<<назад<<
старт сайта
>>вперед>>
Ж. ЛАКАН "СТАДИЯ ЗЕРКАЛА..."

Выведенное мною на предыдущем нашем конгрессе тринадцать лет назад понятие стадии зеркала, в дальнейшем более или менее вошедшее в обиход французской группы, представляется мне достойным быть лишний раз предложенным вашему вниманию: сегодня - в особенной связи со светом, который оно проливает на функцию я в рамках предоставляемого о нем психоанализом опыта. Опыта, о котором надо сказать, что он ставит нас в оппозицию любой философии, исходящей прямо из Cogito.
Быть может, среди вас кто-либо вспомнит тот аспект поведения, из которого мы исходим, освещаемый следующим фактом сравнительной психологии: человеческий детеныш в том возрасте, когда он на короткое, но все-таки еще заметное время, превзойден шимпанзе в орудийных способностях мышления, уже узнает, однако, в зеркале как таковой свой образ. Узнавание, о котором сигнализирует иллюминационная мимика Aha-Erlebnis, в которой для Келера выражается ситуационная апперцепция, существенная фаза мыслительного акта.
В самом деле, этот акт, далекий от того, чтобы исчерпаться, как у обезьяны, единожды приобретенным контролем над бессодержательностью образа, тут же возобновляется у ребенка в серии жестов, в которых он в игровой форме испытывает отношение принятых на себя образом движений к его отраженному окружению и этого виртуального комплекса к удвояемой им реальности, а именно к своему собственному телу и лицам или же объектам, которые находятся с ним бок о бок.
Произойти это явление может, как известно со времен Болдуина, начиная с шестимесячного возраста, и его повторение часто задерживало наше размышление в присутствии захватывающего зрелища грудного младенца перед зеркалом, который пока еще не овладел ходьбой и даже и стоячим положением, но, подхваченный человеческой или искусственной поддержкой (то, что во Франции называют trotte-bebe), превозмогает в ликовании занятости путы этой опоры, чтобы задержаться в более или менее наклонной позиции и восстановить, дабы его зафиксировать, мгновенный облик образа.
Вплоть до восемнадцатимесячного возраста активность эта сохраняет для нас тот смысл, который мы ей придаем - и который в не меньшей степени выявляет вплоть до настоящего времени остающийся проблематичным либидинальный динамизм,чем онтологическую структуру человеческого мира, каковая вписывается в наши размышления о параноическом сознании.
Здесь достаточно понимать стадию зеркала как некую идентификацию во всей полноте смысла, придаваемого этому термину анализом, а именно, как трансформацию, происходящую с субъектом, когда он берет на себя некий образ - на чью предрасположенность к этому стадиальному эффекту достаточно четко указывает использование в теории старинного термина имаго.
Ликующее приятие своего зеркального образа существом, еще погруженным в моторное бессилие и зависимость от питания, каковым на этой стадии инфас является младенец, отныне в образцовой ситуации проявит, на наш взгляд, ту символическую матрицу, в которой я оседает в первоначальной форме, прежде чем объективизироваться в диалектике идентификации с другим и прежде чем язык не воссоздаст ему всесторонне функцию субъекта.
Эту форму, если мы хотим заставить ее войти в знакомый регистр, стоило бы, впрочем, назвать идеальным я, в том смысле, что она будет еще и источником вторичных идентификаций, чьи функции либидинальной нормализации мы распознаем под этим термином. Но важным пунктом здесь является то, что эта форма задолго до социальной определенности располагает инстанцию эго на линии вымысла, никогда не подлежащей изменению для отдельного индивида, - или, скорее, которая лишь асимптотически воссоединиться со становлением субъекта, каким бы ни был успех диалектического синтеза, посредством которого он должен растворить в качестве я свое несоответствие своей собственной реальности.
Дело в том, что целокупная форма тела, посредством которой субъект опережает в мираже созревание своих возможностей, дана ему лишь как гештальт, то есть во внешности, где, без сомнения, форма эта более устанавливающая, нежели установленная, но где, помимо того, она ему является со статуарной рельефностью, которая ее выкристаллизовывает, и в симметрии, которая ее инвертирует, в противовес к завихрению движений, его, как он ощущает, оживляющих. Таким образом, этот гештальт, содержательность которого должна рассматриваться как связанная с родом и видом, хотя движущий ее стиль еще и не признан, двумя этими аспектами своего проявления символизирует ментальное постоянство я и, в то же время, предвосхищает свое отчуждающее предназначение: он еще чреват соответствиями, которые соединяют я со статуей, на которую человек проецирует себя, как и с призраками, его подавляющими, с автоматом, наконец, в котором в двойственном отношении стремится завершиться мир его изготовления.
