со стороны Ленина радикально изменить «партийную линию» и ее исполнителей — этап, который так и не был завершен и получил из уст крупного историка России меткое название «последней битвы Ленина».


Из опыта революции 1905 — 1907 гг. Ленин периода 1917 — 1923 гг. извлек три основных урока, касающихся политических реалий, и один, касающийся его отношения к ним. Первый урок был связан с крестьянством. Здесь Ленину пришлось отчаянно спорить со своими ближайшими соратниками, и позже он назвал этот вопрос главным источником разногласий с меньшевиками — центральной причиной раскола РСДРП. В то время как неожиданно проявившийся крестьянский радикализм оставил меньшевиков без идейного ответа и ясного политического хода, а кадетов сделал более консервативными, Ленин увидел в нем новые неслыханные революционные возможности. Кроме того, Ленин придал теперь огромное значение факту наличия крестьянства и его роли в своей оценке социального контекста гражданской войны и своих оптимистических прогнозах относительно ее исхода (хотя европейская революция — второй повод для оптимизма — так и не осуществилась).

Создатели РСДРП в своих аналитических разработках не придавали решающего значения фактору массы российского крестьянства. Они были сосредоточены на понятии прогресса и, следовательно, капитализма и на сценарии борьбы пролетариата и буржуазии. Все остальное, в том числе крестьяне, в их представлении относилось к исчезающим и, следовательно, консервативным и второстепенным пережиткам прошлого. Вот почему политическую важность крестьянства для будущей истории России еще предстояло открыть, так же как и потенциал их политической активности, революционного духа и способности смещать чашу весов истории, особенно когда другие политические силы боролись между собой за роль правителей России. Кроме потенциала политической активности крестьянства, предстояло еще открыть также силу воздействия его намеренной пассивности, способности крестьянства оказывать этим политическое давление, когда дело касалось продовольствия, налогов и рекрутов.

Во-вторых, с дискуссией по «аграрному вопросу» был связан ряд других политических и идеологических вопросов более широкого значения. На самом деле, каковы бы ни были наши ретроспективные впечатления, русские социалисты и революционеры 1905 — 1907 гг. все без исключения были демократами. Они разделяли убеждение, что самодержавное правление Романовых можно свергнуть только волей и усилиями большинства — при помощи революции — и что на смену ему должно прийти правление того большинства, какое имелось (даже если «ортодоксальные марксисты» видели в нем только «этап»). Во власти большинства видели необходимость для выживания новой России в условиях, где непременно должна была продолжиться борьба за власть и на внутренней, и на международной арене, и необходимо было обеспечить демократическую легитимность, от которой будет зависеть народная поддержка после падения старого режима. Основной альтернативой, которую исповедовали немногие, был народовольческий сценарий, в особенности неприемлемый для ортодоксальных марксистов, когда организованное меньшинство должно было сначала свергнуть старый режим, а затем передать власть народу. В стране, где крестьянство явно составляло большинство населения, форма решения крестьянского вопроса неизбежно определяла также и коренные вопросы власти и природы будущего общества.

Вот почему, когда в 1906 г. Ленин изменил свою точку зрения относительно самого существования и революционных потенций крестьянства как класса, это нашло свое выражение в образе «демократической диктатуры рабочего класса и крестьянства», что также поставило под сомнение и ряд антидеревенских исходных положений «искровцев». Ленин теперь отстаивал идею государства, которое никогда ранее не существовало, где наряду с социал-демократами существовала бы радикальная крестьянская партия; их взаимоотношения представляли бы классовый союз низов, лежащий в основе демократии, которая будет управлять Россией. При таком строе крестьяне и их партия должны были считаться равноправными партнерами, однако при той идеологической оговорке, что они не являются и не могут быть по-настоящему социалистическими и что союз с ними, таким образом, ограничивается только капиталистическим этапом будущей истории России (который предполагался, однако, на многие десятилетия). Позже, перед лицом революционного кризиса 1917 — 1920 гг., он решил принять целиком и полностью аграрную программу партии эсеров и объявить свою собственную партию представительницей действительных интересов и союза двух классов: рабочего класса-гегемона и крестьянства. Эпоха НЭПа раскрыла действительный политический смысл этой формулы.

