Реферат: Революционное насилие в истории России ХХ века

.

Особенности массового сознания в России в кризисные времена.

Известная формула А.С.Пушкина «Не приведи Господь увидеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный» обычно абсолютизируется, хотя после нее надо бы ставить не точку, а большой знак вопроса. Каковы особенности насилия в России? Откуда оно идет, как распространяется и какова его «конструктивная» роль?

То, что насилие наиболее функциональный элемент человеческой истории, на мой взгляд, всем ясно. Понятно и то, что насилие сопровождает всю человеческую жизнь от рождения до смерти. Другое дело, что одни формы насилия не замечаются, другие вызывают ужас и недоумение. В обычной жизни насилие рассредоточено таким образом, что это перестает замечаться даже «жертвами»; во времена социальной смуты, напротив, насилие обретает масштабную определенность, предстает как «бич Божий» или как акт ритуального жертвоприношения. В данном случае мной сделан сознательный перекос на насильственную сторону российской истории. Предмет исследования не нов, но, прямо скажем, малоприятен. Заглянуть в бездну насилия страшновато. Возникают определенного рода барьеры и сдержки. Они присутствуют и у меня. Но всё же надо стараться на такие явления смотреть открытыми глазами.

Если вернуться к формуле Пушкина, то он сам в своих произведениях показал, что русский бунт отнюдь не столь бессмыслен, иррационален, стихиен и т.п. Он имеет свою внутреннюю логику, структуру и даже ценностные основания. Если говорить о феномене русского бунта, то наверное стоит вспомнить и известную сцену из «Войны и мира»: толпе, находящейся на грани бунтарского срыва, выдается в качестве жертвы совершенно невинный, случайный человек. Толпа с ним расправляется, и тут же недоумевает, ужасается тому, что она сотворила. Мне кажется, Лев Толстой в данном случае сказал далеко не всё. Рассматривая аналогичные случаи русского бунтарства, описанные отнюдь не в художественной литературе, я обратил внимание на то, что толпа не всегда удовлетворяется тем, что кого-то приносит в жертву. Если она сообразит, что ей на расправу дали «замещающую фигуру», она начинает искать «настоящего» виновника. Следует очередной акт «жертвоприношения» на более масштабном уровне. И так может повторяться не один раз. Это историческая реальность. И с этой реальностью мы обязаны считаться. Разумеется, рассмотрение всей отечественной истории в рамках понятий бунта и смирения будет грешить неполнотой, но подобный упрек можно адресовать и ко всякому иному методу ее анализа.

Как историк, я предпочел бы говорить о вещах более конкретных. На сегодня все мы усвоили, что Октябрьская революция вовсе не бессмысленный бунт, что влияние этого «бунта» на российскую и мировую историю чрезвычайно велико. Мы признали также (во всяком случае, историки), что Октябрьская революция прямо и непосредственно связана с Первой мировой войной, что последняя явилась решающим событием не только русской, но и европейской истории по крайней мере первой половины ХХ века. Обращаясь к истории России, уместно поставить вопрос: почему эта война оказала особое влияние именно на ход российской истории?

Считается, что «1905 год породил 1917-й» (существуют вполне антикоммунистические варианты этой формулы Ленина). На деле между насилием 1905 — 1907 годов и революционным взрывом 1917 года — качественное различие. Полагать, что шла механическая эскалация насилия, что Россия после 1905 года и последующих лет была обречена на еще более масштабную революцию, на мой взгляд, нет оснований. Во всяком случае, это вещь недоказуемая. События 1905-1907 годов могли быть своего рода прививкой от более масштабного и более массового насилия. Ситуацию изменила Первая мировая война. Произошла достаточно очевидная вещь: наложение кризисных ритмов мировой (европейской) и российской истории. О том, что Россия имеет свой особый ритм развития, повторять уже излишне. Однако, говоря о начала века, на мой взгляд, уместно говорить о системном кризисе империи (сегодня налицо тоже системный кризис, который (на данной его стадии) я называю вялотекущим).

Если проводить аналогии с прошлым, то «красную смуту» начала ХХ века надо бы сопоставить со Смутным временем начала XVII века. Эта мысль не нова, она принадлежит вовсе не мне, но мне она представляется плодотворной. И в том, и в другом случае речь идет не только о внутриимперском системном кризисе, но и о взаимодействии, о наложении кризисных ритмов российской и мировой истории. Правда, следует признать, что в XVII веке те импульсы, которые исходили из Европы, ощущались намного слабее.

Как разворачивается системный кризис империи? Я буду говорить о кризисе начала ХХ века, который мне представляется классическим — по крайней мере применительно к настоящему и будущему. Он достаточно легко разложим на определенные составные элементы и даже этапы развития. При этом можно говорить об их переплетении и взаимодействии. При этом надо учитывать, что те семь элементов, которые я выделяю, достаточно условны и стыкуются с другими, менее различимыми. В любом случае они происходят в империи, которую можно охарактеризовать как сложноорганизованную этносоциальную систему идеократическо-патерналистского типа. Это система, выстроенная на архаичных принципах «большой семьи» и в силу этого претендующая на универсализм.