В действительности, для имаго, а наша привилегия - видеть, как вырисовываются в повседневном нашем опыте и в полутьме символической действительности их завуалированные лики, - зеркальный образ является, кажется, порогом видимого мира, если мы полагаемся на расположение в зеркале, представляемое в галлюцинациях и во сне имаго собственного тела, идет ли речь о его индивидуальных чертах, пусть даже недугах, или его объектантных проекциях, или если мы замечаем роль зеркального аппарата в появлении дубля, в котором о себе заявляют психические, впрочем гетерогенные, реалии.
Что гештальт способен на формообразующие действия на организм, засвидетельствовано биологическим экспериментом, самим по себе столь чуждым идее психической причинности, что ему никак не решиться сформулировать ее как таковую. Он все же признает, что вызревание гонады у голубки в качестве необходимого условия требует взгляда на ей подобную особь вне зависимости от пола оной, - и столь достаточного, что искомое воздействие на индивидуума достигается простым помещением его в поле отражения зеркала. Так же переход в потомстве саранчи одиночной формы к экземплярам формы стадной достигается путем того, что индивидуум подвергается на некоторой стадии исключительному визуальному воздействию подобного образа, если только он оживляется движениями, не слишком отличными по стилю от движений его вида. Факты, вписывающиеся в разряд гомеоморфной идентификации, которую мог бы охватить вопрос о смысле красоты как формативной и как эрогенной.
Но представленные как случаи гетероморфной идентификации случаи миметизма интересуют нас здесь лишь поскольку они ставят проблему значения пространства для живого организма, - поскольку психологические концепции кажутся не более неподходящими, чтобы пролить на это некоторый свет, чем забавные усилия, предпринимавшиеся для того, чтобы свести их к так называемому основному закону адаптации. Напомним только молнии, которые заставила засверкать мысль (тогда молодая, свежепорвавшая с социологической епархией, где она была сформирована) Роже Кайуа, когда под термином легендарная психастения он включает морфологический миметизм в одержимость пространством в его дереализующем действии.
Мы сами вскрыли в социальной диалектике, структурирующей как параноическое человеческой сознание, причину, которая делает его более автономным, нежели сознание животного, от поля сил желания, но также и детерминирует его в той "малости реальности", которую отвергает сюрреалистическая неудовлетворенность. И эти размышления побуждают нас признать в манифистируемом стадией зеркала присвоении пространства действие на человека, перманентное даже этой диалектике, органической недостаточности его природной реальности, если мы действительно придаем какой-то смысл термину природа.
Функция стадии зеркала оказывается для нас отныне частным случаем функции имаго, каковая - установить отношение организма с его реальностью, или, как говорят, Innenwelt,а с Umwelt`ом.
Но это отношение с природой искажено у человека неким рассыханием организма в своих недрах, первичным Раздором, знаки которого обнаруживают болезни и отсутствие моторной координации послеродовых месяцев, Объективное понимание анатомической незавершенности пирамидальной системы, как и гуморально-гистерезисного последействия материнского организма, подтверждает этот взгляд, который мы формулируем как данные истинной специфической родовой преждевременности у человека.
Отметим по ходу дела, что как таковые эти данные признаются эмбриологами под термином фетализация, чтобы определить превосходство так называемых высших аппаратов центральной нервной системы, и, особенно, коры головного мозга, которую психохирургическое вмешательство приводит нас к мысли представлять себе как внутриорганическое зеркало.
Это развитие переживается как временная диалектика, решительно проецирующая формирование индивидуума на историю: стадия зеркала есть драма, внутренний посыл которой стремительно развивается от недостаточности к опережению - и которая для субъекта, пойманного на наживку пространственной идентификации, измышляет фантазмы, постепенно переходящие от раздробленного образа тела к форме, каковую мы назовем ортопедической, его целостности, - и к, наконец, водруженным на себя доспехам некой отчуждающей идентичности, которая отметит своей жесткой структурой все его умственное развитие. Так разрыв круга от Innewelt`а к Umwelt`у порождает неразрешимую квадратуру инвентаризации "эго".
Это раздробленное тело, которое я в качестве термина допускаю таким образом в нашу систему теоретических отсылок, регулярно является в снах, когда аналитический импульс соприкасается с некоторым уровнем агрессивной дезинтеграции индивидуума. Оно появляется тогда в форме разъятых членов и экзоскопически представленных органов, которые окрыляются и вооружаются для внутренних преследований, навсегда запечатленных в живописи визионером Иеронимом Босхом на их подъеме в пятнадцатом веке в воображаемый зенит современного человека. Но эта форма осязаемо проявляет себя с органической точки зрения в направлении охрупчивания, определяющем фантазматическую анатомию, явную в шизоидных или спазмодических симптомах истерии.