Конечно, Ленин был не единственным представителем левой части политического спектра, кто изменил свой взгляд относительно места российского крестьянства в революции. Мы знаем теперь, что к концу своей жизни и Маркс также изменил свой взгляд на это. Однако Ленин не знал работ позднего Маркса 1877 — 1881 гг. Их разделял также период «жесткой» интерпретации марксизма Вторым Интернационалом, а с другой стороны, собственный непосредственный опыт революций. Что касается самих различий, как ни странно, Маркс в далекой Англии на поколение раньше понял то, что Ленин отказывался принять еще и в 1917 г. Во-первых, в своем анализе Ленин последовательно игнорировал русскую крестьянскую общину — основной объект насмешек для плехановцев как «противоречащий классовой теории». А именно крестьянская община оказалась основной ячейкой политического действия российского крестьянства во время революции 1905 — 1907 гг., как и в 1918 — 1920 и 1921 — 1927 гг. Здесь следует упомянуть еще одно выражение этой своеобразной слепоты Ленина: его настоятельные рекомендации создавать «крестьянские комитеты», которые должны были координировать и направлять политические действия в 1917 г. (из этого так ничего и не получилось). Напротив, в поздних работах Маркса российские крестьянские общины были центральными для его понимания условий, в которых крестьяне могли бы участвовать в революции. Во-вторых, на протяжение всей жизни Ленин считал социалистических крестьян некой логической аберрацией (хотя беднейшие крестьяне могли, по его мнению, поддерживать социалистов в силу своей фактической принадлежности к пролетариату). Несмотря на изменения в своей аграрной программе, в 1905 г. Ленин все еще не вполне принял даже идею революционной борьбы крестьянства против российского государства. Перед революцией 1917 г. он начал приходить к мысли, что политика Столыпина привела к тому, что российская деревня «догнала» «ортодоксальный» марксизм — т.е. «научную теорию капитализма» в сельском хозяйстве, которую Ленин изложил в 1899 г. В 1919 — 1921 гг. он снова подгонял свою теорию к реальности, однако на сей раз это было не отступление, а постепенно углубляющееся признание проблемы неисчезновения крестьянства и его политического значения для социалистической России; и далее, вплоть до последних писем и статей. Маркс менее, чем Ленин, был озабочен тем, чтобы оставаться марксистом, и это в 1881 г. привело его более прямым путем к выводам, которых Ленин постиг только в 20-х годах.

Непосредственно за аграрным вопросом шел «национальный вопрос», тесно связанный с предыдущим. Что касается его важности, Ленин продемонстрировал свое тактическое чутье еще в 1905 г., когда он заявил, что тот уровень революционной активности рабочих в российских городах, какой наблюдался в Риге, положил бы немедленно конец самодержавию. Нерусский национализм явно срабатывал как оружие против царизма, однако настоящие стратегические и теоретические выводы из этого были извлечены только через несколько лет. К этому времени они стали увязываться с понятием мирового капитализма и с вопросом о радикализме иных, чем пролетариат и капиталисты, слоев в странах на периферии мирового капитализма. И снова теоретический поворот произошел быстро и решительно. Право наций и крупных этнических групп на суверенитет было полностью признано Лениным в 1912 г., однако он поместил его в контекст наступления на капитализм. Чтобы понять важность этого шага, необходимо соотнести его со всем диапазоном взглядов российских социал-демократов — от возражений раннего Плеханова против постановки этого вопроса вообще (так как у пролетариата нет родины) до требований Бунда «безотносительной» и экстратерриториальной национальной автономии пролетариата.

В представлении об империализме как о «последней стадии капитализма» была выработана новая, более широкая формула международного революционного лагеря, определяющая форму социалистического наступления в XX в., которое должно было преобразовать мир и сделать имя Ленина таким же интернациональным, как та модель, которую он принял теперь на вооружение. Тактическим выражением этого была партия революционных кадров плюс социалистически направленный промышленный пролетариат и/или массы радикализированного крестьянства и/или национально-освободительная борьба, — все это должно было привести к созданию на «окраине капиталистического мира» постреволюционного государства новой структуры, логики и динамики. Таким образом, была установлена долгосрочная социалистическая стратегия для типа обществ, которые мы сегодня называем «развивающимися», параллельная с ее правым эквивалентом — столыпинской «революцией сверху», проводимой модернизаторской государственной бюрократией, ориентированной на западный опыт и западных специалистов.

Ленин продолжал считать, что социализм не может победить в одной отдельно взятой стране. Он был уверен, что вот-вот разразится общеевропейская революция — социалистический аналог революции 1848 г. По мере того как эта уверенность в неизбежности европейской революции исчезала, ей на смену постепенно приходила надежда, что следующий большой революционный пожар разгорится в среде «трудящихся масс» Азии, причем основным ее топливом будет сочетание национально-освободительной и крестьянской борьбы. Внероссийский резерв российских революционеров все больше виделся в «колониальных и полуколониальных народах Азии», которые становились синонимом всего Третьего мира.

Третьим важнейшим уроком 1905 — 1907 гг., который Ленин принял и последовательно развивал в процессе последующего обретения революционного опыта и которого упорно держался до конца, была его вера в «народную» самодеятельность или, шире, способность масс к творчеству политических форм. (Он, как правило, говорил при этом о «революционном пролетариате», однако в ряде случаев переходил на понятие «простой народ», т.е. плебс России.) Столь же последовательно наличествовала необходимая двойственность двух линий мышления и двух эмоций, свойственных не только Ленину. С одной стороны, был человек, поклонявшийся науке, который презирал российскую некультурность, верил в право и долг дисциплинированной революционной элиты навязывать свою мудрость аморфному пролетариату и всей России, решать за них, что им на самом деле нужно, — автор «Что делать?». С другой стороны, мы видим человека, который верил в «мудрость масс», особенно в их готовность исправлять политическую несправедливость революционным путем, начиная с первой его защиты «народного творчества» на партийном съезде 1906 г. и вплоть до его проектов государственной реформы в 1923 г., — это усердный исследователь Парижской коммуны, автор «Государства и революции».