Итак, можно выделить следующие элементы (или компоненты) системного кризиса идеократическо-патерналистской империи. Во-первых, этический. Это связано прежде всего с моментом десакрализации высшей власти. Этот компонент то присутствует, то вроде бы исчезает, но, в конечном счете, обнаруживается в чрезвычайно острых формах. Можно вслед за тем особо выделить идеологический элемент. Если обратиться к истории России, то ясно, что идеологические основы самодержавия под влиянием западного либерализма, а затем социализма подтачивались на протяжении всего XIX века. Можно говорить о политическом компоненте, который, безусловно, играл провоцирующую роль. Связано это было не только с образованием системы политических партий, которая объективно выполняла задачу антисистемы по отношению к имперству. Оппозиция самодержавию в значительной степени носила непартийные организационные формы. К их числу можно отнести и органы самоуправления, и всевозможные самодеятельные общества, вроде «императорского» ВЭО.

На организационном компоненте кризиса системы стоит остановиться более подробно. У нас принято считать, что после Февральской революции возникло «губительное» для страны двоевластие. Но призрак двоевластия завис над Россией куда раньше. Это связано не просто с ослаблением самодержавного диктата в силу персональных слабостей Николая II. Стоит обратить внимание на другое. В ходе революции 1905 — 1907 годов в системе высшего управления империей появился интересный пост: председатель совета министров. Ранее все министерства замыкались на фигуре самодержца, не могло и речи быть о том, что бюрократия составляет нечто самостоятельное. И вот именно это произошло. Когда пост председателя Совета министров занял такой человек как Столыпин, административная система приобрела клановый характер, дело доходило теперь и до «забастовок» министров, когда высшие чины отстаивали те или иные решения, угрожая коллективной отставкой. Но и это мелочи. С начала первой мировой войны можно вести речь не только об элементах двоевластия, но и о феномене многовластия. Власть по существу разделилась на гражданскую и военную, появились к тому же «общественно-государственные», как я их называю, организации типа Земского и Городского союзов, деятельность которых самодержавие пыталось подчинить определенным министерствам. Появились особые совещания — по обороне, топливу, перевозкам, продовольствию, которые также весьма странно смотрелись в самодержавной «вертикали». То есть призрак организационного разброда был налицо, преодолеть его Николай II пытался с помощью известной «министерской чехарды». Таким образом, говорить, что пресловутое двоевластие, сложившееся после Февральской революции, довело страну до ужаса большевистского Октября, на мой взгляд, не корректно. В известной степени послефевральское двоевластие восстанавливало старую парадигму властвования в России: народу мнение, царю власть. В низах, если говорить о массовом сознании того времени, двоевластие, к тому же, воспринималось по старинной формуле: царь сказал, бояре приговорили. По телеграммам и письмам во власть видно, что все люди упорно желали плодотворного взаимодействия Совета и Временного правительства, все были уверены, что это не только возможно, но и естественно. То есть в 1917 году под покровом утопий и всевозможных доктрин, как либеральных, так и социалистических, царили вполне традиционалистские, порой даже более архаичные, чем в XIX — XX веках, представления о власти. Объективно Февральскую революцию уместно рассматривать как попытку сохранения имперства на реликтовых его основаниях.

Далее я бы выделил социальный компонент. Массы уже начинают ощущать себя как нечто оформившееся помимо власти (в известной степени под влиянием различных доктринеров), то есть рабочие начинают думать о себе как о пролетариате, крестьяне как о «людях земли» и в этом качестве постепенно противопоставляют себя городу в целом. Даже городское мещанство ощущает себя какой-то компактной массой. Идет процесс социальной самоидентификации, который принимает вовсе не парламентские, а часто откровенно насильственные формы. Народ заявляет о себе языком бунта. И здесь уместно еще одно замечание. Бунт в России — это не способ достижения вполне практических целей. Бунт — это указание на то, что низы определенных действий власти не принимают (часто в силу чисто моральных сдержек, а то и суеверий). Бунт — это и демонстрация, и апелляция к верхам, которые другого языка уже не различают. Подлинная причина «стихийного» бунтарства в том, что система обратной связи перестает действовать: патерналистская власть не различает «гласа народа».