Коррелятивно формирование "я" символизируется в сновидениях укрепленным лагерем, и даже стадионом, - распределяющим от внутренней арены до внешней своей ограды, до своего окаймления из строительного мусора и болот, два противоположных поля борьбы, где субъект запутывается в поисках надменного и далекого внутреннего замка, форма которого (подчас встроенная в тот же сценарий) захватывающим образом символизирует оно. И точно так же, уже с ментальной точки зрения, найдем мы здесь реализованными те структуры оборонительных укреплений, метаформа которых возникает спонтанно и как выход самих симптомов субъекта, чтобы указать на механизмы инверсии, изоляции, удвоения, аннулирования, перемещения - навязчивого невроза.
Но построенные только на этих субъективных данных, сколь бы мы их ни раскрепощали от условий опыта, которые заставляют нас принять их через посредство языковой техники, наши теоретические попытки остаются уязвимыми для упрека в том, что они проецируются в немыслимое некого абсолютного субъекта: вот почему мы искали в основанной здесь на поддержке объективных данных гипотезе направляющую решетку метода символической редукции.
Она устанавливает среди защит эго генетический порядок, который отвечает сформулированному Анной Фрейд в первой части великого ее труда обещанию и относит (вопреки часто выражаемому предубеждению) истерическое торможение и его повторы к стадии более архаической, чем навязчивую инверсию и ее изолирующие процессы, а этих последних - к предваряющим параноическое отчуждение, которое датируется виражом от зеркального я к я социальному.
Тот момент, когда завершается стадия зеркала, через идентификацию с имаго себе подобного и драму первоначальной ревности (столь хорошо подчеркнутую школой Шарлотты Бюлер в фактах детского транзитивизма) кладет начало диалектике, отныне связывающей я с социально разработанными ситуациями.
Именно этот момент и заставляет решительно опрокинуть все человеческое знание в опосредованность желанием другого, устанавливает свои объекты в абстрактной эквивалентности через соперничество другого и делает из я тот аппарат, для которого любой позыв инстинктов будет опасностью, даже если он и отвечает естественному созреванию, - причем сама нормализация этого созревания отныне зависит у человека от культурного посредника: как случается с сексуальным объектом в комплексе Эдипа.
Термин и понятие начального нарциссизма, которыми доктрина обозначает свойственное этому моменту либидинальное вложение, в свете нашей концепции вскрывает у своих изобретателей глубочайшее понимание латентностей семантики. Но она освещает также динамическую оппозицию между этим либидо и либидо сексуальным, которую они пытались определить, когда они ссылались на инстинкты разрушения и даже смерти, чтобы объяснить очевидную связь нарциссического либидо с отчуждающей функцией я, с агрессивностью, которая при этом высвобождается при любом отношении к другому, пусть даже и самой самаритянской помощи.
Дело в том, что они коснулись той экзистенциальной негативности, реальность которой столь живо выдвинута современной философией бытия и ничто.
Но эта философия ухватила ее, к сожалению, лишь в пределах самодостаточности сознания, которое, чтобы вписываться в свои посылки, приковывает к определяющим эго недооценкам иллюзию автономии, которой она и доверяется. Игра разума, которая, чтобы питаться главным образом заимствованиями из аналитического опыта, достигает кульминации в претензии на утверждение экзистенциального психоанализа.
В конце исторической затеи общества - больше не признавать за собой иных функций, кроме утилитарных, и в тревоге индивидуума перед концентрационной формой социальной связи, возникновение которой, кажется, вознаграждает это усилие, экзистенциализм осуждает себя на оправдание тех субъективных тупиков, каковые и в самом деле отсюда проистекают: свободы, которая нигде не утверждается так аутентично, как среди тюремных стен, требования ангажированности, в котором выражается бессилие чистого сознания превозмочь какую-либо ситуацию, войяристко-садистской идеализации сексуальных отношений; личности, каковая реализуется только в самоубийстве; сознания другого, которое удовлетворяется лишь гегелевским убийством.
Весь наш опыт восстает против этих утверждений постольку, поскольку он не дает нам принять эго в качестве центрированного на "системе восприятия-сознания", в качестве организованного "принципом реальности", в котором формулирует себя наиболее противоречащее диалектике сознания сциентистское предубеждение, - дабы указать нам, что исходить надо из функции незнания, характеризующей его во всех структурах, столь сильно изложенных Анной Фрейд: ибо если Verneinung представляет его явную форму, воздействия его остаются по большей части скрытыми, пока не будут освещены неким отраженным светом в плоскости неизбежности, где проявляется оно.
Так понимается та свойственная образованию я инерция, в которой можно видеть самое расширительное определение невроза: как присвоение субъекта ситуацией дает самую общую формулу безумия, и того, что ютится в стенах лечебниц, и того, что оглушает землю своим шумом и яростью.
Муки невроза и психоза суть для нас школа душевных страстей, как коромысло психоаналитических весов, дающее нам, когда мы исчисляем наклон их угрозы целым общностям, указание к смягчению городских страстей.