В 1905 г. впервые Ленин увидел российских рабочих и крестьян в революционном действии, увидел их способность организовать коллективные всероссийские действия элементарными, однако действенными способами, их недоверие к властям предержащим, их упорство и храбрость, их веру в возможность того, что более изощренные умы отвергали как утопию, — в царство абсолютной справедливости, «опоньское царство» и «вселенский мир» русских крестьянских сказок. Он увидел и противоречия, и потенциал этого действия, то, как российские «массы» шарахались между бунтарством и готовностью подчиняться абсолютной власти, а также то, как быстро они учились политической самостоятельности в условиях жестокой конфронтации и насилия. В дни, когда переживалась горечь поражения, в дни одиночества и перебранок в среде эмиграции после 1907 г., Ленин остался тверд в своей вере в возрождение боевого духа масс как единственного варианта разрешения глубочайшего кризиса революции. Он снова сделал ставку на это в 1917 г., когда напрямую обратился к рабочим и солдатам из крестьян через головы официальных политических партий, и победил. В 1922 г., неудовлетворенный концептуальными и политическими инструментами, бывшими в его распоряжении, испытывающий все большее смятение от неспособности многих его товарищей справляться с новыми требованиями мирного времени и постепенными социальными преобразованиями, он еще раз обратился к тому же источнику надежд. Прав Ленин был или нет, но он видел основной шанс социалистического будущего для России в поддержке безликой народной массы — в основном рабочей, но все больше и крестьянской. Ленинские записки, продиктованные незадолго до смерти, дают еще одно, последнее свидетельство этому.

В этом же контексте необходимо рассматривать растущий разрыв между Лениным как теоретиком и Лениным как политическим стратегом и тактиком. На протяжение всей жизни ему приходилось признавать некоторые из своих ошибок (а временами и особо подчеркивать их, преследуя определенную цель). В то же время он решительно утверждал, что речь не шла о каких-то изменениях в теории, даже когда противоположное было совершенно очевидно. Он неизменно настаивал на своей теоретической неоригинальности. Когда его припирали к стенке доводами, он отругивался или просто повторял, что принципы его подхода абсолютно истинны. Иногда он пожимал плечами и употреблял термин (или код) «диалектика», утверждая в подобных случаях, что его критикам не хватает «диалектического подхода». И наконец, обращаясь к содержанию его роли вождя, а не к ее риторике и легитимации, надо отметить, что в период 1905 — 1907 гг. Ленин научился учиться. Ленин вышел тогда за рамки блестящих дедукций, кропотливой подборки фактов для иллюстрации той или иной теории и прокурорских обвинительных заключений против критиков, которые составляли основное содержание текстов молодого Ленина. После 1905 — 1907 гг. он стал больше настроен на неожиданное. В накале внутри- и внепартийной борьбы он часто забывал упомянуть о тех моментах, когда строгая приверженность теоретическим посылкам его молодости привела к политическим ошибкам. Однако, похоже, он никогда не забывал об этих случаях и был готов к тому, что они снова могут повториться в деятельности даже тех, кто, как и он, освоил «науку об обществе». Он не считал, что это дает ему право прекратить свои теоретические изыскания выводов из марксистских текстов или даже дает ему «свободу от марксизма», но был теперь более готов отрешиться от части догм в свете опыта, а также, что особенно важно, заимствовать политические решения у людей, чьи общетеоретические взгляды он безоговорочно отвергал. Он также осознавал тот факт, что у эсеров он заимствовал больше всего, объясняя это тем, что их «мелкобуржуазные» взгляды совпадали со взглядами большинства населения России. Таким образом, подобное заимствование можно было назвать особым проявлением демократичности «а ля Ленин».

Революция 1905 — 1907 гг. была временем, когда Ленин узнал — в процессе его первой непосредственной борьбы за революционную власть — о крестьянской войне, о национализме, о массовых движениях и об извлечении внедогматических уроков из политического опыта (а также о том, как не признаваться в этом).


Предметы выбора
Послесловие к «Революции
как моменту истины»

Книга закончена. В ней нарисована картина определенного общества в определенную эпоху и рассматриваются его черты, противоречия и изменения. Затем анализируется полузабытая революция с тем, чтобы восстановить ее значение как решающего момента в истории России и человечества. В предисловии были изложены исходные посылки книги и выводы, сделанные в результате проведенного анализа. В послесловии автор позволит себе кратко изложить то, что он узнал в процессе исследования о самом познании — не только о России и ее революции, но и о социальной истории и исторической социологии обществ, государств и революций.