Следующая, предпоследняя стадия кризиса, — охлократическая. На авансцену истории выходят не классы, а скорее новообразовавшиеся социумы — толпы. Не следует думать, что везде и во все времена толпа одна и та же. По социологии и психологии толпы написано и пишется до сих пор громадное количество литературы. Сегодня известные идеи (обычно Лебона) сочетаются с неофрейдистскими наработками. Уязвимое место в этих теориях — противопоставление непременно сознательного индивидуума бессознательной по определению толпе. В России эта антитеза не проходит. Дело в том, что Россия знала более чем своеобразную форму самоорганизации в виде общины. Что такое община в психосоциальном смысле? В иных ситуациях — это как раз нечто среднее между личностью и толпой. К тому же по поводу личности в России можно только прослезиться, и не только применительно к прошлому. Проблема личностной самоидентификации остро стоит до сих пор. Мы все еще мыслим категориями «своего» социума и воображаем всю страну в виде некоего коллективного социума. Это, кстати сказать, одно из последствий революции начала ХХ века. Личность как таковая нам до сих пор представляется ценностью более чем сомнительной. Как бы то ни было, на охлократической стадии личность может реализовать себя лишь в качестве вожака толпы.

Последняя стадия кризиса — рекреационная. Происходит возрождение имперской системы в соответствии с культурно-антропоморфными кодами. Этот момент для изучения наиболее сложен. Я подозреваю даже, что этот процесс идет преимущественно на довербальном уровне, так как по текстам уловить его течение сложно. Это то, что происходит в душах людей. Рекреационный компонент прослеживается по источникам иного рода. Здесь нужно говорить о процессе своеобразной эстетизации возникновения порядка из хаоса, который проходит несколько стадий. Он наиболее зримо воплощается в монументалистской пропаганде, этом специфически имперском жанре. Пример чрезвычайно простой. Уже в 1917 году большевики задумали все крупные города уставить памятниками — и Карлу Марксу, и Стеньке Разину, и даже Бруту. Но первые гипсовые памятники были уродливыми и со временем просто рассыпались. Время истинно имперским монументам пришло в тридцатые годы. Здесь напрашиваются аналогии с современностью, если вспомнить об уродствах творений Церетели.

Возвращусь к проблеме насилия. Каков механизм его распространения по этажам социальной пирамиды, каковы способы его проникновения в те или иные, достаточно изолированные социумы, каковы внутрисоциумные особенности?

Начнем с Первой мировой войны. Макросоциологические причины ее возникновения многократно описаны, нет смысла к ним возвращаться. Хотелось бы обратить внимание на другое.

Причины возникновения Первой мировой войны можно вынести в совершенно иную плоскость. Представим себе простую вещь. Начиная со второй половины XIX века во всей Европе, а затем и в России наблюдается колоссальный, неожиданный скачкообразный рост народонаселения. По переписи 1897 года люди до 30 лет составляли до 65% населения Российской империи. То есть произошло омоложение населения. Элементы так называемой юношеской деструктивности стали глобальным фактором. Но просто констатировать это, на мой взгляд, значит не сказать почти ничего. Всякая система социально стратифицирована, насилию поставлены определенные пределы. Оно, следовательно, может идти только по определенным руслам. География распространения насилия оказывается, к тому же, чрезвычайно своеобразной. Для России важнейшее значение имело то, что юношеская деструктивность сомкнулась с аграрным перенаселением. Это, вне всякого сомнения, страшное явление. Факторы патерналистского сдерживания перестали действовать. По губернаторским отчетам начала века мы уже можем заключить, что если поколение людей, которым за 60 лет, вело себя по старинке спокойно, а те, которым за 40 оставались работящим слоем, то молодежь оказалась лишена каких-либо авторитетов в среде, к которой она принадлежала. Во время Первой мировой войны эта часть населения в значительной степени (хотя и не в столь значительной, как принято думать) переместилась в армию. Поначалу напряжение внутри общины спало. Но думать, что эта молодежь сразу стала дебоширить в армии, не стоит. Бунты во время призыва были, но это был феномен обычного русского «озорства» — в частности из-за водки, то есть несоблюдения властью известного ритуала. Оказавшись в армии, рекруты быстро успокоились. Они получили неплохое обмундирование, довольствие, нормы которого их изумили. И всё было бы хорошо, если бы можно было без излишних потерь наступать, прихватывать трофеи, не копать окопы, не заниматься строевой службой, не зубрить уставы и т.п. Но к сожалению армейская действительность была иной. В армии, можно сказать, сохранялись худшие элементы крепостничества. Реформа в армии не была проведена.