В этой точке стыка природы с культурой, упрямо прощупываемой антропологией наших дней, только психоанализ признал узел воображаемого рабства, который любовь должна всегда вновь развязывать или разрубать.
Для такого дела альтруистическое чувство ничего не сулит нам, насквозь проницающим агрессивность, которая лежит в основе деятельности филантропической, идеалистической, педагогической и даже реформаторской.
В надеждах, которые мы сберегаем от субъекта к субъекту, психоанализ может сопровождать пациента до самого экстатического предела "Это ты", где ему раскрывается шифр его смертной судьбы, но не единственно в нашей власти практиков подвести его к тому моменту, где начинается истинное путешествие.
Значение фаллоса.
Известно, что бессознательный комплекс кастрации функционирует как узел:
1) в динамическом структурировании симптомов в аналитическом смысле этого слова; мы хотим сказать, того, что подвергаемо анализу в неврозах, извращениях и психозах;
2) в регуляции развития, которая дает свое рацио этой первой роли: а именно, в размещении в субъекте бессознательной позиции, без которой ему не отождествиться с идеальным типом своего пола, более того, не ответить без тяжкого риска на потребности своего партнера в половых отношениях и даже не встретить должным образом потребности порождаемого при этом ребенка.
Здесь содержится внутренняя приятию человеком (Mensch) его пола антиномия: почему он должен принимать на себя его атрибуты лишь через угрозу, даже в аспекте лишения? Известно, что Фрейд в "Болезни цивилизации" дошел до того, что настаивал на не случайности, но существенности расстройства для человеческой сексуальности, и что одна из его последних статей заносит на счет несводимости к любому конечному (endliche) анализу последствия, вытекающие из комплекса кастрации в мужском бессознательном, из penisneid`а в бессознательном у женщины.
Эта апория не единственна, но она является первой, которую фрейдовский опыт и результирующая его метапсихология ввели в наш опыт о человеке. Она несводима ни к какой редукции к биологическим данным: одна только необходимость лежащего ниже, чем структурирование Эдипова комплекса, мифа достаточно это показывает.
Призывать по этому поводу некий амнезически наследственный житейский опыт - не более чем хитрость, не только потому, что последний сам по себе дискуссионен, но и потому, что он не затрагивает проблему: какова связь между умерщвлением отца и договором первоначального закона, ежели в него включено, что кастрация есть наказание за инцест?
Дискуссия может быть плодотворной только лишь на основе клинических фактов. Последние свидетельствуют об отношении субъекта к фаллосу, которое устанавливается безотносительно к анатомическому различию полов и которое в связи с этим особенно щекотливо интерпретируется у женщины и по отношению к женщине, а именно - по четырем следующим рубрикам:
1) почему маленькая девочка рассматривает сама себя, пусть только в какой-то момент, как кастрированную, поскольку этот термин означает: лишенная фаллоса и, к тому же, манипуляцией кого-то. каковой по началу есть ее мать, важный пункт, а затем - ее отец, но таким образом, что в этом должно признать перенесение в аналитическом смысле термина;
2) почему первоначальнее обоими полами мать рассматривается как обладающая фаллосом, фаллическая мать;
3) почему, корреляционно, значение кастрации фактически обретает (клинически обнаруживает) свою действительную важность в том, что касается формирования симптомов, только исходя из своего раскрытия как кастрации матери;
4 эти три проблемы достигают кульминации в вопросе о мотивировке - в развитии - фаллической фазы. Известно, что Фрейд определял этим термином в точности первичное генитальное созревание: поскольку, с одной стороны, оно характеризуемо воображаемой доминацией фаллического атрибута и онанистическим наслаждением, - что, с другой стороны, он локализует это наслаждение у женщины в клиторе, повышенном тем самым до функции фаллоса, и что он, кажется, исключает таким образом у обоих полов вплоть до самого конца этой фазы, то есть вплоть до заката Эдипа, любую инстинктивную локализацию вагины как места генитального проникновения.
Это неведение легко заподозрить в незнании в техническом смысле слова, тем более что иногда оно вымышлено. Не согласуется ли оно лишь с небылицей Лонга, который показывает нам, что инициация Дафниса и Хлои зависела от разъяснения старухи?
Вот почему некоторые авторы были приведены к тому, чтобы рассмотреть фаллическую фазу как результат вытеснения, функцию, которую приобретает здесь фаллический объект, как симптом. Трудности начинаются, когда речь заходит о том, чтобы узнать, какой симптом: фобии, говорит один, извращения, говорит другой, а подчас и тот же. В последнем случае кажется, что ничего больше не выходит: дело не в том, что не происходит интересных трансмутаций объекта фобии в фетиш, но если они интересны, то как раз из-за разницы своих мест в структуре. Требовать от авторов сформулировать эту разницу в ныне излюбленной перспективе под вывеской объектного отношения было бы тщетной претензией. Каковая и материализуется за отсутствием других отсылок в приближенном понятии частичного объекта, никогда не критиковавшемся со времени, когда его ввел Карл Абрахам, что весьма плачевно для представляемых им нашей эпохе удобств.