Историческая наука дала нам немало крупных имен, которые занимались этими вопросами. И в этой книге я уже выражал свое восхищение описаниями и предписаниями Марка Блока. Перечитывать работы Блока, а также другие исторические и аналитические тексты высочайшего класса, будь то Гиббонс, Маркс, Ключевский, Райт Миллс или Бродель, а также удаленные от нас во времени и пространстве Фукидид или древнекитайские историки, — это отдых от банальностей, которые столь часто выдаются за научное понимание, журналистское остроумие или здравый смысл. Перечитывать Мастеров — это также урок интеллектуального смирения. После такого чтения меньше хочется говорить о вещах, о которых было уже сказано столь хорошо.

Я не предполагаю давать здесь общих заключений относительно того, как делать науку, но намереваюсь выделить, высветить и вкратце суммировать нечто менее общее, нечто относящееся к духу времени определенного периода и небольшой группы людей — речь идет о нескольких десятилетиях XX в. в общественных науках Запада и об их проблемах и трудностях. Это связано с растущими противоречиями между взглядами принятыми и преподаваемыми в течение целого столетия и более, и некоторыми новыми аналитическими тенденциями и стилями в изучении общественной жизни. Говоря более конкретно и личностно, речь идет о том, чему научили целое поколение обществоведов учебники, учителя и вожди в противовес тому, что они сами узнали в ходе своей исследовательской и преподавательской работы, споров в узком дружеском кругу, в результате потрясающих неожиданностей, которые столь типичны для нашего периода, и часто болезненных усилий понять вещи заново. В этой книге анализировались как уроки истории, так и неудачи общественных групп и политических элит революционной России в извлечении этих уроков в период между 1890 и 1919 гг. Какие же уроки могут извлечь современные социологи и историки из самого процесса изучения этих вопросов? Каким образом связаны содержание и результаты их работы с общими представлениями о целях и ограничениях их профессии?

Из этих вопросов остановлюсь на четырех — я буду называть их «шорами» обществоведения, которые показались мне особенно важными. Затем я предложу два вывода — стратегический и экзистенциальный.

Первая из «шор» — предполагаемое соотношение между сознательным выбором и безличностными детерминантами человеческого поведения. Вторая — принятая иерархия причинности, связывающей социальные институты и категории анализа. Третья — это влияние различных понятий исторического времени, которые укоренились в обществоведении. Четвертая — связана с вопросами ярлыков и терпимости. Все они связаны с распространенным типом неправильной интерпретации — с тенденцией, которую наиболее кратко можно назвать редукционизмом. Этот особый «идол человеческого мышления» выражается в той же мере в формально принятой эпистемологии и методологии, как и в настроениях, в понятиях «здравого смысла» и в тех типических интуициях, которые при более близком рассмотрении оказываются детерминированы нашим обществом и образованием. Наши понятия определяются результатами исследований, но и результаты исследований определяются исходными понятиями, которые влияют на наш выбор фактов, на их анализ и на наши выводы. Те, кто думает, что могут обойти такие теоретические проблемы и «многословные философствования», говоря «просто» о «фактах», особенно подвержены опасности угодить в эту ловушку. Концептуальная наивность ничуть не лучше расплывчатости выводов.

Упрощение является обязательной частью анализа, а также педагогического процесса передачи знаний. Без этого нельзя создать концептуальной модели и нельзя определить общие тенденции. Но, как было сказано, цена употребления аналитических моделей — это вечная бдительность. Главное здесь — опасность стать пленниками собственной методологии, потеряв из виду объект исследования, который могут заслонить аппроксимации, предполагавшиеся как этапы пути познания. Редукционизм — это форма ложной интерпретации, когда оправданное упрощение или временное преувеличение, заложенные как шаг в исследовании, заслоняют нам поле зрения и занимают место тех реалий, которые мы собирались изучать. Таким образом, исследовательская процедура превращается в «шоры».


Первой из этих шор является тенденция редуцировать человеческую волю к ее материальным и структурным основаниям. Этим снимаются вопросы выбора и случайности. Экономисты впадают в эту ошибку, концентрируя внимание исключительно на потоках денег и товаров. Историки срываются в «одержимость вопросом истоков» как особым «идолом племени историков». Социологи (и многие другие) также поклоняются структурам и системам. В качестве инверсии, которая напоминает о Фрейде с его «механизмом замещения», альтернативы этой системы взгядов принимают форму исповедания чистого субъективизма: феноменологическое общество как внеисторический конструкт, где игнорируется, что люди строят свой мир из ресурсов, которые также внесубъективны и часто навязываются прошлым. Хотя формально многие определяли общество как взаимоотношение человеческих выборов и внечеловеческих детерминантов, теории и описания человеческого действия в последнее столетие все чаще теряли из виду эту взаимосвязь.