Источником социального насилия невиданного масштаба стала война. Но думать, что всякий солдат, не умевший ранее зарезать курицу, а теперь вынужденный всадить штык в противника, навсегда стал террористом, не стоит. Всё гораздо сложнее. Обычно сознание блокирует память о военном убийстве — последнее выносится в «иное» измерение сознания. В принципе насилие становится доминантой социального поведения, если его «функциональность» ритуализирована или приобретает новый сакральный смысл. Разумеется, надо учитывать и послевоенное учащение связи между аффектом и убийством — в России последнее обычно связано с пьяной «бытовухой». Несомненно также, что вакханалию внутрисоциального насилия стимулируют представления об инфернальной тождественности «внешнего» и «внутреннего» врага. Если говорить о насилии военного времени, то самое опасное здесь идет не от убийства в ходе боевого действия, а от акций погромного характера, и прежде всего — по отношению к мирному населению. И здесь колоссальное деморализующее воздействие на бывших русских крестьян оказали казаки. Это профессиональное сословие, прекрасные военные, но это те люди, которые издавна привыкли «ходить за зипунами», то есть вести себя на войне как разбойники. Описание казачьего насилия у М.Шолохова в «Тихом Доне», у Б.Пастернака в «Докторе Живаго» — лишь бледная тень того, что имело место в действительности. Для казака всякий чужой, кроме «вышестоящего», был не человеком, а странным, нелепым и ненужным существом. Худшей разновидностью последнего был еврей. Антисемитизм у казаков был связан с тем, что еврей для казака — крайнее выражение чужака, совсем уже «лишнее» существо. И здесь надо прямо поставить вопрос о том, что исторически русский крестьянин знал только два стереотипа поведения — казачий и холопский. Без казачества крестьянские войны в России были бы невозможны.

«Вспомнив» с помощью войны об определенных образцах поведения, солдаты понесли насилие в мирную среду. Разумеется, оно распределялось своеобразно. Говорить о том, что в «эпоху пролетарских революций» насилие было передано рабочему классу, как раз менее всего приходится. Российский пролетариат — маргиналы, обладающие своими формами социального протеста, причем достаточно умеренными. В первую очередь солдаты, как бывшие крестьяне, основательно заразили насилием сельскую среду. Это началось в конце 1917 года, когда произошла стихийная демобилизация армии. Пик аграрного бунтарства не случайно пришелся на конец осени 1917 — весну 1918 года.

Колоссальное влияние привнесенное из армии насилие оказало на так называемые национальные революции. Здесь под покровом «освободительных» идей происходили дикие вещи: проснулись настоящие племенные инстинкты. Хотя формально национальными движениями в подавляющем большинстве руководили умеренные социалисты, степень внутренней их агрессивности была непомерно велика. И если петлюровцы на Украине по части еврейских погромов превзошли деяния времен Богдана Хмельницкого — то это как раз этнофобской агрессивности. Об этнонациональном насилии эпохи «красной смуты» мы далеко не всё еще знаем. Человеческая память блокирует воспоминания об известного рода событиях. До какой глубины грехопадения может дойти человек в эпоху кризиса империи, мы даже и представить себе не можем.

Как всё это преломляется в массовом сознании? Все революции начинаются с прекраснодушных утопистов, которые выдвигают те или иные доктрины, указывающие, что движение к «светлому будущему» может идти только в строго заданном направлении, что иного не дано. Они исходят из должного, а не сущего. Утопии начинают взаимодействовать с коллективным бессознательным после того, как происходит десакрализация власти. В России этот фактор приобретает особо взрывоопасный характер: десакрализация оборачивается сакрализацией насилия. Путь к будущему, все хилиастические упования теперь мыслятся как движение через насилие. «Старая» нормативная этика отбрасывается в первую очередь. Вся сфера общественных отношений вульгаризуется. Место «высокой культуры» заступают наиболее активные (и агрессивные) субкультурные элементы. Фактически происходит сакрализация самых архаичных форм человеческого естества. В этих условиях происходит своеобразный цикл «смерти-возрождения» империи (одному англичанину это удалось легко проследить по художественной литературе двадцатых годов).

Трагизм смутных времен в России заключается в том, что в них утопии — как доктринерски атрибутированные, так и народные — начинают взаимодействовать с коллективным бессознательным через насилие. Чем это оборачивается, известно. В начале XX века произошел не прорыв в будущее, а напротив — архаизация всей общественной структуры. Но думать о том, что это самоубийственный акт, не следует. Налицо лишь форма исторической саморегуляции системы, имманентно подверженной кризисам. Если говорить о кризисном ритме российской истории, то надо прямо сказать, что это катастрофический способ самоидентификации России и русских в мире, реализация «культуры взрыва». Причем парадоксальность последней связана и с тем, что кризис может быть спровоцирован невинным реформаторством. Всё дело в том, что российская патерналистская система не знала устойчивого «дисциплинирующего насилия».

Если говорить о том, как же нам лучше двигаться, то очевидно, что в России всякие реформы должны быть направлены на человека. Строго говоря, единственный способ избежать смуты — с помощью образования пробудить и заставить устойчиво работать творческое начало в человеке. Насколько далеки мы сегодня от этого, говорить не приходится.

Список литературы

Владимир Булдаков. Революционное насилие в истории России ХХ века.

еще рефераты
Еще работы по истории