Как бы то ни было, ныне заброшенная дискуссия о фаллической фазе, если перечитать существующие тексты 1928-32 годов, освежает нас примером доктринальной страсти, к которой деградация психоанализа, последовавшая за его американской пересадкой, примешивает оттенок ностальгии.
Ограничившись только резюмированием этой дискуссии. можно лишь исказить подлинную разнородность позиций, занятых Еленой Дейч, Карен Хорни, Эрнстом Джонсом, если ограничиться самыми знаменитыми.
Последовательность трех посвященных предмету статей последнего особенно показательна - пусть даже это первая прикидка, на которой он базируется и о которой сигнализирует выкованный им термин афанизис. Ибо, вполне справедливо ставя вопрос об отношении кастрации к желанию, он тут же выявляет свою неспособность распознать то, что, однако, преследует по пятам столь усердно, что термин, который тотчас даст нам к нему ключ, возникает, кажется, из самого его промаха.
Особенно забавен здесь его успех в изложении под эгидой самой статьи Фрейда позиции, строго ему противоположной, подлинный образец для подражания в трудном жанре.
И тем не менее, рыба в мутной воде не ловится, как бы подсмеиваясь над выступлением Джонса дел по восстановлению равенства естественных прав (уж не берет ли оное над ним верх до такой степени, что заключить его можно библейским "Мужчину и женщину сотворил их Бог"?). Чего он фактически добился, нормализуя функцию фаллоса как частичного объекта, если ему приходится ссылаться на его присутствие в теле матери в качестве внутреннего объекта, каковой термин есть функция выявленных Мелани Клейн фантазмов и если он никак не может отделиться от доктрины этой последней, возвратно соотнося эти фантазмы с самым ранним детством, формированием Эдипа.
Не будет ошибкой вновь поднять вопрос, спрашивая себя, что же могло навязать Фрейду очевидную парадоксальность его позиции. Ибо вынужденно признаешь, что он лучше, чем кто бы то ни было еще, был направляем в своей разведке строя бессознательных феноменов, изобретателем которых являлся, и что по причине недостаточно артикулированного изложения природы этих феноменов его последователи были обречены здесь более или менее сбиться с пути.
Именно исходя из этого пари - каковое мы кладем в основу комментария к трудам Фрейда, работа над которым продолжается уже семь лет, - мы и были приведены к некоторым результатам: в первую голову, к возведению в ранг необходимого для любой артикуляции аналитического феномена понятия означающего - в той мере, в какой оно противостоит в современном лингвистическом анализе понятию означаемого. Поскольку анализ этот появился после Фрейда, Фрейд не мог принять его во внимание, но мы утверждаем, что открытие Фрейда приобретает свою реальность именно благодаря предвосхищению его формул, исходя из области, где ожидать признания его господства никак не приходилось. Напротив, именно открытие Фрейда и дает оппозиции означающего и означаемого действительный радиус действия, внутри которого ее стоит понимать: а именно, означающее обладает активной функцией в детерминировали последствий, в которых означабельное проявляется как претерпевающее его отпечаток, становясь через это пристрастие означаемым.
Эта страсть означающего становится отныне новым измерением условий человеческого существования; потому, что говорит не только человек, но в человеке и через человека говорит оно, что его природа становится сотканной из последствий, в которых обнаруживается структура языка, чьей материей он становится, и что тем самым в нем сверх всего, что может себепредставить психология идей, звучит речевое отношение,
Так, например, можно сказать, что в теории даже еще и не были предусмотрены последствия открытия бессознательного, коли потрясение оной почувствовалось себя в праксисе далее, нежели это пока измерено, даже претворившись в последствия отдачи.
Уточним, что как таковое это выдвижение отношения человека к означающему как таковому не имеет ничего общего с "культуралистической" позицией в обычном смысле слова, той позицией, на которую, например, Карен Хорни чувствует себя наперед втянутой в спорах о фаллосе своей же, охарактеризованной Фрейдом в качестве феминистической позицией. Речь идет не о соотнесенности человека с языком как социальным феноменом, и даже не ставится вопрос о чем-либо, напоминающем тот известный идеологический психогенез, который не перекрыт безапелляционным обращением к чисто метафизическому понятию, в своем порочном кругу призыва к конкретному смехотворно передаваемом под именем аффекта.