Развитие общественных наук все в большей степени вело к утере внимания со стороны господствующего течения к особенностям сферы человеческого действия. В XX в. примитивный материализм XVIII и XIX вв. был дополнен усилением внимания к структуре общества, но человеческая деятельность продолжала рассматриваться в главном как не более чем неизбежный вектор условий и вкладов как материальных ресурсов, так и социальных структур. В результате часто получалась модель человеческой истории как театра кукол, которыми управляют всецело внесубъектные «руки», и это узаконивалось как «научность». Также использовались числовые методы, статистические средние величины и компьютерные подсчеты, которые не учитывают качественное разнообразие. Что касается альтернативных объяснений социальной истории, самым широко распространенным, особенно в средствах массовой информации, было представление ее решающих моментов как взрывов человеческой патологии, «психологии толпы» или подсознания, возможно, спровоцированных «харизматической личностью» (пока все не успокоится опять до того состояния, которое подвластно «науке», т.е. поведения, которое является не более чем вектором «объективных сил», механически повторяющихся, полностью предсказуемых и скучных в самом глубоком смысле этого слова). Такая альтернатива заменила иррациональностью абсолютную причинность «объективного», но и она отказала в существовании человеческому выбору, каковы бы ни были его ограничения.

Этим представлениям о мире человека все более противостоит иной взгляд, который проясняется сравнительно медленно. Его интеллектуальные корни можно найти в немецкой критической философии конца XVIII — начала XIX в. Они выразились в кантианской традиции, в «Тезисах о Фейербахе» молодого Маркса, а также в социальной психологии Дж.Мида из Чикагской школы, определяя интеллектуальный контекст в то же время и для Макса Вебера, и Сартра, и Грамши. Суть этого взгляда — в утверждении, что взаимозависимость материальных условий, жестко определяемых моделей поведения и человеческих коллективов с актами индивидуального и группового выбора и понимания, никогда не действует как простая причинно-следственная цепочка. В центре человеческого коллективного существования стоит двуликая межсубъектность: с одной стороны — процесс выбора между альтернативами, а с другой — набор социальных предписаний, ограничений и контроля. К тому же такие ограничения не являются неизменными или просто отражающими материальные условия, но находятся в постоянном процессе структуризации и деструктуризации, в котором субъективное и объективное являются звеньями бесконечной цепи. Человеческие действия являются комбинацией необходимого, навязанного и ранее усвоенного с творческими и «диссидентскими» решениями проблем человеческого существования. Редукционизм подрывает наше понимание этих противоречивых процессов тем, что оставляет вне поля своего зрения некоторые из его звеньев. Это также приводит к тому, что мы довольствуемся лишь схемами, теряя вкус к изучению богатства человеческих реалий, которое замещается застывшим образом кукольного театра, где роль кукольника играют боги или фатализм входных сигналов и обстоятельств.

Мы живем в период огромной самоуверенности науки и — одновременно — невероятных фиаско предсказаний обществоведов. Это могло бы быть весьма смешным (как шутки про метеорологов предспутниковой эры), но слишком многое сегодня зависит от этих ошибок. Мы видим катастрофические результаты неосуществившихся прогнозов и планов, которые дали обратный результат, — фанатическую приверженность «модернизации», которая обернулась массовым голодом, либеральные мечты, которые привели к фашистским режимам, «революции святых», которые создали ад на Земле. Все это — не только вопрос интересов эгоистических элит, но также часто вопрос выбора, который в конечном счете обернулся и против тех, кто его сделал. И наша книжка ясно показывает это. Глобальные проблемы нельзя понять, если отнестись к ним только как к вопросам сознания. Но без понимания вопросов сознания и связанного с ними выбора мы также не можем их понять. Целое столетие политики и активисты с необыкновенным рвением пробовали изменить мир. Вопрос заключается в том, как понять их провалы или даже лучше — заново интерпретировать их и сделать частью будущего человеческого действия.

Один из методов выправить наши аналитические процедуры -заново взглянуть на историю. В нашем выборе начальной точки приложения мы сможем руководствоваться обманчиво наивным указанием немодного сегодня Мао. Пользуясь жаргоном своего времени, Мао среагировал на всесущий вопрос, какое «отклонение» от «линии партии» — «левое» или «правое» — более опасно, ответом: «то, против которого меньше борются». Социальные науки особо пострадали от массового редукционизма, можно сказать, были загипнотизированы тем правильным предположением, что мы наследуем наш общественный мир организованным, что большинство наших знаний вторично. Вот почему анализ истории должен начаться с восстановления утраченного баланса в наших умах и познавательной практике на базе признанной взаимозависимости между сознанием, выбором и случаем с одной стороны, и материальными и структурными детерминантами человеческого мира — с другой. Это также значит принять глубокую и изменяющуюся противоречивость элементов, из которых строится человеческий мир. Иными словами, прибегая к языку философских основ начала этой дискуссии, после периода детерминизма или даже фатализма, представляемого как «настоящая» наука, мы должны воссоздать и «диалектизировать» баланс понимания человеческой истории и особенно революционных процессов. «Диалектизировать» обозначало бы здесь признание не только нескончаемой цепи причинности, внутренней противоречивости, заложенной в человеческом существовании, и его фундаментальной историчности, но также места человеческой воли (в рамках ограничений, которые надо изучать), человеческого выбора (не свободного, но между альтернативами, которые надо определять) и проблематичности познания (где «фетишизм» и «идолы» всегда играют важную роль). Воля, выбор и ошибка не являются «черными ящиками» и нуждаются в перманентном дальнейшем исследовании, но их нельзя просто забыть или упростить до «причин». Хотя «они не создают ее по своей воле… люди делают свою собственную историю», — было бы трудно сказать это лучше, чем уже сказал Маркс.