Речь идет о том, чтобы вновь отыскать в законах, управляющих этой иной сценой (ein anderer Schauplatz), на которую Фрейд по поводу сновидений указывает как на являющуюся сценой бессознательного, результаты действий, раскрывающихся на уровне цепочки составляющих язык материально неустойчивых элементов: действий, определяемых в означающем двойной игрой комбинирования и замещения в соответствии с двумя составляемыми метонимией и метафорой образующими аспектами означаемого, действий, определяющих для установления субъекта. При этом испытании выявляется некоторая - в математическом смысле слова - топология, без которой сразу же замечаешь, что невозможно только отмечать структуру симптома в аналитическом смысле слова.
Оно говорит о Другом, говорим мы, обозначая Другим то самое место, которое вызывается обращением к речи в любом отношении, в которое оно вмешивается. Если оно говорит в Другом, слышит его или нет субъект собственными ушами, то именно здесь-то субъект логическим предшествованием всякому пробуждению означаемого находит свое означающее место. Открытие того, что он в этом месте, т.е. в бессознательном, артикулирует, позволяет нам осознать, ценой какого расщепления (Spaltung) он так сложился.
Фаллос здесь освящается своей функцией. Фаллос не является в фрейдовской доктрине фантазмом, если под этим следует понимать некий воображаемый эффект. Не является он и как таковой объектом (частичным, внутренним, хорошим, плохим и т.п. ...), поскольку этот термин стремится оценить затронутую отношением реальность. И еще менее является он органом, пенисом или клитором, который он символизирует. Так что неспроста Фрейд принял в нем ссылку на подобие, каковым он был для Древних.
Ибо фаллос есть означающее, означающее, функция которого в межсубъективной экономике анализа приподымает, быть может, вуаль с той функции, которую он выполнял в мистериях. Ибо этому означающему предназначено указать в их совокупности на последствия означаемого, поскольку означающее их обуславливает своим присутствием означающего.
Рассмотрим далее последствия этого присутствия. Прежде всего, они в отклонении потребностей человека из-за того, что он говорит, - в том смысле, что доколе потребности подчинены запросу, они возвращаются ему отчужденными. Это последствие не его реальной зависимости (и не думайте отыскивать здесь паразитическую концепцию, каковой является понятие зависимости в теории невроза), а облачения в означающую форму как таковую и того, что его послание высказано с места Другого.
Тем самым оказывающееся отчужденным в потребностях составляет Urverdrangung неспособности - по предположению - сартикулироваться в запрос; но оно уже проявляется в отпрыске, каковым является то, что у человека представляется как желание (das Begehren). Высвобождающаяся из аналитического опыта феноменология по своей природе вполне способна продемонстрировать в желании парадоксальный, смещенный, блуждающий, эксцентрический, даже скандальный характер, чем оно и отличается от потребности. Это-то и есть факт, слишком утверждаемый, чтобы навязаться навсегда моралистам, достойным этого имени, Фрейдизм былых времен, казалось, должен был дать этому факту статус. Однако парадоксальным образом психоанализ оказался во главе всегдашнего обскурантизма - еще более усыпляющим, когда он не признает этот факт в идеале теоретической и практической редукции желания к потребности.
Вот почему нам нужно сартикулировать здесь этот статус исходя из запроса, собственные характеристики которого избегались благодаря понятию неудовлетворенности (никогда Фрейдом не использовавшемуся).
Запрос сам по себе относится к чему-то отличному от удовлетворений, к которым он взывает. Он есть запрос присутствия или отсутствия. Что обнаруживает первоначальное отношение к матери - как обремененной этим Другим, располагаемым по сю сторону потребностей, которые он может исполнить. Оно конституирует его уже обладающим "привилегией" удовлетворять потребности, иначе говоря, возможностью лишать их того единственного, чем они удовлетворяемы. Эта привилегия Другого образует к тому же радикальную форму дара того, чего у него нет, а именно того, что зовут его любовью.
Именно так запрос аннулирует (aufhebt) своеобразие всего того, что может быть представлено превращением его в свидетельство любви, а сами удовлетворения, получаемые им для потребности, унижаются (sich erniedrigt) становясь лишь уничтожением запроса в любви (все это особенно чувствуется в психологии первой помощи, к которой привязаны наши аналитики-няньки).
Таким образом, имеется необходимость в том, чтобы так устраненное своеобразие появилось заново по ту сторону требования. И в действительности, оно там появляется, но сохраняя структуру, которую таит в себе необусловленное запроса в любви. Обращением, которое не есть простое отрицание отрицания, из остатка погашения возникает могущество чистой потери. Необусловленное запроса желание замещает "абсолютным" условием: это условие на самом деле распутывает то, что в свидетельстве любви сопротивляется удовлетворению потребности. Вот почему желание не есть ни позыв к удовлетворению, ни запрос в любви, но разница, получаемая вычитанием первого из второго, сам феномен их раскола (Spfltung).
Понятно, как сексуальные отношения занимают это замкнутое поле желания, и собираются разыгрывать там свою участь. Дело в том, что это поле сделано, чтобы в нем свершилась загадка, которую отношения эти провоцируют в субъекта, двояко ее ему "означая": возвратом запроса, который они вызывают, в запросе о субъекте потребности; двусмысленностью, оприсутствовленной на упомянутом Другом в запрошенном свидетельстве любви. Зияние этой загадки удостоверяет то, что ее определяет, в самой простой для выдачи ей патента формуле, а именно: субъект в качестве Другого для каждого из партнеров отношений не может ограничиться тем, чтобы быть субъектом потребности или объектом любви, но должен занимать место причины желания.
Что касается сексуальной жизни, эта истина составляет сердцевину всех неполадок, находящихся в поле психоанализа. Составляет она здесь также и условие счастья субъекта: и маскировать ее зияние, полагаясь на добродетель "генитального", чтобы ее отменить через созревание нежности (иначе говоря, единственно приближением к Другому как к реальности), сколь бы благими ни были при этом намерения, тем не менее всего лишь жульничество. Здесь же нужно сказать о том, что французские аналитики лицемерным понятием генитальной жертвенности открыли путь морализаторскому обузданию, с тех пор повсюду развивающемуся под звуки хоровых капелл Армии спасения.
Во всяком случае, человек не может целить в целостное бытие (вроде "тотальной персональности", еще одной посылки, к которой отклоняется современная психотерапия), с тех пор как игра перемещения и сгущения, на которую он обречен выполнением своих функций, помечает его отношение субъекта к означающему.
Фаллос есть привилегированное означающее этой меты, где доля логоса сочетается с пришествием желания.
Можно сказать, что это означающее выбрано как самое выделяющееся из того, что можно уловить в реальности половой вязки, а также и как самое символическое в буквальном (типографском) смысле этого слова, поскольку оно уравнивается здесь со связкой (логической). Можно сказать, что оно со своим набуханием является образом потока жизненных выделений, каким он переходит в зарождающееся потомство.
Все эти разговоры пока лишь вуалируют тот факт, что оно может играть свою роль лишь завуалированным, то есть само как знак скрытой возможности, которой подвержено любое означабельное, как только оно поднято (aufgehoben) до функции означающего.
Фаллос есть означающее самого этого Aufhebung`а, которое он торжественно открывает (инициирует) своим исчезновением. Вот почему демон Ai ws`а (Scham) появляется в тот самый момент, когда в античной мистерии с фаллоса спадает покров (см. знаменитые росписи помпейской виллы).
Он становится тогда стержнем, который рукой этого демона чеканит означаемое, помечая его как незаконное потомство его означающей логической связи.
Таким образом проявляется состояние комплементарности в установлении означающим субъекта: каковое объясняет его Spaltung и завершающее его движение вмешательства.
А именно:
1) субъект обозначает свое бытие, лишь зачеркивая все, что он означает, как и проявляется в том факте, что он хочет быть любимым сам по себе, мираж, не сводимый к тому, чтобы быть отвергнутым как грамматический (поскольку он упраздняет дискурс);
2) то, что в этом бытии есть живого Unverdrangtе находит свое означающее, получая мету Verdrangung`а от фаллоса (через что бессознательное есть язык).
Фаллос как означающее дает отношение желания (в значении, в котором термин употребляется для "отношения средних или крайних членов" гармонической пропорции).
Буду я также употреблять его теперь и как алгоритм, будучи не в состоянии, не раздувая неопределенно свой доклад, поступить иначе, чем положиться на эхо объединяющего нас опыта, чтобы заставить вас уловить это употребление.
Что фаллос - означающее, диктует, что как раз-таки к месту Другого и имеет здесь доступ субъект. Но поскольку это означающее лишь завуалировано и как бы есть отношение желания Другого, то как раз это желание Другого как таковое и принужден признать субъект, то есть другого постольку, поскольку тот сам есть разделенный субъект означающего Spaltung`а.
Имеющие место в психологическом генезисе внезапные возникновения подтверждают эту означающую функцию фаллоса.
Так первым делом более правильно формулируется сообщенный Клейн факт, что ребенок с самого начала страшится, что его мать содержит фаллос.
Но развитие располагается в рамках диалектики запроса в любви и испытания желания.
Запрос в любви может лишь страдать от делания, означающее которого ему чуждо. Если желание матери есть фаллос, ребенок хочет быть фаллосом, чтобы его удовлетворить. Таким образом, имманентное желанию разделение заставляет почувствовать себя уже испытанным в желании Другого, в чем оно уже противостоит удовлетворению субъекта от представления Другому того, что он может иметь реального, означающего этому фаллосу, поскольку имеемое им стоит не больше, чем не имеемое, для его запроса в любви, которому хотелось бы, чтобы он им был.