Все это имеет непосредственное отношение к этой книге. Без этого предложенный выше взгляд на соотношение между «развивающейся страной», которая называлась Россией, и моментом истины в ее революции 1905 — 1907 гг. остался бы не более чем странностью… С учетом этого книга становится одним из вкладов (из которых многие еще потребуются) в процессе продвижения от пустого оптимизма теорий конца XIX в. о неизбежном прогрессе — к принятию нашим столетием трагического реализма, не отрекающегося от ценностей Возрождения и хорошо выраженного формулой Грамши: "… пессимизм интеллекта, оптимизм воли".

Вторым вопросом «шор», тесно связанным с предыдущим, является вопрос иерархии социальных институтов, используемых для объяснения истории. Проблемы и решения, обсуждаемые выше, имеют значение более широкое, чем вопрос относительной автономии выбора и случайности. Однонаправленные модели причины и следствия, часто монокаузальные, касающиеся взаимозависимости между социальными институтами, легко превращаются в средства редукционизма и/или абстракции, которые останавливают изучение вопроса на полпути. Хорошим примером может служить природа государства в свете Марксовой метафоры «базиса» и «надстройки», которые в интерпретации слишком многих его последователей превращались в синонимы причины и следствия в однонаправленной схеме. Это превращало государство в некий эпифеномен истинных причин, находящихся где-то вовне, что становится особенно опасным заблуждением в мире, где роль и значение государственного аппарата возрастают с каждым днем.

Здесь опять следует думать о взаимной причинности, ее противоречиях и необходимости «диалектизировать» заново наше понимание. И следует еще раз подчеркнуть, что вопрос заключается не только в историчности и взаимовлиянии, но также в принятии специфических характеристик основных социальных институтов, их самодвижения и «правил игры», которые несводимы друг к другу или к чему-то третьему. То, как формулировались вопросы конечных или истинных причин, слишком часто вело к близорукости или по крайней мере к расплывчатому представлению о богатстве социальной реальности, ее историчности и ее противоречиях. С другой стороны, нельзя принять как возможную альтернативу методологическую капитуляцию, заключающуюся в признании, что «все» важно в этой огромной и неструктурированной груде «фактов». Напротив, социальный анализ сосредоточен на иерархиях важности и детерминации, однако он должен рассматривать их в их специфике. Дело не в том, чтобы провозгласить, какая иерархия является дедуктивно необходимой и вечной, потому что «причины» представляют собой звенья бесконечной цепочки причинности. Никакое общество нельзя дедуцировать, его должно изучать. И основные социальные институты нельзя редуцировать (в «просто» экономику, «не более чем» власть или же «отражение» в сознании). Та нестройность, «неэлегантность», которая изначально просачивается в теорию и концептуальные модели общества, по мере того как они приобретают реальность, коренится в самой природе человеческой действительности, а не в неадекватности социального анализа. Признать противоречивую сложность, не поддаваясь ей и не прячась от нее в отчаянии, — это самая суть социальных наук. «Треугольник социальной детерминации», предложенный в книге «Россия как развивающееся общество», является примером такого признания этой сложности и шагом к определению сущностной иерархии важности, своеобразной для каждого времени и места.

Это выводит нас на еще одну связь между первым и вторым набором «шор». Значение, придаваемое статусу альтернативы или выбора в социальной истории в контексте материальных и структурных детерминаций не статично, это не материя, а движение и некий определенный этап. Степень альтернативности в истории, если придать некую гибкость этому упрямому существительному английского языка, зависит от контекста и взаимосвязей определенной точки развития, что дает нам еще одну причину «диалектизировать» наше понимание (а не просто изменить его на противоположное или поменять соотношение элементов в признаваемой взаимозависимости). Материальные ограничения редко бывают не связаны с человеческим опытом и познанием и, следовательно, потенциально, с человеческой волей и выбором. Более явно это проявляется на уровне социальных институтов. Однако в течение длительных периодов времени материальные условия (так же как и наше представление о них) и социальные институты (отражаемые в индивидуальных элементах познания) утверждают жесткую последовательность социального воспроизводства и препятствуют коренным преобразованиям. Во время этих стандартизированных, повторяющихся, опирающихся на преемственность и социологически объяснимых этапов исторические процессы послушно идут по вполне предсказуемым путям — «альтернативность» истории низка. Затем, в какой-то момент времени, наступает этап широкомасштабного кризиса, революции, «аксиального периода» (говоря языком Ясперса). Ломаются запоры жестких моделей поведения, самоцензуры воображения и самоочевидных стереотипов здравого смысла, и чуть ли не бесконечно расширяются горизонты. «Альтернативность» истории, важность общественного и индивидуального самосознания и особенно диапазон оригинальности и выбора резко увеличиваются. На таких «поворотах» истории общества складываются модели и стереотипы, которые будут определять его историю в течение десятилетий или даже столетий. Это и было сутью российской революционной эпохи, началу которой посвящено наше исследование.