Это испытание желания Другого, как показывает нам клиника, имеет решающее значение не в том, что субъект узнает в нем, имеет ли он сам или нет реальный фаллос, но в том, что он узнает, что мать его не имеет. Таков момент опыта, без которого никакое симптоматическое (фобия) или структуральное (Penisnied) последствие, ссылающееся на комплекс кастрации, не входит в силу. Здесь расписывается соединения желания - в той мере, в какой фаллическое означающее есть его метка - с угрозой или ностальгией возможной нехватки.
Конечно же, его будущее зависит от введенного отцом в этот эпизод закона.
Но можно, придерживаясь при этом функции фаллоса, указать на структуры, которым будут подчинены отношения между полами.
Скажем, что эти отношения будут вращаться вокруг быть и иметь, каковые, соотносясь с означающим, фаллосом, оказывают противоположное действие: с одной стороны, придавая субъекту реальность в этом означающем, с другой - ирреализуя подлежащие означению отношения.
Поледнее - вторжением некого казаться, которое заменяет собою иметь, чтобы его сохранить с одной стороны, чтобы замаскировать его нехватку с другой, и которое имеет своим результатом целиком спроецировать идеальные или типичные проявления поведения каждого из полов - вплоть до предела акта совокупления - в комедию.
Эти идеалы черпают энергию из запроса, который они в силах удовлетворить, каковой всегда - запрос в любви со своим дополнением: редукцией желания к запросу.
Сколь бы парадоксальной ни могла показаться эта формулировка, мы говорим, что ради того, чтобы быть фаллосом, т.е. означающим желания Другого, и готова отбросить женщина существенную часть женственности - все свои маскарадные признаки. Именно тому, что не есть она, она желает быть желанной в то же время, что и любимой. Ну а ее собственное желание - она находит ему означающее в теле того, кому адресуется ее запрос в любви. Без сомнения, не стоит забывать, что от этой означающей функции орган, который ею наделяется, приобретает значение фетиша. Но результатом для женщины остается, что на том же объекте сходятся опыт любви, который как таковой (см. выше) идеально лишает ее того, что оный объект дает, и желание, которое находит здесь свое означающее. Вот почему можно заметить, что дефект удовлетворения, свойственный сексуальным потребностям, иначе говоря фригидность, для нее сравнительно терпим, тогда как присущий желанию Verdrangung менее важен, чем у мужчины.
У мужчин, напротив, диалектика запроса и желания порождает следствия, по поводу которых нужно лишний раз восхититься, с какой уверенностью Фрейд поместил их на самом стыке, в ведении которого они состоят, под рубрикой специфического принижения (Erniedrigung) любовной жизни.
Если мужчина в самом деле находит удовлетворение своего запроса в любви в отношении с женщиной, хотя означающее фаллоса конституирует ее как дающую в любви то, чего она не имеет, - наоборот, его собственное желание фаллоса породит свое означающее в его остаточном отклонении к "другой женщине", которая может означать этот фаллос под разными вывесками, будь то как девственница, будь то как проститутка. Отсюда вытекает центробежная тенденция генитального импульса в любовной жизни, которая делает импотенцию несравненно хуже переносимой для него, в то же время более важен и присущий желанию Verdrangung.
Не нужно, тем не менее, думать, что разновидность неверности, которая, казалось бы, проявляется здесь как конституирующая мужскую функцию, ей свойственна. Ибо если присмотреться получше, то же самое раздвоение обнаружится и у женщины, за тем исключением, что Другой Любви сам по себе, т.е. как лишенный того, что он дает, плохо заметен в попятном движении, которым он занимает место бытия того же самого мужчины, атрибуты которого она лелеет.
Можно было бы здесь добавить, что мужская гомосексуальность сообразно конституирующей желание фаллической метке конституируется на его, желания, аспекте, - что, напротив, женская гомосексуальность, как показывают наблюдения, ориентируется на разочарование, которое укрепляет аспект запроса в любви. Эти замечания стоило бы нюансировать, возвращаясь к функции маски, поскольку она доминирует идентификации, в которых растворяются отказы на запросы.
Тот факт, что женственность находит себе прибежище в этой маске посредством неотделимого от фаллической метки желания Verdrangung`а, в качестве забавного последствия приводит к тому, что у человеческого существа показ мужественности сам кажется женственным.
Соответственно становится различима причина одной никогда не прояснявшейся меткой мысли, в которой мы еще раз мерим глубину фрейдовской интуиции, а именно, почему он настаивал, что есть лишь одно либидо, причем его текст показывает, что представлял он его себе как по природе мужское. Функция фаллического означающего выходит здесь на свое самое глубокое отношение: то, через которое Древние воплощали в нем Nou и Лogos.

ВВЕРХ

<<назад<<
старт сайта
>>вперед>>
Hosted by uCoz