Ткань коллективного сознания «аксиального» этапа составляют в главном не «харизма» лидеров и не массовая патология, а коренной пересмотр господствующих представлений и перестройка существующих структур — т.е. революция как момент истины. Позднее социальные структуры с их стереотипами здравого смысла отвердевают, а контроль и привилегии, новые и традиционные, вновь обретают свою полную силу — история снова идет по пути, на котором немного резких поворотов. Признание постоянно меняющейся степени зависимости между социальной структурой и человеческим выбором — которую мы назвали альтернативностью, так же как и меняющейся иерархии социальных институтов, имеет решающее значение для нашего понимания социальной истории и исторической социологии.


В-третьих, наши историографии содержат имплицитные, однако исключительно важные предположения, касающиеся природы времени. Ее архимодель, идеальная хронология, которую Корриган назвал хронограмматикой, обычно рассматривается как самоочевидная, что ведет к заблуждениям. К настоящему моменту немало сделано в плане исследования разрыва между древними представлениями о естественной цикличности и иудео-христианской линейной картиной сотворения мира, падения и искупления (к которой первое пришествие Христа добавило свою христианскую особенность — момент, от которого историческое время отсчитывается как вперед, так и ). Современные историки и философы также рассматривали способы, которыми телеологическая линейность восприятия времени служила развитию архимодели эволюционизма и прогресса как узлового пункта самоидентификации, легитимации и происхождения многих политических идеологий и социальных наук в современном мире. Анализировалась человеческая практика, лежащая в основе этих представлений, например космологические и сельскохозяйственные циклы, на которых строились древние представления о времени, или индустриализация как основа линейности времени и эволюционных теорий XIX в. Некоторые дальнейшие социальные характеристики связывались с различными представлениями о времени, например преобладание пессимистической этики в древней философии в сопоставлении с оптимистической философской антропологией в Европе XIX в. Обратное воздействие господствующих представлений о времени на человеческую практику также изучалось, хотя и в гораздо меньшей степени.

Подобные соображения гораздо яснее воспринимаются ex post factum, однако представляется, что мы в настоящий момент переживаем очередную смену парадигмы — крушение или по крайней мере серьезный вызов теории прогресса как архимодели исторического времени. Медленно выходит на первый план концептуализация, которой еще не найдено окончательного имени (претендует на это постмодернизм), в которой модели линейного роста заменяются моделями многонаправленности и неравномерности изменений — более сложное, но более реалистичное организующее понятие (которое также более восприимчиво к воздействию многонаправленных причинностей, открытия, случайности и принятия альтернативных стратегий). Ее аналитическое происхождение коренится в идеях «неравномерного развития», которое мы исследовали на примере России рубежа веков, однако этот термин может ввести в заблуждение, если его интерпретировать слишком однозначно. Суть этой точки зрения заключается не в количественном различии скоростей, но в качественно различных путях, в том, что Пол Суизи назвал «различием судеб» современных обществ, т.е. как различных реальностях современных обществ, так и различных потенциалах их развития. Это также означает одновременные, различные и несводимые друг к другу исторические «часы» и формы «духа времени», что отчасти отражено во взгляде Броделя на разделение истории на медленно и быстро движущиеся уровни. Вопрос о том, что все это означает или будет означать, выходит за рамки нашего исследования, однако игнорировать эту проблему — значит неправильно понять весь предыдущий текст. Полнокровный «прогрессизм», сосредоточенный только на определении скорости развития и на препятствиях продвижению по необходимой и известной исторической дороге, сделал бы эту книгу ненужной. Если принять другую точку зрения на историческое время, эта книга становится важной для понимания России и ее революции, а также значения русской революции для остального мира.


Четвертым и последним является вопрос ярлыков и эпистемологической терпимости. Понимание высокой сложности обществ и множественности путей их изучения никогда не было свойственно бюрократам, полицейским и многим другим, кто был склонен подменять это простым разделением на «мы» (т.е. хорошие) и «они» (т.е. плохие). Радикальная волна 1968 г. вызвала в западных университетах подъем влюбленности в марксизм. Это настроение в настоящий момент быстро меняется на противоположное. То, что объединяет маккартизм начала 50-х в США, антимарксистские крестовые походы сегодняшнего дня c крикливым «марксизмом для дураков» — это еще одна категория редукционизма: грубая черно-белая модель, которая выдается за саму реальность. Она далека как от реальной жизни и работ Маркса, так и от реальных отцов либеральной мысли, в верности которым клянутся спорящие стороны. Не следует также забывать, что за такими спорами часто стоят не просто сверхупрощения, возможно, преследующие политические цели, но усилия сделать академическую карьеру себе и своим друзьям.

Те, кто отказывался присоединиться к этим средневековым «мистериям» с ангелами и дьяволами в главных ролях, обычно получали ярлык «либерализма» — «слева» с приставкой «буржуазного», а «справа» с определением «попутчика» (к которому могло добавляться слово «гнилой»). Слова «популист» (не такое плохое) или «ревизионист» (просто ужасное) использовались для тех же умственных манипуляций, особенно в левых академических кругах в «развивающихся странах». Обращаясь к фактам, мы имеем здесь дело с изначальной иллюзорностью понятий — ведь в действительности очень мало владельцев фабрик, являющихся либералами, так же как и либералов, последовавших за Марксом. Вопросы индивидуальной свободы, поднятые либералами XIX в., достаточно важны и сегодня, и не один либерал умер за свои убеждения — нельзя смешивать либерализм и ту либеральную риторику, которая используется как прикрытие для оппортунизма или моральной трусости. Так же и те, кого сегодня называют популистами, редко исповедовали или проповедовали мелкособственническую монополию в качестве будущего, в то время как существенные вопросы, поднимавшиеся в XIX в. их европейскими теоретиками, до сих пор остаются актуальными. И, конечно, все «ревизовали» основоположников. Ясно, что этот спор идет о чем-то другом. Это спор о ярлыках, отражающих редукционизм и черно-белые модели.

Такие вопросы можно обсуждать бесконечно, поэтому я позволю себе сделать мой комментарий крайне кратким. Теория и стремление к познанию смешиваются с политикой и этикой. Для ясности необходимо заявить, что терпимость — это не только вопрос политического или этического выбора каждого. В столкновении с бесконечной, сложной, противоречивой и изменяющейся реальностью терпимость (без отказа самому занять определенную позицию) является важнейшим фактором познания, в то время как противоположное служит редукционизму и всем его «шорам». Эпистемологическая терпимость необходима для эффективного анализа и для извлечения уроков из опыта. Она также необходима для того, чтобы оптимизировать выработку аналитических способностей. Монастыри, казармы, тюрьмы и сумасшедшие дома могут отгородиться от многогранности внешнего мира, но университеты не могут этого сделать, не перечеркивая своего предназначения.


Если перейти от вопроса «шор» к общим соображениям, то стратегический вывод относительно современной исторической социологии, выраженный предельно кратко, — это нужда в более углубленном признании разнообразия, сложности и противоречивости человеческой реальности, и прежде всего — ее специфики, выражающейся в феномене человеческого сознания, творчества и способности выбирать. Это мы назвали «диалектизацией» нашего понимания. Это взгляд на редукционизм как на главную травму современного исторического познания, причиненную самому себе. Он приемлет историографию, в которой центральную роль играют потенциалы, альтернативы и различия, а не только необходимости.

Что касается экзистенциальных выводов — они не могут основываться только на аналитических умозаключениях, но связаны с политическими целями и прикладной этикой — сложная взаимозависимость и крайне слабо разработанный аспект нашего познания. Как бы мало мы ни понимали его, мы не можем обойтись без него, потому что это — место стыковки человеческой мысли и действий. Наука — это образ жизни и система ценностей, а не только профессия. Это говорится не для самовозвеличивания, очевидные подтверждения содержат списки жертв диктаторских режимов. Те, кто претендует на звание ученого, исследующего общество, должны особенно помнить ценностное суждение и предупреждение, высказанные величайшим ученым нашего времени. «Мы должны остерегаться преувеличения роли науки и научных методов при рассмотрении человеческих проблем, — писал Альберт Эйнштейн в 1951 г. — Человек в то же время одинокое существо и социальное существо… Для меня суть кризиса нашего времени связана с отношениями индивида и общества. Индивид лучше осознает, чем когда-либо в прошлом, свою зависимость от общества. Но он чувствует эту зависимость не как преимущество, не как органическую связь, не как защитную силу, но больше как угрозу своим естественным правам или даже своему экономическому существованию». Принятые предположения о человеческом творческом потенциале, альтернативах и многонаправленности процессов развития, многомерности времени и различном видении истины не только более реалистичны, но лучше вооружают нас перед лицом того кризиса нашего времени, который определил Эйнштейн, — кризиса, который и сейчас продолжает углубляться. Это можно выразить в еще одной недетерминистской, несводимой, диалектичной цепочке тезисов, где жесткие разделения на причину и следствие иллюзорны.

Пока есть выбор — есть надежда. Пока жива надежда — люди ищут правду, мечтают о лучшем мире и сражаются за это. Пока люди ищут, мечтают и борются — есть надежда.

еще рефераты
Еще работы по истории